
Полная версия:
Маршалл Салинз Экономика каменного века
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Маршалл Салинз
Экономика каменного века
© Walter de Gruyter GmbH Berlin Boston
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2026
* * *
Посвящается Джулии,
Петеру и Элейн
Благодарности
Автор выражает особую благодарность двум организациям и их великолепным сотрудникам за помощь и предоставленные условия для работы в ключевые моменты исследований и написания этой книги. Речь идет о Центре перспективных исследований в области поведенческих наук (Пало-Альто), где я был стипендиатом в 1963–1964 годах, и Лаборатории социальной антропологии Коллеж де Франс (Париж), где я работал в 1967–1969 годах. Несмотря на то что в последней организации у меня не было официальной должности, ее директор г-н Клод Леви-Стросс оказал мне настолько любезный и щедрый прием, что если когда-нибудь он посетит мои пенаты, мне придется приложить большие усилия, чтобы достойно его отблагодарить.
Значимую поддержку в период подготовки текстов, вошедших в эту книгу, я получил благодаря стипендии Джона Саймона Гуггенхайма в первый год моей работы в Париже (1967–1968) и стипендии Совета по исследованиям в области социальных наук (1958–1961).
Этот период был настолько продолжительным и насыщенным ценными интеллектуальными контактами, что перечислить всех коллег и исследователей, так или иначе повлиявших на ход моей работы, не представляется возможным. Однако среди тех, с кем меня связывают долгие годы дружбы и дискуссий, я хотел бы отдельно упомянуть троих – Ремо Гуидьери, Элмана Сёрвиса и Эрика Вульфа. Их идеи и критика, неизменная моральная поддержка оказали неоценимую помощь и мне лично, и моей работе.
Несколько текстов, вошедших в эту книгу, были полностью, частично или в переводах опубликованы в течение последних нескольких лет. Эссе «Изначальное общество изобилия» было опубликовано в сокращенном виде на французском в журнале Les Temps Modernes (No. 268. Oct. 1968. P. 641–680). Первая часть главы 4 была первоначально опубликована под заголовком «Дух дара» в сборнике «Обмены и коммуникации» под редакцией Жана Пуйона и Пьера Марандá (Echanges et communications / ed. J. Pouillon, P. Maranda. Hague: Mouton, 1969). Вторая часть главы 4 была опубликована на французском под заголовком «Политическая философия „Очерка о даре‟» в журнале L’Homme (Vol. 8 (4). 1968. P. 5–17). Статья «О социологии первобытного обмена» была впервые опубликована в книге «Актуальность моделей для социальной антропологии» под редакцией Майкла Бэнтона (The Relevance of Models for Social Anthropology / ed. M. Banton. London: Tavistock (ASA Monographs, 1), 1965). Благодарю всех издателей упомянутых работ за разрешение воспроизвести их в этой книге.
Статья «Дипломатия первобытной торговли», первоначально опубликованная в сборнике «Работы по экономической антропологии» под редакцией Джун Хелм (Essays in Economic Anthropology / ed. J. Helm. Seattle: American Ethnological Society, 1965), была для настоящего издания полностью переработана.
Введение
Работы, вошедшие в эту книгу, были написаны в разное время за последние десять лет, некоторые из них – специально для настоящего издания. Все эти тексты были задуманы и собраны под одной обложкой в расчете на антропологическую экономику – иными словами, в противовес интерпретациям, превращающим первобытные (primitive) экономики и общества[1] в разновидность делового предприятия (business-like interpretations). Такой подход неизбежно вписывает мою книгу в контекст продолжающейся антропологической полемики между «формалистскими» и «субстантивистскими» практиками экономической теории.
