Поскольку, милостивые государи, у нас вполне достанет времени осушить новую бутылку вина, то я хочу рассказать вам еще и о другом весьма любопытном происшествии, случившемся со мной за несколько месяцев до моего окончательного возвращения в Европу.
Султан, которому я был представлен посланниками – римским, русским и французским, – поручил мне устроить в Каире одно дело величайшей важности, которое, вместе с тем, должно было остаться навсегда ненарушимой тайной.
Я отправился исполнять поручение, выбрав путь по суше, с большой помпой и многочисленной свитой. Дорогой же мне представился случай еще увеличить свой штат весьма полезными субъектами. Так, едва успев удалиться от Константинополя на несколько миль, я увидал маленького тощего человечка, бежавшего, не разбирая дороги, с необычайной быстротой, хотя к каждой ноге у него была привязана свинцовая гиря в пятьдесят фунтов весом. С удивлением окликнул я его и спросил:
– Куда, куда ты так спешишь, мой друг, и зачем мешаешь своему бегу таким тяжелым грузом?
– Целых полчаса, – отвечал скороход, – бежал я из Вены, где до сих пор служил у одних знатных господ, а сегодня был ими уволен. Хочу добраться до Константинополя, чтобы там пристроиться на место. С помощью гирь на ногах я имел в виду несколько умерить быстроту моего бега, что теперь больше не нужно, потому что moderata durant[5], как любил внушать мне мой наставник.
Этот Азахаил[6] произвел на меня самое благоприятное впечатление; я предложил ему поступить ко мне на службу, и он согласился. Вместе с ним позднее мы посетили еще много городов и стран.
Однажды смотрю: недалеко от дороги, на зеленом лугу лежит, молча и не шевелясь, какой-то человек и, похоже, спит. Между тем он не думал спать, а только припал ухом к земле с таким пристальным вниманием, словно старался подслушать, что происходит в преисподней.
– К чему ты прислушиваешься, любезный?
– Я ради времяпрепровождения слушаю, как трава растет.
– И тебе удается уловить шум ее роста?
– О, что же тут мудреного?
– Тогда поступай ко мне на службу, приятель; кто знает, что может иногда понадобиться мне подслушать.
Малый вскочил на ноги и последовал за мною.
Недалеко оттуда стоял на холме охотник со вскинутым ружьем. Тррах! Он выпалил в воздух, прямо в голубое небо.
– Бог в помощь! Бог в помощь, стрелок! По чему ты стреляешь? Я не вижу ничего, кроме голубого неба.
– О, я только пробую вот это новое кухенрейтеровское ружье. Там, на шпиле Страсбургского собора, сидел воробей; я сейчас его убил.
Кто знает мою страсть к благородному занятию охотой и стрельбой, тот не удивится тому, что я тотчас заключил в объятия бесподобного стрелка. Что я не пожалел ничего, лишь бы заманить его к себе на службу, это само собою разумеется.
Мы снова отправились в путь по разным городам и землям и наконец достигли Ливанского хребта. Там, перед большим кедровым лесом, стоял коренастый, приземистый человек и тянул за веревку, окинувшую весь лес.
– Зачем ты делаешь это, мой друг? – в недоумении полюбопытствовал я.
– Да вот понадобился мне строевой лес, а топор-то я позабыл дома. Теперь надо как-нибудь обойтись без него.
С этими словами он дернул за веревку что было силы и на моих глазах повалил, точно охапку тростника, целый лес площадью в квадратную милю.
Что я тотчас же сделал, нетрудно угадать. Я не выпустил бы из рук этого малого, если бы даже он запросил с меня сумму, равную моему окладу чрезвычайного посла.
Вскоре после этой встречи я добрался наконец до Египта. Только ступил я на египетскую территорию, как внезапно поднялась такая страшная буря, что я боялся быть подхваченным ею и унесенным по воздуху вместе с моим обозом, верховыми лошадьми и свитой.
