bannerbannerbanner
Зона затопления (сборник)

Роман Сенчин
Зона затопления (сборник)

Полная версия

– Отсюда сосны и питаются, – сказал дядя Витя, заметив, что Коля Крикау с интересом мнет пальцами содержимое своей совковой лопаты.

– Как масло… И камушки как речные… Это что, раньше здесь, что ли, дно было?

– Получается, так.

– Хе-хе, – усмехнулся Брюханов, – раньше везде было дно. «Анимал планета» у вас ловится?

– Ну да… Но одно дело – телевизор, а другое – вот так… Гора, река вон она… а – дно.

– Следы великого потопа, – философски заметил Геннадий, тракторист, ленивый, точнее, не любящий работать руками. И сейчас он пришел лишь с топориком для обрубания корней, но так и не пустил его в ход, уступив рубить встретившийся корень другому.

Упоминание о потопе было к месту, и все уважительно закивали. Примолкли, видимо, стараясь представить время, когда вся земля или, может, большая ее часть была под водой… Но Геннадий сам разрушил эту уважительную к своему замечанию тишину следующими словами:

– А что сосны отсюда пищу берут, это вряд ли.

– Почему?

– Да у них корни слабые. Вон по земле стелются, как мизгирьи лапы.

– Это другие корни, – сказал дядя Витя, – для опоры. А воду, питание другие качают.

– Какие?

Дядя Витя вздохнул, готовясь к объяснению.

– Видал вывороченные сосны?

– Да откуда ему? – хохотнул Женька Глухих. – Ему трос к трактору подцепят, он дернул и попёр!

– Ну видал, видал, – морщась, перебил Геннадий. – И что?

– Там есть внизу, под стволом, как хвост, но короткий. Такой – треугольником. Навроде заостренного кола получается.

– Ну.

– А от него тонкие корешки навроде жил. И вот они глубоко уходят. Поэтому сосны любят на песке расти – тепло, а корни из глубины…

– Хорош лекцию читать. Руки подайте, – позвал из ямы Дмитрий Мерзляков, младший сын старика Мерзлякова, но сам уже без пяти минут дед – дочка в том году окончила девять классов и уехала в Красноярск, поступила в колледж, а этим летом, на каникулах, заявила, что встретила парня, и он предложил ей выйти замуж.

– Чего, сменить? – взялся за лопату Брюханов.

– Меняй. Холодно там, аж сквозь свитер пробило.

Мужики засмеялись:

– Мерзляк и есть мерзляк…

Дядя Витя глянул в могилу:

– Да уж достаточно. Под два метра… Дно подравнять и – нормально. А у нас еще есть чем заняться. – И он достал из застиранной холщовой сумки, с какими обычно ходят на рыбалку, бутылку водки.

– Эх, дядь Вить, ты у нас!.. – восторженно вскрикнул Глухих, но не смог найти слова, кто у них дядь Вить, и только щелкнул пальцами.

– Да не он один. – Мерзляков вытянул откуда-то из-под свитера плоскую фляжку. – Кедровка!

Геннадий вздохнул:

– Ну вы, мужики, дебилом себя чувствовать заставляете. Сами принесли, а мы, как халявщики какие… Не додумались.

– Ничего, этого хватит. Мы ж не напиваться. Помянем…

Помогли выбраться Лёше Брюханову, очистили инструмент от налипшей земли, нашли ровный пятачок неподалеку от ямы. Уселись неровным кружком.

У дяди Вити в сумке оказались три стальные стопочки, несколько мелких, дряблых огурчиков, полбулки хлеба, порезанное брусочками сало… Все были благодарны ему и Мерзлякову, что раньше времени не открылись со своей выпивкой. А вот сейчас, после завершения дела, с легкого устатку проглотить по сто граммов, закусить, поговорить…

– С чего начнем? – спросил Женька Глухих, потирая руки.

– С чистой лучше. Кедровочку – на десерт.

– Разлива-ай!

С разливанием возникли небольшие сложности. Точнее, произошла почти непременная обрядовая дискуссия:

– Да поставь, не держи на весу.

– Как я ее поставлю? Повалится.

– Поставь и держи. Нельзя на весу наливать.

– Афанасий Иваныч, ты ж не старый еще, а приметы какие-то…

– К водке уважительно надо – это не водичка проточная. Она и наказать может.