Споры между формалистами и субстантивистами непрестанно велись в Экономической Науке (Science of Economics)[2] на протяжении более чем столетия. И всё же у них как будто отсутствует история, поскольку с тех пор, как Карл Маркс дал трактовку фундаментальных проблем экономики в противовес Адаму Смиту, похоже, мало что изменилось (ср.: Althusser et al., 1966. Vol. 2). Однако с появлением последней инкарнации экономической теории в форме антропологии дискуссия приобрела новые акценты. Если первоначальной проблемой была «наивная антропология» Экономики, то теперь проблемой является «наивная экономика» Антропологии. Оппозиция «формализм/субстантивизм» свелась к теоретическому выбору из двух альтернатив. С одной стороны – готовые модели ортодоксального Экономикса (в особенности «микроэкономики»), которые воспринимаются как обладающие универсальной действенностью и применимые grosso modo [в общих чертах – лат.] к первобытным обществам. С другой стороны – необходимость (если мы допускаем, что данная формалистская позиция беспочвенна) выработки нового аналитического подхода, более соответствующего рассматриваемым нами обществам прошлого и интеллектуальной истории Антропологии. В широком смысле это выбор между рассмотрением первобытных экономик как Бизнеса, поскольку формалистский метод неизбежно подразумевает понимание таких экономик как недоразвитых версий нашей современной экономики, и культуралистским исследованием, где действительно принципиально принимать различные общества такими, как они есть.
Здесь не просматривается никаких решений, отсутствуют какие-либо основания для благополучного академического заключения о том, что «ответ лежит где-то посередине». Эта книга написана с субстантивистских позиций, поэтому она обретает привычную структуру, определяемую традиционными категориями субстантивного анализа. Первые эссе – «Изначальное общество изобилия» и «Домашний способ производства» – посвящены производству (второй из этих текстов для удобства разделен на две части, образующие главы 2 и 3, хотя в них последовательно разрабатывается одна и та же линия аргументации). Дальнейшие главы: «Дух дара», «О социологии первобытного обмена», «Меновая ценность и дипломатия первобытной торговли» – посвящены распределению и обмену. Но поскольку в экспозиции одновременно присутствует и оппозиция, в этой последовательности таится и скрытая стратегия дискуссии. В первой главе я принимаю бой на условиях формалистического подхода. В «Изначальном обществе изобилия» не оспаривается общепринятое понимание «экономики» (economy) как соотношения между средствами и целями – достаточно лишь опровержения того, что первобытные охотники усматривают сколько-нибудь существенное различие между этими категориями. Однако в последующих главах эта предпринимательская и индивидуалистическая концепция экономического объекта решительно отбрасывается. «Экономика» (economy) превращается в культурную, а не поведенческую категорию, становясь явлением одного порядка с политикой или религией, а не с рациональностью или расчетливостью – экономика оказывается не деятельностью отдельных лиц по удовлетворению собственных потребностей, а процессом материальной жизни общества. Далее, в заключительной главе, мы вернемся к ортодоксальной экономической теории, но не к ее problematique[3], а к связанным с ней проблемам (problems). В конечном счете вся эта книга представляет собой попытку применить антропологическую перспективу к тому, чем традиционно занимается микроэкономика, – к объяснению меновой ценности (exchange value)[4].
Несмотря на всё сказанное, задача книги остается скромной – лишь закрепить возможность существования антропологической экономики на нескольких конкретных примерах. Вот что не так давно без видимого сожаления заявил о преждевременном крахе субстантивной экономической теории на страницах журнала Current Anthropology один из представителей противоположного лагеря:
Тысячи слов, сказанных впустую в ходе этой дискуссии, не придают ей интеллектуальной весомости. Субстантивисты с самого начала героически заблуждались и ошибались (свидетельством чему – получившие заслуженную известность работы Карла Поланьи и других авторов). Поскольку выяснить, в чем именно заключалась ошибка, удалось за каких-то шесть лет, нам приходится отдать должное зрелости экономической антропологии. Аккуратное устранение противоречия выполнил Скотт Кук в работе, написанной им еще в бытность аспирантом (Cook, 1966) <…>. Между тем социальная наука представляет собой нечто вроде делового предприятия (enterprise) (!), так что отвергнуть плохую, бесполезную или вводящую в заблуждение гипотезу практически невозможно. В связи с этим вполне можно ожидать, что субстантивистское представление об экономике (economy) в том или ином виде возродится в следующем поколении путаников высокого полета (Nash, 1967: 250).