По левую сторону дороги стояло рядком семь ветряных мельниц, крылья которых, мелькая, вращались на своих осях с невероятной скоростью, точно колесо самопрялки у самой проворной пряхи. В некотором отдалении, справа от дороги, стоял мужчина, напоминавший своей корпуленцией сэра Джона Фальстафа, и придерживал правую ноздрю указательным пальцем.
Увидав, что мы лишаемся последних сил в борьбе с ураганом и не можем перевести дух, он тотчас повернул в нашу сторону, почтительно вытянулся, словно мушкетер перед своим командиром, и обнажил передо мною голову.
В одно мгновение все стихло; ни один листок на дереве не шевелился больше, и все семь ветряных мельниц остановились разом. Удивленный такой переменой и понимая, что это неспроста, я крикнул чудовищу:
– Эй, любезный, что это значит? Не сидит ли в тебе нечистая сила, или, пожалуй, и сам ты рогатый черт?
– Помилуйте, ваше превосходительство, – возразил тучный урод, – я только помогаю немного моему хозяину, мельнику. Но чтобы не сдуть с лица земли все семь мельниц до единой, я принужден затыкать себе одну ноздрю.
«Вот великолепный субъект, – подумал я. – Этот малый тебе пригодится, когда ты через время вернешься и у тебя будет захватывать дух от рассказов о разных диковинах, которые ты видел, странствуя по морю и суше».
К моему удовольствию мы быстро договорились между собою об условиях найма. «Ветровик» бросил свои мельницы и примкнул к моему каравану.
Вскоре мы добрались до Каира. Как только я вполне удачно исполнил в этом городе поручение турецкого султана, мне вздумалось отпустить всю свою бесполезную свиту, кроме завербованных дорогой молодцев с их удивительными талантами, откланялся египетским правителям и пустился в обратный путь как частное лицо.
Но так как погода стояла великолепная, а прославленная река Нил наяву оказалась прекраснее всяких описаний, то я поддался соблазну нанять барку и отправиться в Александрию водным путем. В продолжение двух дней наше плавание походило на восхитительную прогулку.
Конечно, вы, милостивые государи, слыхали не раз о ежегодном разливе Нила. Так вот, на третий день после нашего отъезда из Каира вода начала быстро прибывать, река вздулась, забушевала, а на следующий день вся окрестность на многие мили по обе стороны нильского русла была уже затоплена и представляла собой сплошную водную гладь.
На пятый день наше судно после заката солнца внезапно остановилось, зацепившись за что-то, что я принял сначала за плющ или кустарник. Но когда на другое утро рассвело, я увидал, что мы запутались в чаще миндальных деревьев с совершенно зрелыми и превосходными на вкус плодами. Брошенный лот показывал глубину свыше шестидесяти футов, однако, к нашему горю, мы не могли податься ни вперед, ни назад. Часов в восемь-девять, насколько я мог судить по высоте солнца, внезапно поднялся ветер, накренивший нашу барку на одну сторону. Она зачерпнула воды, пошла ко дну, и я долгое время ничего не знал о ее участи, о чем вы вскоре услышите.
К счастью, все мы, восемь взрослых мужчин и двое мальчиков, спаслись, ухватившись за деревья, ветви которых были достаточно крепки, чтобы выдержать тяжесть наших тел, но, конечно, не груз нашей барки. В таком положении провели мы три дня, питаясь единственно миндалем. Что нам не приходилось страдать от жажды, и так понятно.
На двадцать второй день нашего бедствия вода стала так же быстро убывать, как и прибывала, а на двадцать шестой мы ощутили твердую ночву под ногами. Наше судно было первым приятным предметом, увиденным нами. Оно лежало приблизительно в двухстах саженях от того места, где затонуло. Просушив на солнце все нужное и полезное нам, мы захватили самые необходимые вещи из нашей поклажи, уцелевшей на барке, после чего отправились разыскивать потерянную нами дорогу. По моим расчетам выходило, что нас отнесло течением на полтораста миль в сторону, через садовые ограды и заборы.