– Эт точно, – вздохнул дядя Витя, – эт точно. Стольких она сюда уложила… Только, слышите, вот выпьем, и не шарахаться потом по деревне, чтоб догнаться. Добро? Завтра уж как следует вечером, а сегодня – не надо.

В ответ замычали обидчиво – дескать, ясно, мы же не алкашня какая, чего наставлять… Глухих так и сказал, добавив насмешливо:

– Педагог, понятно, – даже в этом надо учить.

– Женьк, был бы я педагогом настоящим, я б такой тебе подзатыльник отвесил – месяц язык в брюхе искал бы.

– Да ты мне и отвешивал.

– Ну дак, в циркулярку пальцы сувать!

– Кстати, дядь Вить, а как со школой? – спросил Брюханов. – Настька моя говорит, что и по географии с химией учителей нет в этом году. Вообще, говорит, со дня на день закроют. В библиотеке половина книг упакована – не выдают.

– Ну, не со дня на день. До последнего будем учить. А учителя – побежали.

– Да-а… – Брюханов поднял стопку. – Что, помянем Наталью Сергевну. Хорошая была, не вредная…

– Может, и вовремя она отправилась, – заметил Мерзляков.

Афанасий Иванович сдвинул светлые, изъеденные по́том брови:

– В смысле?

– Здесь лежать будет, на родине…

– Она с Кутая – столичная, – уточнил самый старый из мужиков, молчаливый и вечно насупленный, но работящий, хозяйственный, Игнатий Андреевич Улаев, которого за глаза называли Молоточек: всё что-то перестраивал в ограде, стучал и стучал молотком, таскал из магазина гвозди рюкзаками.

– Да какая разница… Одна земля. А вот нас куда поразметает…

И всем как-то стало неловко, неуютно. Смотрели не друг на друга – кто на могилки, кто на ярко-рыжие стволы сосен, кто вниз, на хвою, по которой ползали вялые, сонные мураши… Слова Мерзлякова сорвали с душ коросточку защиты от страха услышать однажды приказ: «Собираем необходимое! Через неделю будет транспорт. Кто не подчинится – погонят силой».

Никто из сидевших здесь сейчас не слышал еще таких приказов, но отцы, деды, прадеды большинства – слышали. Одни при Столыпине, другие при Сталине. И были уверены, что он рано или поздно прозвучит и для них.

Да уже почти прозвучал тридцать лет назад. Но в последний момент голос приказывающего осекся. И родилось еще два поколения жителей их деревни: поколение Коли Крикау и поколение тех, кто сейчас учится в школе без половины учителей, видит коробки и ящики с собранным, готовым к перевозу школьным добром. Все ждали приказ переезжать, и если не собирались, то прикидывали, что брать, что бросить. Каждый день этим мучились, но молча, не обсуждая. Выходили утром на двор, оглядывались, и начинало крутить: что брать? как выбрать? Тут под навесом решишь навести порядок, и голова кругом пойдет – столько всего вроде и нужного, но сейчас лишнего, мешающего. И выбросить жалко, и тонешь в этом обилии, в том, что накоплено отцами, дедами, сложено в чуланах, в сараях, на вышках… Плевали, старались не думать. Но если кто-нибудь брякал о переезде, то страх тут же всплывал, разрастался, опутывал…

Первые трое выпили. Экономно, стесняясь показаться жадными, закусили. Потом выпили и закусили еще трое. Потом – двое.

Молчали, слушая, как, упав в живот, водка начинает разбегаться по телу горячими искорками. Задышалось легче, кровь посвежела… Вот искорки добрались до головы, вспыхнули, осветив что-то важное там, в мозгу, и погасли. И длившееся несколько мгновений не опьянение даже, а это странное состояние острого ощущения жизни, своего организма исчезло. Кровь вновь потекла медленно и натужно, грудь опять залила никотинная мокрота, что-то важное в мозгу спряталось в сумрак, и захотелось повторить – пустить в себя еще стопочку.

Но никто не потянулся к бутылке – знали, что не время сейчас: если дать себе волю – «между первой и второй…», – разгонишься и остановиться потом не сможешь долго, надоешь и окружающим, прося, требуя водки, и себе… Закурили, ждали, кто первым заговорит. Быть первым не хотелось, но и молчать становилось тяжело.