Моя книга отнюдь не является вторым пришествием и не притязает на нетленность. Как в таком случае ее расценивать? Остается лишь рассчитывать на то, что произошла какая-то ошибка. Не исключено, что слухи о смерти субстантивизма, вспоминая известный афоризм Марка Твена, были сильно преувеличены.
В любом случае я бы воздержался от попыток реанимации методом «рот в рот» в форме методологической дискуссии. В недавних работах по «экономической антропологии» и так полно рассуждений на подобном уровне. Многие выдвигаемые аргументы, на первый взгляд, являются образцами здравого смысла, но в общем зачете каждый лишь остается при собственных исходных предрассудках («Убеждаемый против своей воли остается при собственном мнении»[5]). Разум оказался плохим арбитром. Тем временем публика, которой наскучил этот спор, стремительно покидает аудиторию, так что теперь отдельные его главные участники даже заявляют о готовности самостоятельно взяться за дело. Таким настроем пропитана и эта книга. Как официальный представитель дисциплины, считающей себя наукой, я бы ограничил собственную аргументацию текстами, собранными в этой книге, из убеждения, что они лучше объясняют свой предмет, чем конкурирующий теоретический подход. Именно так выглядит здравое традиционное решение: пусть расцветают все цветы, а какие из них действительно принесут плоды, покажет будущее.
Впрочем, признаюсь, что эта официальная позиция не является моим глубочайшим убеждением. Сдается мне, что это плетение метафор из понятий естественных наук, рядящихся «социальной наукой», сама эта официальная антропология продемонстрировала столь же мало умения согласовывать теорию с эмпирической адекватностью, как и обосновывать ее логически. В отличие от математики, где «истина и интересы людей не противостоят друг другу», как сказал когда-то Гоббс, в социальной науке нет ничего бесспорного, поскольку социальная наука «сравнивает людей и сует свой нос в их права и выгоды», в результате чего «разум столь же часто выступает против человека, как и человек выступает против разума»[6]. Решающие различия между формализмом и субстантивизмом в том, что касается их приятия – даже не их истинности, – носят идеологический характер. Формальная экономическая теория – эта воплощенная мудрость туземных буржуазных категорий – процветает в качестве идеологии у себя дома и как этноцентризм за его пределами. В отличие от субстантивизма, она черпает громадную силу из своей глубинной сочетаемости с буржуазным обществом – хотя это, однако, не исключает, что конфликт с субстантивизмом может превратиться в противостояние (двух) идеологий.
Вверяя себя Богу и Государю, первые представители научной физики и астрономии, работавшие под сенью устоявшихся церковных догм, знали, что делают. В этой книге я играю на том же противоречии, только на смену одной иллюзии – что догмы окажутся гибкими, – приходит другая: иллюзия справедливости богов. Когда пишешь, политико-идеологические различия между формальным и антропологическим направлениями мысли вполне можно игнорировать, однако от этого они не становятся менее значимыми для результата. Утверждается, что субстантивизм мертв. В политическом смысле – по меньшей мере для определенной части нашего мира – это, возможно, и так: цветок срезали еще бутоном. Но не исключено, что обречена и буржуазная экономическая теория, что историей ей уготовано разделить судьбу того общества, которое ее взрастило. И в том и в другом случае решение будет выносить не та антропология, которая существует сегодня. Антропология достигла как минимум той степени научности, которая позволяет понять, что решение является прерогативой самого общества и тех академических сынов неба, которым вверены его полномочия. Что же касается нас, антропологов, то нам лишь остается возделывать свои сады в ожидании, не прольют ли боги дождь – или, как считается у некоторых племен Новой Гвинеи, просто на нас помочатся.
Изначальное общество изобилия
Если экономика является мрачной наукой[7], то изучение экономик охотников и собирателей должно быть ее самым мрачным направлением. Авторы различных учебников почти без исключения придерживаются представления о том, что жизнь в эпоху палеолита была тягостной, и наперебой пытаются передать ощущение надвигающейся погибели. В результате нам остается лишь гадать: как же эти охотники умудрялись выживать, да и вообще – была ли это жизнь? На страницах этих учебников главным преследователем оказывается не охотник, а призрак голода. Утверждается, что из-за недостатка технических навыков охотники должны были непрерывно трудиться просто ради выживания – они не знали ни передышки, ни излишков (surplus), а следовательно, у них совсем не было «досуга» для «создания культуры». К тому же, несмотря на все свои усилия, охотник оказывается наименее эффективным в категориях термодинамики – в сравнении с любым другим способом производства он вырабатывал меньше энергии в расчете на одного человека в год. Наконец, в работах, посвященных экономическому развитию, охотник обречен выступать дурным примером – иллюстрацией так называемой subsistence economy[8].