Неделю спустя мы достигли реки, вернувшейся опять в свое русло, и рассказали о нашем приключении одному бею. Он обласкал меня и моих спутников, щедро снабдил нас всем, что нам требовалось, и отправил на собственной барке в Александрию. Благодаря его помощи дней через шесть мы были уже там, а из Александрии отправились морем обратно в Константинополь.
По возвращении я встретил у султана самый милостивый прием и, кроме того, удостоился чести попасть в гарем султана. Его величеству было угодно привести меня туда лично и предложить мне на выбор столько красавиц, сколько я захочу, даже из числа султанских жен.
Однако, не имея привычки хвастаться своими любовными похождениями, я умолкаю, но прежде желаю всем вам, господа, приятного сна.
Окончив рассказ о своей поездке в Египет, я собирался уже отправиться на боковую как раз в тот момент, когда притупившееся внимание каждого слушателя было возбуждено с новою силою упоминанием о султанском гареме.
Но так как я, с одной стороны, не соглашался удовлетворить любопытство окружающих относительно этого вопроса, с другой – все же не хотел обидеть отказом осаждавшую меня просьбами веселую компанию, то и решил потешить ее еще несколькими любопытными эпизодами, относившимися ко времени моей службы у восточного деспота.
– После моей поездки в Египет, – продолжил я свое повествование, – я сделался решительно необходимым лицом для турецкого султана. Его величество не мог без меня жить, и каждый день, каждый вечер неизменно получал я приглашение к его столу.
Могу засвидетельствовать, милостивые государи, что ни у одного монарха на свете нет такого изысканного стола, как у турецкого султана. Однако это относится лишь к одним кушаньям, а не к напиткам, потому что, как вам известно, закон Магомета запрещает его последователям употребление вина. По этой причине на публичных обедах у турок нечего и думать о выпивке.
Но что не делается открыто, то нередко делается втихомолку, и, несмотря на запрет Корана, иной турок почище любого немецкого прелата знает толк в вине. Так было и с его султанским величеством.
За высочайшим столом, за которым обыкновенно присутствовал генерал-суперинтендант, по-турецки муфтий, читавший перед началом трапезы и по ее окончании соответствующие молитвы, о вине, разумеется, не было и помину. Но после обеда в кабинете султана постоянно ожидала бутылка вина.
Однажды он ласково подмигнул мне исподтишка, приглашая меня следовать туда за ним. Когда же мы заперлись вдвоем в этой комнате, султан вынул из потайного шкафчика бутылку и сказал:
– Мюнхгаузен, мне известно, что вы, христиане, большие знатоки вин. У меня долго хранилась вот эта заветная бутылочка токайского, превосходнее которого вы, конечно, никогда не пивали в жизни.
Тут султан налил в рюмки себе и мне, мы чокнулись и стали смаковать вино.
– Ну, что вы скажете, а? Каков букет? – спросил он.
– Вино недурно, ваше величество, – отвечал я. – Однако, с вашего позволения, в Вене, у императора Карла VI, блаженной памяти, нас угощали лучшей маркой. Ах, черт побери, вот попробовать бы вам такой прелести, ваше величество!
– Друг Мюнхгаузен, не в обиду будь вам сказано, лучшего токайского не найти в целом свете; ведь я достал много времени назад единственную бутылку от одного венгерского магната, который ни за что не хотел уступить мне больше, до такой степени редок этот сорт.
– Ваше величество, да мало ли что можно рассказывать! Поверьте мне, токайское токайскому рознь, как одна великая держава отличается от другой. А господа венгерцы тоже себе на уме: своей выгоды не упустят. Угодно вам держать со мною пари? Ровно через час я берусь доставить сюда непосредственно из императорского погреба в Вене бутылку токайского, которое будет не чета вашему.
– Мюнхгаузен, вы, право, несете полную чепуху!