– А вот есть у природы какой-то закон, – произнес Женька Глухих. – Я заметил…

– Ну, я тоже заметил, – с усмешкой перебил Брюханов. – За летом – осень, за осенью – зима.

– Да погоди, я не о том! Я вот заметил, что человека сама природа к смерти готовит…

Афанасий Иванович, еще не отошедший от рассуждений, что Наталья ушла вовремя, снова нахмурился:

– В каком смысле – готовит?

– Ну вот помните… Вот ты, Афонь, дядь Вить, Игнат, помните, какой тётя Ната была высокой, мясистой. Да ведь?

– Ну. И чего?

– И как похудела, уменьшилась вся. Вроде и не болела, а так… И вряд ли голодом себя морила… А это природа ее готовила, чтоб в гроб легко легла.

Одни кряхтнули недоверчиво, другие усмехнулись. Лишь дядя Витя покивал:

– Ну да, ну да…

– И многие старики вот так – тают, высыхают…

– Жалко, что не в своей кровати померла, – вздохнул Молоточек, ломая на короткие палочки сухой сучок.

– Да нет, умерла-то на койке. Даже в себя пришла, говорят, что-то сказать пыталась.

– А у меня в избе до сих пор смертная лавка стоит, – сказал Афанасий Иванович. – Дед на ней отошел… Однажды лег и: «Всё, не встану уже». Бабка, мать стали его стыдить, грехом пугать, а он: «Не балабольте, дайте путем с жизней попрощаться». И ночью – всё… А бабка в свою смерть не верила, в район велела везти себя, в больницу, а через неделю обратно привезли, чтоб рядом с мужем…

– Но ведь не все же умирают такими, как Женька сказал… ну, подготовленными, – вспомнил тракторист Геннадий. – Вон… извини, Димон, – обернулся к Мерзлякову, – дядя твой, Михал Петрович, до семидесяти с чем-то дожил, а такой горой оставался. Чуть спины не поломали, когда тягали гроб. С «запорожец» был…

– Быва-ат, – вздохнул Женька. – Он здрюком жил, здрюком и помер. Помню, сидит уже никакой у ворот, трухлявый весь, а все равно видно, что сила… Да, быват… А уж тех, кто раньше времени умер или убили, я не считаю.

– Да это понятно, – отозвался дядя Витя. – По природе умереть, это тоже умудриться надо. Рак вот – одних за месяц сжирает, другие годами от боли кричат…

– Чего-то мы совсем в темень сошли, – поежился Афанасий Иванович. – Давайте-ка еще по глоточку.

 

– Какой повод, такие и разговоры, – устанавливая на пружинящей хвое стопки, отозвался Женька.

Дядя Витя стал осторожно разливать.

– Есть в твоих словах, – сказал, – доля правды. Но главное – человек с годами внутри меняется. Я вот раньше думал: последние старухи у нас перемрут, и больше не будет платков, валенок, сказок, Николай Угодник не будет никому больше являться. Слова забудутся наши, по-городскому заговорим… Мы тут в шестидесятые очень городские все были… А постарели, и все повторяется. И одежда, как у дедов и бабок наших, и говорим, как они почти, и травками лечимся… Зинаида на бобах ворожит, а такая правильная была: «Никаких мракобесий!»

– Что, действительно? – не поверил Коля Крикау. – Я думал, она всегда такая…

Пожилые мужики захехекали, вспоминая бабу Зину, других старух, стариков, себя в прошлом.

– Ну, поехала первая партия, – кивнул дядя Витя на рюмки.

– А как в городе хоронят! – вспомнил Лёша Брюханов, когда выпили за всех, кого с нами нет, закусили и помолчали. – Я вот года три назад в Красноярск тётку хоронить ездил, мамину сестру…

– Какую это? – наморщился, вспоминая, Молоточек. – Валентину, что ли?

– Но.

– Валентина, хе-хе… С детства как городская себя вела, все уехать мечтала. После семилетки уехала и исчезла.

– Исчезла! – возмутился Брюханов. – Она чуть ли не все столовые с кафе под контролем держала!

– По бандитской линии, что ль, пошла? – кхэкнул Женька Глухих.

– Слушай, ты знай, когда смеяться, а когда…

– Ну, тебе можно шутить…

– Ладно, хорош, – осадил обоих дядя Витя. – И чего с ей? Плохо проводили?