Расхожие истины всегда упрямы. Им приходится полемически противостоять, диалектически формулировать необходимые коррективы – именно так, если присмотреться, обстояла ситуация и с «изначальным обществом изобилия». Парадоксальным образом эта формулировка приводит к еще одному ценному и неожиданному выводу. Согласно общепринятому мнению, в обществе изобилия все материальные потребности людей легко удовлетворяются. Утверждение, что охотники жили в изобилии, отрицает представление о человеческом уделе как о трагедии, где человек оказывается узником, обреченным на тяжелый труд из-за вечного разрыва между безграничностью своих потребностей и недостатком средств для их удовлетворения.
Дело в том, что к изобилию потенциально ведут две траектории. Потребности можно «легко удовлетворить» увеличением производства или уменьшением собственных желаний. В основе привычного представления об изобилии в духе Гэлбрейта лежат характерные для рыночной экономики допущения: потребности человека огромны – если не сказать бесконечны, – тогда как средства их удовлетворения ограниченны, хотя и поддаются усовершенствованию. Таким образом, разрыв между средствами и целями можно сократить при помощи производительности индустриального типа – по меньшей мере до такого уровня, когда «блага первой необходимости» будут в избытке. Однако существует и «дзенский» путь к изобилию, который исходит из предпосылок, несколько отличающихся от наших: человеческие материальные потребности конечны и немногочисленны, а технические средства неизменны, но в целом адекватны потребностям. Приняв эту дзенскую стратегию, люди могут наслаждаться беспрецедентным избытком материальных благ – при низком уровне жизни.
Полагаю, это описание вполне применимо и к охотникам, помогая объяснить и странности их экономического поведения вроде «расточительности» – склонности сразу же потреблять имеющиеся запасы, «желая получить от жизни всё». В экономических мотивах охотников нет характерной для рыночной экономики одержимости дефицитом ресурсов, поскольку эти мотивы, возможно, более последовательно основаны на изобилии, чем свойственные нам. Дестют де Траси – пусть он, возможно, и был «буржуазным доктринером с холодной, как у рыбы, кровью», – по меньшей мере заставил Маркса согласиться с наблюдением, что «бедные нации суть те, где людям хорошо живется», тогда как в богатых странах «народ обыкновенно беден»[9].
Всё сказанное не отрицает, что досельскохозяйственная экономика функционирует в условиях серьезных ограничений, а лишь настойчиво подчеркивает, – опираясь на свидетельства, полученные от современных охотников и собирателей, – что, как правило, происходит успешная адаптация ее субъектов. Рассмотрев эти свидетельства, в конце мы вернемся к реальным сложностям экономики охотников и собирателей, ни одна из которых корректно не представлена в ныне существующих шаблонных утверждениях о том, что люди палеолита жили в нищете.
ИСТОЧНИКИ ЗАБЛУЖДЕНИЯ«Простая subsistence economy», «ограниченное свободное время, за исключением особых обстоятельств», «постоянный поиск пищи», «скудные и относительно ненадежные» природные ресурсы, «отсутствие экономических излишков», «максимальные усилия максимального количества людей» – именно так выглядят усредненные представления антропологов об охоте и собирательстве. Один из примеров:
Классическим образцом народа с крайне скудными экономическими ресурсами являются австралийские аборигены. Многие места их обитания еще более суровы, чем у бушменов (возможно, за определенным исключением северной части Австралии) <…> Показателен набор продуктов питания, которые аборигены, живущие на северо-западе центральной части Квинсленда, добывают на своей территории <…> Этот список впечатляет разнообразием, но не следует полагать, что разнообразие сигнализирует об изобилии, поскольку каждый представленный в нем продукт имеется в столь незначительном объеме, что выживание оказывается возможным лишь при максимально интенсивном приложении сил (Herskovits, 1958: 68–69).