– Отнюдь. Спустя час вы получите прямехонько из погреба австрийского императора бутылку токайского несравненно высшей марки, чем эта кислятина.
– Мюнхгаузен, Мюнхгаузен, вам, кажется, вздумалось посмеяться надо мною, но я этого не потерплю! Хотя до сих пор во всех ситуациях вы показали себя человеком крайне правдивым, но, знаете, в этом случае… я склонен думать, что вы все же прихвастнули.
– Ах, ваше величество, но ведь я предлагаю вам подвергнуть меня испытанию! Если я не сдержу своего слова – а я заклятый враг всяких надувательств, – то прикажите отрубить мне голову. Ведь моя голова не кочерыжка. Что же вы сами поставите против нее?
– По рукам! Ловлю вас на слове. Если, когда часы пробьют четыре, бутылка токайского не будет здесь, то вы поплатитесь своей головой, я велю казнить вас без всякого милосердия и отсрочки, потому что дурачить себя я не позволяю даже самым лучшим друзьям. Но если выйдет по-вашему и вы исполните то, что обещали, тогда ступайте в мою сокровищницу и берите себе столько золота, серебра, жемчугов и драгоценных каменьев, сколько может унести самый сильный человек.
– Вот это дело! – отвечал я и попросил, чтобы мне тут же принесли перо и чернильницу.
Я немедленно написал эрцгерцогине австрийской, королеве венгерской Марии-Терезии следующую записку: «Ваше Величество, вам, как единственной наследнице, несомненно, достался вместе с прочим и винный погреб вашего блаженной памяти покойного батюшки. Что, если б я осмелился попросить вас прислать мне с подателем сего бутылку токайского, которое я часто пивал у Его Величества? Только самого лучшего! Дело касается пари. За это я готов служить вам впредь, чем смогу, теперь же покорнейше прошу у Вашего Императорского Величества…» и т. д.
Это послание я поспешил вручить – так как было уже пять минут четвертого – незапечатанным своему Скороходу, которому приказал отстегнуть тяжелые гири от своих ног и безотлагательно отправляться в Вену.
После того мы с султаном допили его бутылку в ожидании лучшей. Пробило четверть четвертого, пробило половину, пробило три четверти – о Скороходе ни слуху ни духу!
Тут, признаюсь, мне сделалось душно и померещилось, будто бы его величество начинает уже поглядывать на шнурок колокольчика, собираясь позвать палача. Хотя я получил позволение пройтись по султанскому саду, чтобы освежиться немного, однако за мною уже следовали по пятам двое слуг, не спускавших с меня глаз.
Мучимый страхом и ввиду того, что часовая стрелка подвинулась к пятидесяти пяти минутам четвертого, я поскорее послал еще за моими Слушальщиком и Стрелком. Оба они явились немедленно, и Слушальщику пришлось растянуться плашмя на земле, чтоб послушать, возвращается ли наконец мой Скороход.
Я немало испугался, когда первый доложил мне, что этот бездельник неизвестно где, но очень далеко от Константинополя, заснул крепким сном и храпит во всю мочь. Едва мой славный Стрелок услыхал эти слова, как бросился на довольно высокую террасу и, приподнявшись еще на носки, поспешно воскликнул:
– Клянусь моей бедной душой, лентяй развалился под дубом у Белграда и спит себе, а бутылка лежит с ним рядом. Постой-ка, я тебя пощекочу!
С этими словами добрый малый прицелился из своего кухонрейтеровского ружья в густую вершину дерева. Целый град дубовых желудей, веток и листьев посыпался от меткого выстрела на спящего, разбудил его и заставил быстрее ветра пуститься в обратный путь.
Скороход сам струсил, что едва не проспал урочное время. Однако благодаря быстроте ног ему все-таки удалось предстать на пороге султанского кабинета с бутылкой токайского и собственноручной запиской Марии-Терезии, когда часы показывали пятьдесят девять с половиной минут четвертого.
Ну и наступило же тут ликование! А как смаковал драгоценный напиток царственный лакомка!
– Мюнхгаузен, – сказал он, – вы не должны на меня сердиться, если я оставлю эту бутылку для себя. Ваши связи в Вене стоят, очевидно, выше моих, и вам ничего не значит запастись токайским в каком угодно количестве.
С этими словами он, заперев вино в потайной шкафчик, опустил ключ в карман своих шаровар и позвонил, чтобы потребовать к себе хранителя своих сокровищ. О, как приятно отозвался у меня в ушах серебристый звон колокольчика!
– Я должен заплатить вам выигранный заклад, – сказал мне султан. – Слушай, – продолжал он, обращаясь к вошедшему в комнату сановнику своего двора, – пускай мой друг Мюнхгаузен возьмет из моей сокровищницы столько золота, серебра, жемчугов и драгоценных камней, сколько может унести самый сильный человек.
Хранитель султанских сокровищ отвесил низкий поклон своему властелину, ткнувшись носом в землю, мне же султан дружески пожал руку, после чего милостиво отпустил нас обоих.
Вы, конечно же, не сомневаетесь, господа, что я, не мешкая ни минуты, воспользовался полученным разрешением. По моему приказу пришел мой Силач со своей пеньковой веревкой, и мы вдвоем отправились в сокровищницу. Оставшееся там, после того как мой слуга упаковал свою ношу, едва ли соблазнило бы вас.
Из дворца я поспешил со своей добычей прямехонько в гавань, зафрахтовал там самое большое судно, какое только смог найти, и, подняв паруса, отплыл с моим тяжелым грузом и всем штатом прислуги, чтобы скрыться подобру-поздорову, пока не стряслось какой беды.
Чего я опасался, то и случилось. После моего ухода хранитель султанских сокровищ, бросив на произвол судьбы растворенную настежь кладовую – в ней действительно почти уже нечего было запирать на замок, – помчался сломя голову к своему повелителю и доложил ему, как беспардонно воспользовался я полученными полномочиями. Эта весть поразила султана как гром среди ясного неба. Конечно, он горько раскаялся в своей оплошности и тут же распорядился послать за мною в погоню весь турецкий флот под командою генерал-адмирала, которому было приказано внушить мне, что условия нашего пари имели совсем иной смысл.
Тем временем я успел отплыть от Константинополя всего на две мили и, разумеется, тотчас увидал настигающий меня на всех парусах военный турецкий флот. В эту минуту, признаюсь откровенно, моя голова, только что укрепившаяся на плечах, начала снова колебаться, и довольно-таки сильно. Но ко мне подскочил Ветровик и сказал:
– Не извольте беспокоиться, ваше превосходительство!
С этими словами он поместился на корме моего корабля таким образом, что одна его ноздря была обращена к турецкому флоту, другая же к нашим парусам, и принялся дуть что есть мочи. Поднялся страшный ветер, жестоко повредивший мачты, паруса и снасти на кораблях моих преследователей и загнавший их суда обратно в гавань, тогда как мы летели полным ходом в противоположную сторону и несколько часов спустя благополучно пристали к итальянскому берегу.
Впрочем, мне не пришлось вполне воспользоваться несметным богатством. Вопреки возражениям веймарского библиотекаря Ягемана, взявшегося открыто защищать Италию против нападок Архенгольца, бедность и нищенство в этой стране приобрели такой масштаб, а полиция была так беспомощна, что я сначала был вынужден раздать бóльшую часть своих сокровищ уличным попрошайкам – пожалуй, от излишнего мягкосердия. Остальное же было у меня ограблено разбойниками на священной Лоретской земле во время моей поездки в Рим. Однако совесть этих бандитов, вероятно, вполне спокойна. Их добыча была настолько значительна, что даже за одну ее тысячную долю вся эта честная компания могла получить от Римского Папы как для себя лично, так и для своих детей, внуков и правнуков, отпущение грехов, уже содеянных ими в прошедшем, и тех, которые они еще могут содеять в будущем.
Однако, господа, мне в самом деле пора спать. Итак, позвольте пожелать вам покойной ночи!
Досказав предыдущую историю, я, несмотря на просьбы своих слушателей, действительно распрощался с ними и покинул их в самом веселом настроении. Однако же я предварительно обещал при первом удобном случае потешить общество рассказом об интересных странствиях своего отца, которые возбуждали всеобщее любопытство.
Но так как оставшаяся компания принялась оживленно обсуждать только что услышанное и каждый высказывался на этот счет, то один из присутствующих, сопровождавший меня в поездке в Турцию, заметил, что недалеко от Константинополя находится пушка чудовищных размеров, о которой подробно упоминает в своем недавно изданном «Обзоре достопримечательностей» барон Тотт.
И вот что он еще рассказал.
Насколько мне помнится, Тотт сообщает об этой пушке следующее: «Недалеко от города, над цитаделью, на берегу знаменитой реки Симонса, турки водрузили громадную пушку. Она была отлита целиком из меди и стреляла мраморными ядрами, по крайней мере в тысячу сто фунтов весу. Мне неудержимо хотелось, – делится Тотт, – выпалить из нее, чтобы составить верное понятие о действии такого чудовищного орудия. Однако все население боялось этого опыта и трепетало, воображая, что от подобного пушечного выстрела и город, и цитадель обратятся в развалины. Но всеобщий страх мало-помалу рассеялся, и я получил разрешение исполнить свою прихоть. Для выстрела понадобилось ни больше ни меньше как триста тридцать фунтов пороху, а снаряд, как я уже говорил, весил тысячу сто фунтов. Когда к пушке приблизился канонир с зажженным фитилем, собравшаяся вокруг меня кучка народа так и шарахнулась назад. Большого труда стоило мне убедить присутствовавшего здесь для порядка пашу, что бояться решительно нечего. Даже канонира, обязанного по моему сигналу приложить фитиль, колотила дрожь. Я стал в углублении стены позади орудия и подал знак. Последовал ужасный толчок, сопровождавшийся оглушительным грохотом, – ни дать ни взять, как при землетрясении. Пролетев около трехсот сажен, ядро разорвалось на три осколка, они погрузились в море и тотчас выскочили оттуда, чтобы удариться об утесы противоположного берега, вспенив пролив во всю ширину».
Вот, господа, насколько я помню, о чем рассказал барон Тотт, описывая испытание величайшей пушки в мире из известных людям. Когда барон Мюнхгаузен, а вместе с ним и я, посетили тот край, подвиг барона Тотта, выстрелившего из чудовищного орудия, был представлен нам как пример необычайной неустрашимости этого путешественника.
Тут мой покровитель, не переносивший вообще, чтобы француз в чем-нибудь его превзошел, схватил, недолго думая, ту самую пушку на плечи и, придав ей устойчивое положение, прыгнул с нею в море, а несколько минут спустя был уже на противоположном берегу пролива. Оттуда, на беду, он вздумал перебросить пушку обратно на ее прежнее место. Я говорю – на беду, потому что она вырвалась у него из рук чуть раньше, чем барон успел размахнуться как следует. Поэтому она шлепнулась в воду как раз посредине пролива, где лежит доныне, и пролежит, вероятно, до скончания века.
Вот собственно, чем непоправимо испортил господин барон мнение турецкого султана о себе. История с султанскими сокровищами, которой он приписал немилость падишаха, была давно забыта, потому что доходы этого государя громадны и ему ничего не стоило вскоре восполнить свою опустошенную сокровищницу. Таким образом, Мюнхгаузен тогда в самый последний раз прибыл в Турцию по письменному приглашению самого султана, да, пожалуй, и теперь находился бы там, если бы потеря знаменитой пушки не разгневала до такой степени жестокого турка, что тот бесповоротно решил обезглавить барона.
К счастью, одна султанша, ужасно полюбившая Мюнхгаузена, не только предупредила моего покровителя о кровожадном плане деспота, но и скрывала его у себя в комнате до тех пор, пока офицер, которому было поручено исполнение бесчеловечного приговора, со своими подчиненными всюду искал осужденного.
При наступлении ночи мы бежали на борт корабля, отправлявшегося в Венецию и уже готового поднять паруса, – вот так нам удалось спастись.
Барон не любит вспоминать об этом происшествии, потому что его смелая затея закончилась неудачей и этот промах едва не стоил ему жизни. Но так как здесь нет ничего позорного для чести почитаемого мною человека, то я и позволяю себе иногда рассказывать об этом любопытном эпизоде за его спиной.
Теперь, господа, вы еще лучше узнали барона Мюнхгаузена и, конечно, не станете больше сомневаться в его правдивости. Но чтобы вам не пришло в голову усомниться и в моей – чего, впрочем, я не хочу и предполагать, – будет нелишним сообщить, кто я таков.
Мой отец, или тот, кто им считался, был швейцарец, родом из Берна. В этом городе в его обязанности входил, так сказать, главный надзор за улицами, бульварами, переулками и мостами. Чиновники такого рода носят в той стране звание… гм… метельщика улиц. Мать моя была уроженкой Савойских гор и носила за плечами необыкновенно красивую большую корзину, как это водится у прекрасного пола в том краю. Она покинула родительский дом в весьма юном возрасте и отправилась искать счастья как раз в тот город, где мой отец увидел свет. Будучи не замужем, она не имела недостатка в средствах, потому что пользовалась большой благосклонностью со стороны мужского пола. Никто не мог пожаловаться на ее суровость, особенно если не скупился в материальном отношении. Батюшка, в свою очередь, имел большой успех у дам.
Эта славная парочка встретилась впервые на улице, и так как оба они были навеселе, то нечаянно столкнулись друг с другом и полетели наземь вверх ногами. При этом как одна, так и другая сторона вела себя довольно буйно, и вышел порядочный скандал. Нарушителей тишины сначала отвели в часть, а потом водворили в рабочий дом. Здесь они скоро осознали всю нелепость ссоры, помирились, почувствовали взаимно нежное влечение и вступили в брак. Но так как моя мать не замедлила вернуться к своим прежним занятиям, то мой отец при его слишком высоких понятиях о чести был принужден с нею разойтись, предоставив ей получать доходы с вышеупомянутой корзины. Тогда матушка примкнула к странствующей труппе, которая показывала кукольные представления. Со временем судьба привела ее в Рим, где она занялась торговлей устрицами.
Бесспорно, все вы слыхали о Папе Ганганелли, или Клименте XIV, как и о том, что он был страстным любителем устриц. Как-то в пятницу, когда Папа шествовал по городу во главе пышной процессии к собору Святого Петра, чтобы отслужить там торжественную мессу, его взгляд внезапно упал на устрицы, заманчиво разложенные на прилавке моей матери (по ее рассказам, товар у нее был в тот день особенно свеж и отборен). Климент XIV не мог устоять против искушения полакомиться своим любимым блюдом. Его свиту составляли не менее пятисот особ, однако, не смущаясь этим, он велел остановить процессию, а в церковь послал сказать, что не может служить в это утро. Затем его святейшество спрыгнул с коня, потому что Папы в торжественных случаях всегда ездят верхом, вошел в лавку моей матери, съел сначала все устрицы, бывшие здесь, а потом спустился с нею в погреб, где хранились и другие припасы. Это подземное помещение служило матушке кухней, гостиной и спальней. Оно так понравилось папе, что тот отослал прочь всех своих провожатых. Одним словом, святой отец провел целую ночь у моей матери, а на другой день перед уходом дал ей полное отпущение не только тех грехов, которые она совершила раньше, но и тех, какие могли случиться с нею в будущем.
И вот, господа, моя мать давала честное слово, – а кто бы мог усомниться в такой чести? – что ваш покорный слуга явился плодом той устричной ночи.