– Не то чтобы… – Брюханов задумался, подбирая слова поточнее. – И людей много пришло, венков – гора. Под поминки целое кафе отдали… Но вот другое… Прощались в морге – там особая комнатка: серая, темная, гроб на постаменте таком… Всё быстро, всем неловко. Потом на пазике довезли до кладбища… часа два ехали, плелись по пробкам… Доехали, вынесли, скорее застегнули крышку, и – всё… На поминках сидели выжатые все… Нехорошо, в общем, как-то…

– Город, он мертвых не любит, – вздохнул Афанасий Иванович.

Молоточек добавил:

– Да и живых не особо.

– Ну а как по-другому там? – спросил Коля. – Если люди живут на каком-нибудь двенадцатом этаже, как им дома прощаться?

– Лифты грузовые есть…

– Ну, в них не каждый гроб влезет.

– Хм, дядь Миш бы точно не влез…

– А пятиэтажка если – там никаких лифтов. И корячься по лестнице…

– Нет, там не принято в квартире прощаться. Ритуальные залы всякие…

– Крематорий есть еще…

И мужики снова надолго замолчали, стараясь представить эти ритуальные залы при моргах, крематорий, где, как показывают в фильмах, сжигают покойника на глазах у родных: закатывают гроб в печь, в огонь…

– Фуф, ладно, – тряхнул головой Афанасий Иванович. – Никто не знает, как его похоронят.

– Да почему? Тёть Ната наверняка знала, что здесь вот, рядом с мужем.

– Не надо за покойника говорить. Может, она в больницу хотела.

– Ну, в больницу, может, и хотела, но уж в крематорий-то точно не хотела.

– Про него и не знала.

– Да все знают.

– Интересно, а в Колпинске есть крематорий? – задумался Женька Глухих.

– Скоро узнаешь, – хмыкнул Брюханов.

Женька дернулся:

– Чё?! Ты чё-то, Лёха, хочешь, не пойму?

– Переедешь, говорю, и узнаешь.

– Нет, – готовность к драке у Женьки тут же пропала, – в Колпинске я жить не буду. Здесь где-нибудь…

– Где – здесь где-нибудь? Здесь всё морем станет.

– Ну, скатаю избушку на горе… Или зимовье оборудую – их вокруг полно брошенных.

Дядя Витя прищурился:

– А от квартиры откажисся? Туалет теплый, ванна. М?

Женька подумал, поморщился и отмахнулся:

– Ладно, как бог даст. Не искушай.

Солнце клонилось-клонилось к тайге и, коснувшись верхушек лиственниц, сразу потускнело, стало быстро гаснуть. И через полчаса наступили сумерки, на полную мощь заработали дизели электростанции. Теперь часа три в деревне самое хорошее время. Уютно. Можно посмотреть телевизор, починить под лампочкой белье или зимнюю одежду, без которой скоро не выйдешь за дверь…

Было время, электричество давали по всей деревне круглые сутки, даже рассматривали возможность вести сюда линию от Усть-Илимской ГЭС. Но потом решили, что невыгодно, да и утвердили проект строительства еще одной ГЭС, ниже по течению реки, водохранилище которой затопит Пылёво. А позже начались перебои с топливом.

Особенно тяжело было в ноябре-декабре, когда дня почти нет, солнце проползает по кромке горизонта и уже часа в четыре темнеет. И в избах темно. И тогда кажется, что совсем ты в яме какой-то, берлоге… В конце девяностых, правда, ситуация немного улучшилась, и хоть в любой момент телевизор не включишь, но уж вечер со светом гарантирован.

На улице в эти предночные часы тоже хорошо. Прохладно, но не холодно, и хочется посидеть на крыльце или на лавке, поговорить с кем-то дорогим, давно знакомым, подумать, повспоминать. Звуки и запахи становятся в сумерках острее, мелкая травка на дворе пахнет едковато, но и приятно, как скошенная. Слышен шум переката, из стаек несет теплой скотиной; подоенные коровы вздыхают, свиньи трутся о стены, куры устраиваются на шестах, переругиваясь и тут же друг друга успокаивая тоненьким квохтаньем…

В избе Натальи Сергеевны людей много, но они стараются не шуметь, разговаривают полушепотом, берут предметы осторожно, нетвердо, будто без спросу.