Другая похожая характеристика южноамериканских охотников:
Кочевые охотники и собиратели едва удовлетворяли минимальные потребности в средствах пропитания, а зачастую им было далеко и до этого. Свидетельством тому – плотность их расселения: один человек на 10–20 квадратных миль. Постоянно перемещаясь в поисках пищи, эти люди явно не располагали свободным временем для каких бы то ни было занятий, не связанных с пропитанием, и могли унести с собой лишь немногое из того, что, они, возможно, мастерили на досуге. Удовлетворительный объем производства в их случае означал количество, обеспечивающее физическое выживание, а излишки каких-либо продуктов или времени появлялись редко (Steward and Faron, 1959: 60; ср.: Clark, 1953: 27f; Haury, 1962: 113; Hoebel, 1958: 188; Redfield, 1953: 5; White, 1959).
Между тем традиционное мрачное представление о жизненных тяготах охотников является еще и доантропологическим и внеантропологическим феноменом, укорененным одновременно в истории и соотносимым с более масштабным экономическим контекстом, в котором функционирует антропология. Истоки этого представления восходят к тем временам, когда были написаны работы Адама Смита, а то и к более ранней эпохе[10]. Вероятно, это был один из первых характерно неолитических предрассудков – идеологическая оценка способности охотника эксплуатировать ресурсы земли, наиболее соответствующая исторической задаче лишения его этих самых ресурсов. Должно быть, мы унаследовали этот предрассудок вместе с племенем Иакова, которое «распространилось на запад и на восток, на север и на юг» (Быт. 28: 14), в ущерб Исаву, старшему сыну Исаака, который был искушенным охотником, но в знаменитом библейском эпизоде лишился первородства, продав его брату Иакову за чечевичную похлебку.
Впрочем, не обязательно объяснять сегодняшнее невысокое мнение об экономике охотников и собирателей неолитическим этноцентризмом – сгодится и этноцентризм буржуазный. Существующая предпринимательская экономика (business economy) – на каждом шагу идеологическая ловушка, из которой должна вырваться антропологическая экономическая теория (economics), – будет приводить к тем же недалеким заключениям о жизни охотников.
Так ли парадоксально прозвучит утверждение, что охотники жили в условиях экономики изобилия, несмотря на свою абсолютную бедность? Модерные капиталистические общества – сколь бы богатыми они ни были – вверяют себя гипотезе ограниченности ресурсов (scarcity). Недостаточность экономических средств – вот первый принцип самых богатых народов мира. Наблюдаемое материальное положение той или иной экономики, похоже, не содержит никаких намеков на ее успешность – о ней должен свидетельствовать способ экономической организации (ср.: Поланьи, 2010a (1947); Поланьи, 2010b (1957); Polanyi, 1959; Dalton, 1961).
Ограниченность ресурсов становится институтом рыночно-индустриальной системы в немыслимой для любой другой системы степени. Там, где производство и распределение организуются через динамику цен, а жизнь каждого человека зависит от того, сколько он получает и тратит, недостаточность материальных средств становится явной и исчисляемой точкой отсчета для любой экономической деятельности[11]. Перед предпринимателем возникают альтернативные варианты вложений ограниченного объема капитала, перед работником (будем надеяться) – альтернативные варианты наемного труда, а перед потребителем… Потребление – это двойная трагедия: то, что начинается с недостатка, заканчивается депривацией. Объединяя результаты международного разделения труда, рынок обеспечивает доступ к ошеломляющему разнообразию товаров: всё это Добро (Good Things) находится на расстоянии вытянутой руки, но никогда не попадает нам в руки в полном объеме. Хуже того, в этой игре свободного потребительского выбора каждое приобретение оборачивается лишением: покупая нечто, мы отказываемся от чего-то другого, лишь немногим менее желанного, а в чем-то даже и более. (Например, если вы покупаете автомобиль, скажем «Плимут», вы не можете одновременно стать владельцем «Форда», – и если судить по сегодняшней телевизионной рекламе, то депривация, которая за этим последует, будет не только материальной[12].)
Однако этот приговор – «пожизненная каторга» – прозвучал лишь для нашего общества. Ограниченность ресурсов – это не только вердикт, вынесенный нашей экономикой (economy), но и аксиома нашей экономической теории (Economics), которая гласит: мы применяем дефицитные средства к альтернативным целям для получения максимально возможного удовлетворения потребностей в данных обстоятельствах. Именно с этой тревожной позиции мы смотрим на охотников. Если уж у современного человека со всеми его технологическими преимуществами не появилось в избытке необходимых ему средств, то на что может рассчитывать голый дикарь с его жалкими луком и стрелами? Приписывая охотнику мотивы вооруженного каменным топором буржуа, мы заведомо расцениваем его положение как безнадежное[13].
Однако качество ограниченности не является неотъемлемой характеристикой технических средств. Ограниченность возникает в соотношении между средствами и целями. Необходимо допускать следующую эмпирическую возможность: охотники заняты своим делом ради собственного благополучия – в этом и состоит их конечная цель, а лук и стрелы подходят для ее достижения 5.
Однако любым подобным интерпретациям препятствуют и другие идеи, постоянно присутствующие в антропологической теории и этнографической практике.
Склонность антропологов преувеличивать экономическую неэффективность охотников особенно проявляется в незаслуженном сравнении охотников с неолитическими экономиками. Охотники, как прямолинейно сформулировал Роберт Г. Лоуи, «чтобы выжить, должны были работать гораздо усерднее, чем земледельцы и скотоводы» (Lowie, 1946: 13). В этом вопросе эволюционная антропология полагала особенно уместным – и даже теоретически необходимым – взять привычный тон упрека. Этнологи и археологи вдруг стали неолитическими революционерами и в своем революционном энтузиазме пустили в ход любые средства для осуждения старого порядка (каменного века). В дело пошел и один давний скандал. Философы и прежде относили самую раннюю стадию развития человечества к сфере природы, а не культуры («Человек, который проводит всю жизнь, преследуя животных лишь ради того, чтобы их убить и съесть, либо перемещаясь с одной ягодной поляны на другую, по сути, ничем не отличается от животного» (Braidwood, 1957: 122). Так охотники были «понижены в классе», и антропологи смогли беспрепятственно превозносить неолитический Большой скачок – главный технологический шаг вперед, благодаря которому «освобождение от единственной задачи – добывания пищи – сделало досуг доступным для всех» (Braidwood, 1952: 5; ср.: Боас, 2023 (1940)).
Лесли Уайт в своей влиятельной работе «Энергия и эволюция культуры» так описывал последствия наступления неолита: «С развитием земледелия и скотоводства резко увеличилось производство и потребление энергии на душу населения в год, что позволяет ожидать скачка в культурном развитии. Именно это и произошло» (Уайт, 2017 (1949): 46). Уайт сделал еще больший акцент на эволюционном контрасте, особо отметив, что основным источником энергии для палеолитической культуры выступали человеческие усилия, тогда как в неолитической культуре эту роль выполняли ресурсы одомашненных растений и животных. Это определение источников энергии позволило Уайту дать весьма точную нижнюю оценку (low estimate) термодинамического потенциала охотников – а именно потенциала, вырабатываемого человеческим телом: «средние энергетические ресурсы» в пересчете на одного человека составляют двадцатую часть лошадиной силы (Уайт, 2017 (1949): 43)[14], хотя если исключить человеческие усилия из культурных начинаний неолита, то освобождение людей, надо полагать, состоялось благодаря какому-то трудосберегающему механизму (одомашниванию растений и животных). Однако проблематика, которую задает Уайт, очевидно ошибочна. Основным видом механической энергии, доступным как для палеолитической, так и для неолитической культуры, являлась энергия, производимая людьми, которая и в том и в другом случае преобразовывалась из растительных и животных источников. Как следствие, не считая незначительных исключений (время от времени напрямую использовалась энергия из нечеловеческих источников), объем энергии, потребляемой на одного человека в год, в палеолитической и неолитической экономиках был одинаковым – и практически не менялся на всем протяжении истории человечества вплоть до наступления промышленной революции[15].