Большинство сидит или толкётся на кухне, обговаривая завтрашние похороны, пытаясь решить недорешенное… Например, как доставить гроб на кладбище. Грузовики, какие остались, сломаны, на телеге не повезешь – стыдно. Не девятнадцатый век. Осталось или на руках, меняя друг друга (хоть и недалеко, но почти все время в горку), или на «тойоте».

Владелец «тойоты» – Дмитрий Аркадьевич Привалихин, двоюродный племянник мужа Натальи Сергеевны, отец удачливого предпринимателя Олега, еще в детстве прозванного Аллигатором не от имени только, а скорее за мертвую хватку в любом деле. В девяностые Олег уехал в Красноярск, разбогател на торговле и подарил отцу внедорожник. И вот Дмитрий Аркадьевич вызвался довезти родственницу до могилки.

– Заднюю дверь подниму, закреплю, вставим гроб в багажник, – говорил он.

– В багажник, – ухмыльнулся старик Мерзляков.

– Да это не как у «жигуля» багажник! У меня – заднее сиденье сложить, и два метра длины!

– Тише ты! – испуганно осадила Привалихина самая молодая из женщин здесь, но тоже почти старушка Валентина Логинова.

– Большая машина, – подал голос Женька Глухих; после кладбища он пришел сюда, и ему налили уже две маленькие рюмочки. – Она и так на этот… на катафалк походит.

– Зато пролезает туда, куда и вездеход не пролезет…

Вошла тяжело, при каждом шаге заваливаясь налево, словно левая часть у нее перевешивала, Ульяна Павловна Игнатова… По-настоящему она была не Ульяна, а Ула, и не Павловна, а как-то по-другому. Фамилия же Игнатова у нее – по мужу.

Ульяна Павловна из ссыльных. Их когда-то много жило и в деревне, и по району. Но одни уехали, когда можно стало, другие поумирали. Сейчас от них остались только фамилии, которые носили их дети и внуки: Крикау, Шнайдеры, Гафнеры, Эккерты, Шроо, Кайхеры – да нерусские кресты на кладбищах. Ульяна Павловна была последней в Пылеве, кто помнил другую землю, далекую, с которой ее насильно увезли сюда.

Родилась где-то в Литве или в Латвии – она не любила рассказывать о своей прошлой жизни. Но местные знали, что ее семью отправили в Сибирь после войны – за связь то ли с немцами, то ли с лесными братьями; поселили в Большакове, это село здесь же, на реке, километрах в семидесяти… Через несколько лет Ульяна вышла замуж за Игнатова, и он перевез ее в Пылёво. С тех пор она тут и жила, родила пятерых детей.

В восьмидесятые приезжали к ней молодые люди с ее родины. Поговорили о чем-то тяжелом – кончился разговор криками Игнатова, который гнал людей за ворота: «Никуда она не вернется! Тут дом ее!»

Они уехали, Игнатов года через три умер, дети разъехались еще до этого, а Ульяна Павловна осталась. Старела, дряхлела… Ничем не отличалась от коренных жителей. Может, только голосом. Не словами, а именно голосом – каким-то нездешним тембром, что ли. В молодости, говорят, вообще ворковала, приятно было слушать, но и теперь голос выделялся, и человек, не видя ее, узнавал и улыбался: «Ульяна Паллна».

– Можно? – хоть и задыхаясь от ходьбы, подъема по ступеням крыльца, но все равно мягко спросила она, приваливаясь к боку печки.

– Да уж как нельзя! – всполошилась Валентина Логинова. – Как нельзя, тётя Уля! Проходите, пожалуйста.

Ульяна Павловна оттолкнулась от опоры, поправила черный, надетый поверх серой шали платок, захромала в большую комнату.

У изголовья гроба горели две свечки, освещая покойницу. Остальная комната была темна. По обе стороны от гроба – стулья. На двух кто-то сидел. Ульяна Павловна не разглядела кто. Лишь черные силуэты.

Один из силуэтов качнулся, слегка нагнулся к покойнице, и раздался голос Фёдоровны:

– Вот и Ула дотелепалась.

Фёдоровна знала ее молодой, в нездешней одежде, говорившей по-русски с трудом, и потому могла, имела право называть ее Улой.

– Здравствуй, Ульяна, – произнес второй силуэт голосом бабы Зины. – Садись вот…

Ульяна Павловна хроманула к гробу, остановилась. Постояла, взялась за мыски туфель покойницы. Подержалась, глядя на ее лицо – освещенный овальчик. Овальчик был маленький, стянутый, как крепкими нитями паутины, морщинами. Жизнь не давала этой паутине завладеть лицом, а теперь жизнь умерла, и паутина стянулась; стянула, видимо, не только лицо, но и все тело… И сейчас Ульяна Павловна удивлялась, какая, оказывается, ее подруга тщедушная. Или стала такой только в гробу. Или за те несколько недель, что они, жившие на разных концах деревни, не встречались.

Осторожно, чтобы не завалиться налево, Ульяна Павловна повернулась, добралась до стула сначала руками. Постепенно, держась за спинку, села.

– Чё, как ты, бедолажка? – спросила Фёдоровна и сразу добавила: – Совсем тебя не видать… Мы уж думали посылать, чтоб проверили… Вишь как, – Фёдоровна кивнула на покойницу, – третьего дня бегала, а нонче лежит.

– Лежи-ыт, – повторила плачущим распевом баба Зина, а Ульяна Павловна, все продолжая глядеть на маленький, обрамленный белым платком овальчик, ответила:

– Я давно не бегаю. Курам зерна сыпануть – и то история… Наверно, не перезимую уже.

– Так не говори, – остановила Фёдоровна строго. – Там, – приподняла глаза, – там знают, кому когда. Нам нельзя загадывать.

– Я и не гадаю. Я сказала – «наверное».

– Хе-хе, – вдруг тихо засмеялась баба Зина, – а три кузова дров Генке-то заказала.

– Что же – не замерзать же.

– Это правда. Не замерзать.

Замолчали, поглядывая на Наталью Сергеевну, старясь представить, понравился бы ей разговор или нет… Неспешно, вволю говорить им доводилось редко – дела, заботы съедали время, и обменяться нехитрыми новостями, мыслями, поспорить, просто язык почесать случалось лишь в магазине, или на пристани в ожидании катера, парома, или в такие вот ночи прощания со старым человеком. С молодыми прощаться было слишком больно, и старухи заходили туда, где стоял гроб, на несколько минут, плакали, задыхаясь, и, ослабевшие, поддерживаемые под руки, выходили на улицу, тащились домой… Да и не было давно прощаний – город забирал покойников…

– Глядеть надо друг за дружкой, – сказала баба Зина. – Вдруг чего, и будем неприбранные.

– Да глядим же, глядим, – с усталой досадой вздохнула Фёдоровна. – Я внучат каждый день гоняю: «Беги погляди, как там эта, как эта… Шеве́лится?» Прибегут и радостно так: «Шевелится!» И мне шевелиться сразу охота.

– Так это твои в окошки всё тыкаются? – угла-ми обвисших губ улыбнулась Ульяна Павловна. – А я думала, воры какие.

– Да какие теперя воры. Теперя и пьют как по необходимости.

– Ой-ой, Зинаида, не сглазь! – Голос Фёдоровны стал не просто строгим, а каким-то строго-испуганным. – Не сглазь! Им только повод дай лить в себя. Завтра вот… – Фёдоровна осеклась, присмотрелась к Наталье Сергеевне, не изменилось ли от последних слов выражение ее лица. – Мы, Нат, им не дадим заливаться. Ты не любила, и они пускай, если уважат, держутся.

– Они сде-ержутся, – отозвалась баба Зина, уже забыв, что сама только что говорила о слабо пьющих теперь мужиках. – Бутылки прятать придется.

– Проводить Наталью Сергеевну нужно хорошо, – сказала Ульяна Павловна.

– Эт само бы собой…

– Я о том, что неизвестно, как с нами будет.

– Ох, ты опять гадать начинашь!

– Здесь даже гадать не надо – выселят со дня на день, пораскидают снова кого куда.

 

Фёдоровна и баба Зина отметили про себя это «снова». Не простое слово, из тех, что обычно говорят, чтобы усилить речь, – за этим «снова» маячила погрузка в вагоны в далекой то ли Литве, то ли Латвии, долгие недели пути сюда, потом годы переездов с места на место, и в итоге – их район, в то время почти недоступный, беспросветно глухой, определение: «навечно».

Шестьдесят с лишним лет, против воли родных, которым вскоре дали свободу, соплеменников, Ульяна Павловна жила здесь, нашла мужа, родила детей, и вот теперь ее снова насильно будут переселять.

– У-у, – качнула рукой, но не сразу, после минуты-другой какого-то оцепенения, Фёдоровна, – это еще вилами по воде… Помнишь, и тогда все заполошили: «Срочно! Срочно!» А так и остались.

Баба Зина с готовностью поддержала:

– Весной сказали: «Огороды не садите – бесполезно. Все под воду уйдет». И чего? И отсадились, и урожай сняли.

– Слава богу, что не поверили. Слава богу.

– А Шумиловы вон поверили – без картошки остались. Сейчас покупать собиратся.

– И Малыхи, которые Комлята. А у них и покупать не на что…

– Во-во! Из добрых людей в нищебродов превратились каких-то… О-ох, дергают, дергают. Сколько уж дергают. Как, скажи, приказ им дали всю жизнь здесь заране прикончить, – разговорилась баба Зина. – Мало им мест, где никто не живет, – там и строй плотины свои, топи землю пустую. А все к нам, к нам. От реки уж ничего не осталось. Порой так меле́т – пешком перейдешь. А чего – там ведь тоже плотина вверху, они то откроют, то закроют. Как боги прямо…

Словно испугавшись, что так много и с такой горечью произнесла слов, баба Зина захлопнула рот, с тревогой глянула на покойницу. Та лежала спокойно. Бесконечно спокойно. Ничто ее больше не потревожит, не огорчит, не порадует. Больше не откроет глаза, не скажет… И Фёдоровна с Ульяной Павловной сидели справа и слева от бабы Зины неподвижно, как-то тоже не по-живому спокойно. Не спорили, не соглашались. Молчали.

Бабе Зине стало страшно; она заметила, что одна из свечек почти догорела, и приподнялась, задавила огонек пальцами. На место огарка поставила другую свечку, но уже не церковную, а из магазина, которые держали в каждом доме на всякий случай.

– Ничего, Наташ, – пробормотала, – ничего, все по-людски сделам. Мужики и могилку хорошу вырыли, рядом с Денисом Степанычем. Так что вместе будете. Вместе.

– А детям удалось сообщить? – вспомнила, забеспокоилась Ульяна Павловна. – Родственникам?

– Да звонили. И вчера, как только случилось, и сёдни. Едут вроде… Брат обещался завтра утром.

– Он в Кутае же?

– В Кутае. Больной, говорит, совсем тоже. Но утром обещался.

– Примчатся завтра, примчатся, – успокоила и себя, и подруг баба Зина. – Все как положено будет – и проводим, и помянем.

– А я вот думаю, – заговорила Ульяна Павловна, – если уж будут нас разгонять, то на родину уехать. Все эти годы даже думать боялась, а теперь… Ведь до сих пор зовут… Дети все здесь, в России, – русские. И я русской стала. Только если придут и прикажут: «Собирай вещи», – я – туда. – Старуха надсадно, с бульканьем и хрипом, заплакала. – И… и мужу скажу: не по своей воле. Снова гонят… Что уж тогда…

– И правильно, Уль, правильно, – твердо, со злостью даже сказала Фёдоровна. – Едь, если есть куда. Родная земля все-таки… Только не верю я, что до такого дойдет.

– До чего-о?

– Ну, что вот придут и прикажут. Скорей оттуда нас, – она потянула голову вверх, – призовут. – И тут же зашептала: – Прости меня, господи…

Вошла Валентина Логинова. Постояла, будто ожидая разрешения сесть. Не дождалась, опустилась на крайний стул. Старухи молчали, с появлением еще одного человека потеряв нить разговора.

Валентина явно хотела что-то сказать и наконец не выдержала, спросила:

– Поминать где будем? Здесь, или, может быть, в клубе лучше?

– Здесь бы надо бы, – без большой убежденности отозвалась баба Зина. – В своей избе.

Фёдоровна уже твердо подтвердила:

– Тут-тут! Столы расставить вот так через комнаты – много поместится.

– Может, и во дворе сделать?

– Не надо, не свадьба.

Валентина покивала:

– Да, не свадьба. – И обратилась к покойнице: – Вы, тётя Наташа, не сердитесь, если мы что не так сделаем. Не всё мы знаем, помним. Можем и напутать. Поверьте, мы вас любили… любим. Пом-ним, как вы помогали, подсказывали, как угощали нас… Стояли у калитки в праздник и всем ребятишкам печенюшки давали. Как нам приятно становилось, тепло. И для каждого доброе слово у вас находилось… Как вы Витю, брата нашего, выделяли всегда… Вот скоро увидитесь. Он молоденький там…

Старухи слушали эту искреннюю, от души, но и необходимую, ритуальную речь. Слушали внешне строго, нахохлившись, а в душе ныло – вот бы и ко мне так обратились, когда я так же буду лежать, я ведь тоже немало доброго сделала… Но где будет через полгода, через год-два эта лепечущая сейчас скорбно-сладкие слова Валентина? Где будут остальные земляки?

Хоть заубеждайся, что все останется как было, но вихрь налетит неизбежно. Налетит, закрутит и разметает. И не соберешь.

Прошла ночь. Светало медленно – солнце было не в силах пробиться сквозь завалившие небо сизые, набитые дождем, а может, уже снегом тучи.

Собиравшиеся на похороны поглядывали на тяжелые брезентовые плащи, решая – брать или нет. Выходили на двор, оглядывали горизонт, ища про-света, прося ветра. По примете, конечно, дождь на похороны – хорошо, можно говорить: «Вот и сама природа плачет», – но все же неприятно, когда все мокро, склизко… Накрытый целлофаном покойник, вода на дне могилы…

И дождь пошел – крупные, холодные капли застучали по крышам, городьбе, ведрам… Капель становилось все больше, стучали чаще и чаще, и вскоре стук перерос в однотонное шипение.

Но налетел долгожданный ветер, двинул тучи, погнал их прочь.

Открылось солнце, уже окрепшее, высокое к десяти часам, стало скорее сушить деревню.

Люди встречались на улице, радовались, что так произошло:

– А я уж думал, на неделю зарядит!

– В горах опростаются.

– Там уж, может, и снег лягет.

На реке послышался звук мотора, и самые нетерпеливые поспешили к пристани – посмотреть, кто.

Это прибыл Дмитрий Сергеевич Кондаков, младший брат покойницы, старый по годам, но не по внешности. Прямой, высокий, с седыми, до сих пор густыми волосами. Под штормовкой – серый костюм, черная рубашка… Раньше он заведовал в Кутае дорожной мастерской, но давно уже был на пенсии. Да и дорог как таковых вокруг Кутая не осталось – болотины, тайга съедали их, и от бывшего райцентра до лежащего в десятке километров от него Пылёва опять, как сто лет назад, предпочитали добираться по реке. Тем более что грести не надо – моторы есть.

Кондакова доставил сын. В дюральке находились еще жена сына и одна из их дочек, девочка лет десяти… Привезли они и какую-то еду в большой корзине, несколько бутылок.

Поздоровавшись, выслушав слова соболезнования, Дмитрий Сергеевич спросил с удивлением:

– И что, тут хоронить решили?

Ему ответили тоже с удивлением и даже с некоторой обидой на такой вопрос:

– Ну да. А где же еще…

– А мы наших давно в Колпинск отправляем. Кладбище тоже затопит.

– Ну, ваше в низине, а мы-то вон, – кивнул Женька Глухих на прикрывавшие могилки сосны. – Деды умные были – увал выбрали.

Дмитрий Сергеевич хмуро покивал, оглянулся проверить, как сын закрепил лодку, и пошел вверх по улице, к дому сестры…

Вслед за этой лодкой, будто пропустив ее, привезшую самого родного покойнице человека, стали прибывать другие – уже отдаленная родня и старые знакомые из соседних деревень. Столько гостей, хоть и по печальному поводу, здесь давным-давно не собиралось.

Большинство плыли сюда не потому, что так уж хотелось проводить в последний путь именно Наталью Сергеевну, так ее жалели, – нет, просто это были редкие в последнее время похороны в зоне скорого затопления. И когда по реке пошел слух, что в Пылёве хоронят старуху Привалихину, народ сначала не поверил. Долго уточняли, переспрашивали, звонили в Пылёво… Так до конца и не поверив, запаслись бензином, установили на своих «Казанках», «Прогрессах» моторы, захватили что-нибудь к поминальному столу, чтоб не с пустыми руками, и отправились сюда. Посмотреть, увидеть своими глазами. И, преодолев по реке кто десять километров, кто полсотни, видели сквозь брызги и встречный ветер, что на пристани толпится народ, по упирающейся в пристань улице бегают туда-сюда ребятишки, спешат взрослые.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru