© Сенчин Р., 2016
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
Собираясь в пятый класс, дочка заявила, что детство кончилось и нужно отдать игрушки другим.
– Настя, – жена чуть не заплакала, – детство не кончилось, что ты говоришь… Но ты права, с большей частью игрушек пора попрощаться.
Еще четыре года назад, перед первым классом, Дробов с женой попытались избавить дочкину комнату хотя бы от части этих рваных зайцев, пыльных мишек, кукол без ног и прочего детского хлама, но тогда Настя отбраковала всего три-четыре вещи, а остальное сложила обратно: «Я не могу без них! Мне без них будет страшно!» И вот теперь сама…
Дробов обрадовался, хотя посчитал нужным сказать:
– Ты подумай до завтра, и завтра соберем. Я куплю специальный пакет и унесу маленьким детям.
На другой день, возвращаясь с работы, он купил в магазине подарков большой, пестрый, плотный пакет. Семьдесят рублей отдал. Но не в черный же мешок загружать – пусть у дочки останется доброе воспоминание.
И вот после ужина втроем сидели на полу перед горкой игрушек.
Одни, Дробов помнил, подарили Насте они с женой, другие – гости или в садике на день рождения, на Новый год; что-то покупали в «Макдоналдсе» и «Ростиксе» – эти детские наборы, но большая часть непонятно откуда взялась. Даже на вид – старые, прошлых десятилетий игрушки. Наверное, так же достались они Насте, как вскоре многое из этой горки достанется другим, нынешним трехлетним, пятилетним, чтобы еще через пять-семь лет перекочевать к следующим.
– Насть, – жена покрутила какого-то исцарапанного супермена без руки, – его никому не надо отдавать. Он совсем старенький.
– Зато очень сильный, всех побеждает, – объяснила Настя.
Но всмотрелась в супермена, и в глазах появилось что-то взрослое, очень взрослое, испугавшее Дробова. Такой взгляд у завсегдатаек торговых центров. Дескать, мы знаем на все настоящую цену, чем отличается оригинал от реплики, нас не наколоть.
– Ладно, – сказала твердо, – выбрасывайте.
Дробов отложил супермена-инвалида:
– Я отдам его одному мальчику. Он собирает суперменов, ремонтирует…
И, опережая вопрос жены: «Какому еще мальчику?» – подмигнул ей – «куда-нибудь дену».
Вроде бы простой процесс – загрузить пакет, освободив ящики пластмассового комода, пространство под кроватью, под письменным столом, а на самом деле – мучение. Тягостно.
Жена не выдержала, поднялась:
– Пойду на кухне приберусь. Посуда еще немытая… Настюш, не засиживайся, уже спать скоро.
Некоторое время дочка молча, как-то механически, брала левой рукой игрушки, мгновение смотрела на них, перекладывала в правую, а потом уж клала в пакет. Дробов даже обрадовался – еще минут десять в таком темпе, и горка исчезнет. Но механичность оказалась обманчивой – Настя уронила руки и посмотрела на Дробова с тоской и болью.
– Пап, а «Побег игрушек» совсем-совсем сказка?
– В смысле?
– Ну, что они страдают, мечтают вернуться…
– В общем, да. – И уже твердо Дробов добавил: – Конечно, сказка. – А сам молил кого-то, чтоб Настя не вспомнила тот случай перед первым классом.
Буквально на первое сентября это произошло: она легла спать, на спинке стула висела готовая форма: клетчатый сарафан, белая блузка, колготки; на полу под стулом стояли черные лакированные туфли, на столе разложены банты, заколки, ранец… Все, готова к школе, новая жизнь.
И часов в одиннадцать – Дробов с женой тоже уже легли – в дочкиной комнате раздался шум. Непонятный, жуткий.
Вбежали, включили светильник. Настя сидела на кровати, глаза огромные, недоуменные. А возле кровати перебирал ногами и ржал упавший единорог, под кроватью шипела плита для готовки… Каким образом они включились, тем более одновременно, непонятно.
Дробов, не веривший в чудеса, потом себя убеждал, что Настя нечаянно нажала кнопку у единорога под гривой, а плита давно сошла с ума, иногда ни с того ни с сего начинала шипеть и булькать, но все-таки чувствовал, что это неспроста, не абсолютно случайно…
Нет, Настя не вспомнила или не захотела вспоминать.
– Но к игрушкам в любом случае нужно уважительно относиться, – сказал Дробов. – Отдам их хорошему ребенку, а от него потом они перейдут к следующему… Многие игрушки очень долго живут.
– А как ты узнаешь, что он хороший?
– Ну, посмотрю… поговорю…
«Лишь бы не спросила, где я его встречу». И, чтобы перевести разговор, Дробов поторопил:
– Давай, Насть, заканчивай. Уже действительно поздно.
– О, пап, смотри! – дочка подняла голую, со спутавшимися волосами куклу Барби. – Смотри, какие я ей когда-то ресницы пушистые сделала!
Вокруг глаз ручкой было сделано много-много черточек. Вверх и вниз, вбок. Синяя паста выцвела (а может, отмыть ее пытались) и стала почти лазурной. От таких ресниц взгляд у Барби был глуповато-удивленный и в то же время какой-то беззащитный и соблазняющий.
– Красишь ты ресницы в ярко-синий цвет, ждешь любви прекрасной, а ее все нет, – вдруг спел Дробов.
Спел и удивился: он не слышал эту песню давно, казалось, наглухо забыл о ней, как о многом забываешь к сорока годам, и вот, в подходящий момент, песня взяла и всплыла, и не только припев, а, кажется, вся целиком: «Опять суббота, семь часов, и ты одна опять. Подружка с мальчиком своим опять ушла гулять…»
– А кто это поет? – заинтересовалась Настя. – Про кого?
– Была когда-то такая певица, Барби, – и Дробов усмехнулся тому, что помнит и это, – пела такую песню.
Дочка тоже усмехнулась:
– Ее прямо так и звали?
– Ну, сценическое имя. А как на самом деле – не знаю. Тогда это скрывалось, кажется, а потом она куда-то исчезла. И песни перестали крутить.
– Я оставлю Барби, – сказала дочка. – Платье ей сделаю потом… И вот эти игрушки. – Оказывается, она откладывала за спину, словно прятала, кое-что, видимо, особенно ей дорогое.
– Конечно! Что-то нужно оставить на память.
Закончили. Настя умылась, ушла спать. Дробов поставил пакет в прихожей, супермена сунул в карман куртки. Лег на тахту рядом с женой.
По телевизору показывали «Камеди клаб». Неуемные ребята веселились и веселили зрителей.
Какое-то время Дробов пытался понять смысл шуток и острот, включиться, а в голове толкались, стремились освободиться из-под толщи времени давние воспоминания. Дробов этого боялся – воспоминания чаще всего доставляли боль, сжигали и без того скудные запасы энергии; и сейчас он всячески хотел остаться вот таким, лежащим, отдыхающим, вяло улыбающимся шуткам в телевизоре. Да, было прошлое, но есть настоящее, будет завтра, послезавтра, и это важнее того, что случилось двадцать лет назад, пятнадцать, десять. И даже вчерашний день уже не так важен – пережили его, и слава богу.
Дробов давил воспоминания, запихивал обратно под толщу и в то же время удивлялся, как легко выскочила на язык давняя песенка, как на секунду стало приятно, и как тревожно, неуютно было сейчас, когда она потянула за собой остальное… И в голове вертелось, как поцарапанный винил: «Красишь ты ресницы в ярко-синий цвет…»
– Что, засыпать будем? – спросила жена и провела ладонью Дробову по груди.
– Да, надо, – отозвался он, и, может, как-то не так, не таким тоном отозвался, потому что жена забеспокоилась:
– Что-то случилось? Леш…
– Да нет, нет. Устал просто… И эти игрушки – грустно все-таки…
– Растет дочка. Десять лет. А кажется, вчера только бегали по рынку, искали ванночку подешевле.
Десять лет назад. Две тысячи второй год… Жена лежала в роддоме на сохранении больше месяца. Дробов, конечно, не мог работать по прежнему графику, а дисциплина в компании была жесткая. И после нескольких отгулов, пары-тройки опозданий потребовали написать заявление.
Дробов уволился с легкостью – попросту стыдно стало осознавать, что в тридцать лет, вот-вот отец, взрослый человек, он работает экспедитором. Но новое место не находилось; с деньгами сразу стало туго. И его родители, и родители жены, конечно, помогали, но все мгновенно на что-то тратилось.
В итоге Дробов снова устроился экспедитором. До того развозил молочные продукты, а теперь стал развозить пиво. Зарплата была немного выше, но статус остался прежним, даже слегка упал. Одно дело молоко, йогурты, сырки, а другое – пиво. И вообще такая работа уже мешала жить: москвич с немосковской профессией… А когда-то на статус в таком его смысле Дробову было плевать.
Отлистнул еще десять лет… Весной девяносто второго вернулся из армии. Энергия зашкаливала – новая послеармейская жизнь совпала с новой жизнью страны… Ну, не совсем новой, но то, что два года назад, в восемьдесят девятом, было почти подпольным, стало доступным, модным. А главное – возраст самый подходящий для того, чтобы что-то свершать, реализовывать идеи, как принято теперь говорить. Ведь одно дело, когда тебе семнадцать и ты многого хочешь, но почти ничего не можешь и не умеешь, а другое – двадцать, два года из которых ты протомился, протосковал, прозлился на зоне под названием в/ч…
Лет с тринадцати-четырнадцати Дробов увлекался рок-музыкой. Бегал в подвалы, в районные Дома культуры, какие-то квартиры на концерты, собирал записи. Копил деньги на бобины для магнитофона, немного позже – на пластинки… Раз двадцать посмотрел фильм «Взломщик», в котором играл его тогдашний кумир Константин Кинчев и вообще впервые, кажется, рок-культура была показана подробно, крупным планом. А на такую мелочь, как мысль, что из-за рока у героев много неприятностей и даже трагедии, что синтезатор украли, большинство зрителей не обращали внимания.
Да, в восьмидесятые, героические восьмидесятые, Дробов и его друзья были маленькими. Впитывали, фанатели, ощущали желание тоже что-то делать, но ничего делать еще не умели. Так, бренчали на дешевой акустике, сочиняли банальные песни, которые и разучивать было стыдно. А вот в девяносто втором…
Дробов пришел из армии злым. Злоба копилась в нем два года – армейская дисциплина, пафосные построения и выносы знамени казались абсурдными, идиотскими на фоне разваливающейся страны, ежевечерний просмотр программы «Время» будоражил и не давал уснуть; в августе девяностого погиб Виктор Цой, в октябре девяносто первого – Майк Науменко, а оставшиеся рок-музыканты запели какие-то странные, совсем не про жизнь, не про происходящее, песни. Даже сибирский панк Егор Летов ушел в искусственную, убогую мистику. «Летели качели без пассажиров, без постороннего усилия, сами по себе». Казалось, рокеры, очень много сделавшие для перемен в стране (которая из-за этих перемен в итоге и распалась), первыми испугались и стали прятаться от реальности.
Из казармы Дробов искал новые живые песни, но не находил. Туманное не понимал, откровенно стебное, вроде Лаэртского, «Сектора газа», не любил. Много месяцев надеялся, что в последней пластинке «Кино» есть настоящее – даже выписал ее прямо в часть (пластинка тогда распространялась в комплекте с полиэтиленовым пакетом и плакатом), прятал в каптерке, искал по части проигрыватель с хорошей иглой, и когда нашел в Доме офицеров, получил разрешение послушать, то после пяти минут чуть не сломал пластинку. Попса! Причем попса хуже «Комбинации». Те хоть не скрывают, попсят откровенно, а здесь… Понятия «рокопопс» тогда еще не было, но, может, как раз из-за этого последнего альбома группы «Кино» оно и появилось – форма вроде бы рокерская, а содержание попсовое.
Позже, через много лет, повзрослев, пообтесавшись о жизнь, Дробов слегка смягчился в своем отношении к тем песням и хоть пластинку с тех пор не слушал (да и не помнил, где она, куда девалась), но, когда слышал их на улице возле музыкальных магазинов или в клубах, в груди теплело. Не от самих песен, а от того, с чем они связаны – с прошлым. Плохое оно было или не очень, но главное – было.
В декабре девяносто первого, за три месяца до приказа об увольнении в запас дробовского призыва, Советский Союз погиб официально. По вечерам, после телевизора, деды подолгу сидели в курилке и делились слухами: приказ перенесут на лето, а то и на осень, срок службы увеличат до трех лет (а только что сократили с двух лет до полутора), и значит, им нужно настраиваться еще на год; вот-вот начнется настоящая война, и то, что происходит сейчас в Молдавии, Карабахе, Осетии, Средней Азии, разольется по всей стране… Во все это верилось в тот момент, и в их тихой мотострелковой части в окрестностях карельской Лахденпохьи ожидали сигнала «Боевая тревога!», приказа не о дембеле, а о выдвижении на Питер, на Москву, на Кавказ… Стрельба, кровь, вой раненых…
Некоторые открыто собирались дезертировать, если начнется заваруха: «Гражданка в каптерке. Перелез за баней через забор – и до дому. Все равно все одним местом накрывается, можно и без военника жить».
Да, парни, в том числе и Дробов, подумывали сбежать, но никто не сбежал, а наоборот, перед самым дембелем шесть человек их призыва остались на сверхсрочную.
Дробова сначала эта новость оглушила: как это, два года мечтать о доме, о свободе, ненавидеть плац, казарму, воняющий гнилью пищеблок, а потом взять и добровольно остаться, служить за копейки. И одновременно с этой оглушенностью в нем самом рос страх перед той жизнью, какой он заживет, вернувшись домой… Вот выходит за ворота, станция, садится в поезд, через десять часов на площади Трех вокзалов, получает в военкомате паспорт. А дальше?
Страх слегка гасили мечты. Что вот дембельнется, встретится с друзьями, соберут группу (за два года Дробов сносно научился играть на акустике, сочинил несколько неплохих текстов), и начнется настоящая, бурная и сытая жизнь. Вон сколько групп появилось в последнее время, и мгновенно становятся известными, концерт за концертом, интервью, тачки. А песни-то – фигня. Кто такое слушает?.. А вот их группа – она действительно будет выдавать настоящее.
Это были даже не мечты, а уверенность, та уверенность, какая поселяется в человеке, находящемся в замкнутом пространстве, несвободе. В глубине души Дробов понимал, что уверенность эта обманчива, но она помогала переживать последние, самые трудные, долгие недели перед увольнением. Хоть как-то планировать будущее.
Утро в будни начиналось в половине седьмого. Пиликал будильник в мобильном телефоне, и Дробов с женой поднимались.
Поднимались медленно и тяжело, зевая, вздыхая; казалось, что совсем не выспались, но уже через десять минут оживали и начинали торопиться. Дробову нужно было быть на работе в восемь, жене – в девять. Обычно она и отводила дочку в школу. Школа находилась рядом – во дворах через переулок, – правда, одну Настю пока не отпускали.
Летом и в каникулы распорядок немного менялся – Настя оставалась дома. Раньше это было почти неразрешимой проблемой: как разорваться между работой и дочкой. Приходилось то просить бабушек и дедушек посидеть (но у них тогда было много своих дел, все четверо тоже еще работали), то брать отгулы, то находить дежурные детские сады, работающие в июле – августе, и школьные лагеря (отправлять Настю далеко не хватало денег, да столько ходило разговоров нехороших, что отпускать было страшно) … В общем, отдых для ребенка становился не отдыхом, а общесемейным мучением.
Но вот она подросла и теперь оставалась в квартире одна, сама могла разогреть обед, занять себя чем-нибудь; гулять одной ей не разрешали, она и не рвалась – все эти новости о похищении детей пугали и ее…
Сейчас конец августа, последняя неделя лета; Настя собирается в школу – теперь у них будут отдельные учителя по предметам, все совсем всерьез, и она серьезно к этому готовится. Жена как раз взяла недельный отпуск, помогает, подкупает мелочовку…
Да, вот-вот осень. Сначала сентябрь, потом октябрь, а там почти зима… В сентябре продажа пива становится выше, чем летом, а затем снижается, снижается… Снижается и зарплата. Хорошо, что есть подработка, несколько лет уже есть, неплохая по деньгам, физически довольно легкая. Именно физически. А если начнешь раздумывать, вспоминать, чего хотелось и что получилось… Нет, не надо раздумывать и вспоминать. Стыдная, короче говоря, подработка, и Дробов ее держит в тайне даже от жены, хотя деньги в семейный бюджет отдает…
Вышел сегодня минут на десять раньше обычного – нужно было завернуть в молочную кухню. Нес туда пакет.
Настя оставила несколько мягких игрушек, среди них большую кошку, которая когда-то мурчала, а потом сломалась, но осталась любимой; не решилась дочка расстаться и с тремя Барби, в том числе и с той, с нарисованными ресницами. Обещала сделать им новые платья и подарить потом своей дочке… Еще кое-что, конечно, осталось, но комод освободился, под кроватью больше не было завала. Комната не ребенка уже, а девочки-подростка. Десять лет.
Дробов нес в молочную кухню лучшее – всякий лом и хлам спустил вчера поздно вечером в мусоропровод. Конечно, больно было выбрасывать даже откровенно негодное, но что делать… Ладно, так или иначе, но на протяжении жизни нужно проводить несколько таких чисток. Жизнь делится на этапы, и в каждый желательно входить без лишнего груза. Иногда избавляешься от него сознательно, как вот Настя сделала, а чаще происходит это незаметно, само собой – однажды приостановишься, оглядишься и видишь, что рядом нет вещей, которые считал бесценными, людей, которые были друзьями, и любимые некогда песни не слушал давным-давно, любимые книги теперь где-то на антресолях…
Молочка располагалась на первом этаже девятиэтажки. Две комнаты. В одной по утрам толпятся посетители – родители, бабушки, инвалиды, а в другой суетятся две грузные тетеньки в белых халатах, выдают по рецептам кому пакетики с молоком и кефиром, кому упаковки порошка для грудников, кому диетический творожок… Когда-то каждое утро сюда прибегал Дробов, хватал нужное и мчался обратно домой, совал жене и снова бежал, но уже в метро – на работу.
Случалось, появлялся здесь удачно – получал питание почти без очереди, а бывало, очередь вытягивалась аж до тротуара. Сегодня было нечто среднее – на крыльце и ступеньках несколько человек. Дробов увидел их, и внутри знакомо засосало: стоять, терять драгоценные минуты… Но вспомнил, что он здесь по другому поводу, и весело взбежал на крыльцо, сунулся внутрь.
– Здесь вообще-то очередь, – тихо, но раздраженно заметила молодая женщина с темными кругами вокруг глаз; Дробов не разглядел, то ли это косметика, то ли от утомления.
– Да я не за питанием…
– Да? А за чем, интересно? – голос завибрировал; понятно, решила, что он не просто хам, а еще и подлец какой-то.
В очередях в молочку перебранки возникали редко. Люди старались быть вежливыми, терпимыми, словно товарищи по некоему испытанию; женщин с маленькими детьми часто пропускали вперед, но уж с теми, кто нагло лез, не церемонились.
– Игрушки хочу оставить, – стал объяснять Дробов. – Дочка выросла, попросила отнести.
– Да? – теперь это «да» прозвучало иначе, жадновато как-то. – А что там?
– Куклы, зверюшки из шоколадных яиц, – с каким-то удовольствием стал перечислять Дробов, – детали «Лего»…
– «Лего»? – глаза женщины заблестели. – У меня старший собирает, совсем чокнулся – постоянно новые требует… Давайте мне, я отберу, что надо.
Он протянул пакет:
– Только остальное не выбрасывайте. Там много всего… На стол там положите, – кивнул в коридор молочки.
– Да-да, конечно…
Избавившись от пакета, Дробов почувствовал себя небывало легко – действительно, как гора с плеч. Бодро пошагал к метро и даже запел:
– Красишь ты ресницы…
Показалось, что поет очень громко. Замолчал, оглянулся. Хорошо, что сзади никого не было. Неудобно: взрослый человек… Как-то Дробов стоял на эскалаторе и за спиной услышал хрипловатое, басовитое: «Девочкой своею ты меня назови, а потом обними, а потом обмани». Дробов машинально посмотрел на поющего – немолодого коренастого мужика. Они встретились взглядами, и в глазах мужика мелькнул испуг. Будто опозорился, осрамился.
Нет, бывает, бывает. Налипнет на язык какая-нибудь глупость и вертится неделями.
Контора находилась в районе метро «Авиамоторная». Вокруг станции красивые жилые дома, трамваи позванивают, а отойдешь от шоссе Энтузиастов на несколько десятков метров – и оказываешься среди железобетонных заборов, складов, ржавых ворот. Настоящая окраина, хотя по карте и находишься недалеко от центра. Но лет пятьдесят назад это действительно была окраина, потом город разросся, а такие вот островки остались. И здесь, и недалеко от метро «Дмитровская», и возле «Тульской», и возле «Белорусской», где в Большом Тишинском переулке Дробов жил до свадьбы…
Склады и ангары, территории за заборами кажутся пустыми, безжизненными, брошенными, а на самом деле там кипит жизнь. Разгружают и загружают грузовики, озабоченно пересчитывают коробки, упаковки, мешки, передают из рук в руки пачечки денег… Склады больше напоминают развалины, кабинеты как чуланчики; грузовики в основном грязные, зараженные ржавчиной «Газели» и «бычки», накладные вечно какие-то мятые, в рваных файлах, деньги кажутся липкими… Уже лет десять повсюду говорят о цивилизованной поставке товаров, об электронных документах, санитарных нормах, новых складских помещениях, и все это появляется, но сколько еще таких вот контор, как эта, где работает Дробов.
Шагает через коридорчик проходной. Здоровается с охранником коротким кивком и получает такой же короткий, экономный кивок. Это у них как пропуск, и, кажется, кивни иначе, охранник заподозрит неладное, задержит.
Дождей не было давненько, поэтому территория сухая, без луж. Но когда случается ливень, и в сентябре, октябре, когда на Москву льет и льет, возле ворот образуется настоящее озерцо, и тогда плохое настроение возникает с самого начала дня – хреново выезжать на маршрут, форсируя грязную преграду… Раза три-четыре на памяти Дробова углубление перед воротами засыпали гравием, но вскоре гравий исчезал и лужа появлялась снова – будто природа сама выбрала именно это место для того, чтобы дождевая вода и талый снег куда-то стекали. Выбрала место и не желала его отдавать.
Первым делом Дробов заходит в двухэтажный домишко. В конуре с одним крошечным окном сидит Света, девушка лет двадцати семи, а может, и больше. Дробову стало сложно судить о возрасте давно знакомых людей – вроде и десять лет назад той же Свете было лет двадцать семь, и теперь… Когда видишь человека чуть ли не каждый день, изменения почти незаметны.
– Привет, – говорит Дробов.
Света отвечает бесцветным междометием.
Когда-то они улыбались при встрече, перешучивались, обменивались новостями, советовали друг другу посмотреть интересный фильм, но однажды Дробов, опять же шутливо, спросил Свету: «Ты специально “экспедитор” через “и” пишешь? Фишка такая?» Он давно замечал, что в документах стоит «экспидитор», усмехался, и вот спросил. Надеялся, что Света улыбнется, скажет: «Ой, точно, надо же “е”!» И будет ставить «е». Но Света не улыбнулась, а пристально посмотрела в накладную, нахмурилась, тычком сунула Дробову документы и через губу объявила маршрут: «Север-два».
С тех пор шутки закончились, теплое общение прекратилось. А «и» в документах продолжает появляться… Что-то нездоровое чувствуется в такой Светиной обиде. Впрочем, это понятно: на протяжении многих лет сидеть в этой конурке, заниматься одним и тем же и оставаться психически здоровой – это, наверно, утопия… А как она живет вне работы, Дробов не знает. Обручального кольца на пальце не было и нет; может, она не просто улыбалась Дробову. А он взял и обидел, уличил в неграмотности, ткнув в это «и».
Извиняться теперь, конечно, глупо, да и за что, собственно, извиняться? Пускай дуется… Но так неприятно, когда тебе буркают, чуть не швыряют накладные…
– Юг-один, – объявляет Света, резко протягивает документы, глядя в то же время подчеркнуто внимательно в экран компьютера. Монитор громоздкий, занимающий с четверть стола; Дробову хочется посоветовать Свете, чтобы попросила начальство купить узенький монитор, он ведь пустяки стоит, а от этого глаза портятся… Но, естественно, не говорит, а лишь благодарит по возможности теплее:
– Спасибо, Света!
Маршрут очень даже неплохой. Это не тащиться куда-нибудь в Медведки или на Юго-Запад, не ползать по переполненному центру. Главное, пробиться без проблем по Третьему транспортному, переехать Москву-реку. Нагатинский мост все еще ремонтируют – вместо четырех полос открыты две… Но по этому маршруту вполне реально часов до пяти закончить. А в шесть быть дома.
За те годы, что Дробов работает здесь, начальство несколько раз пыталось провести некоторые изменения. К примеру, когда пробки стали практически повсеместными с семи утра до десяти вечера, развозку груза перенесли на ночь. С одной стороны, вроде бы разумно – магазины и киоски почти везде круглосуточные, а дороги ночью свободны: развозка происходит намного быстрее, чем днем. Но коллектив (хотя какой это коллектив – десятка три случайно оказавшихся здесь людей) не поддержал: часть грузчиков не приходила в положенное время, а если и приходили, то нередко пьяные; несколько водил попросту уволились, да и экспедиторы, товароведы были недовольны новым графиком, то и дело опаздывали, брали больничные.
Начальству это недовольство было в общем-то по барабану. Недовольным предложили расторгнуть контракты (в штате числилось всего человек семь-восемь, остальные работали по контракту); водил, грузчиков, экспедиторов в Москве всегда как грязи – уйдут эти, набегут по объявлению другие. Но произошли одна за другой две серьезные аварии (слава богу, без смертельных случаев), несколько мелких. То ли водители были утомлены после дня, то ли почувствовали простор пустых улиц и втопили газ… Чтобы не начались проверки конторы – «им только повод дай», – наверху решили вернуться к прежнему графику. Пусть лучше днем кое-как. Как большинство. По крайней мере, незаметней.
Дробова вообще-то переход на ночные рейсы почти не напряг. Днем была возможность выспаться, пока Настя в школе, жена на работе; подработка и репетиции происходили в семь-девять вечера, поэтому на работу он успевал… А вот другая новация возмутила. Да нет, попросту стала угрожать Дробову увольнением, то есть – по-современному – непродлением контракта.
Воспользовавшись очередным финансовым кризисом, начальство задумало оптимизировать количество сотрудников. Покумекало и пришло к выводу, что экспедитор-то, в принципе, лишнее звено, а его обязанности может совмещать водитель за небольшую прибавку к зарплате.
Опять же, в принципе, разумная мысль, только на деле совместить водилу с экспедитором получалось далеко не всегда. Проблемы начинались с погрузки – водители, по какой-то их водительской традиции, что ли, не очень торопились отправиться в рейс. Интересно, что при экспедиторе, который почти всегда безуспешно пытался подгонять грузчиков, водитель, потомившись в кабине, мог гаркнуть на всех скопом, включая завскладом: «Мне что, вообще сегодня не выезжать?! Давайте живей!» И грузчики начинали шевелиться. А с накладными в руках, уже в роли экспедиторов, водилы становились неопытными экспедиторами – несмело, вяло уговаривали грузчиков поторопиться, путались в товаре, количестве… Из небожителя, каким у нас с давних пор считается человек, управляющий техникой, водила превращался в простого смертного, которого можно, хотя и не всегда открыто, но послать.
Главные же геморы возникали при разгрузке. Одно дело, когда товар привозили в ларек – там было, чаще всего, без осложнений: передал две-три упаковки пивка, получил роспись в накладной и дуй дальше, а вот когда доезжали до супермаркета…
С действительно большими супермаркетами их контора не работала – там поставки были серьезные и от серьезных дистрибьюторов, – товар поставляли во всякие «Кварталы», «Дикси», «Дешево». Эти магазины находятся на первых этажах жилых домов, разгрузка часто происходит на тротуаре, и перед дверями выстраиваются вереницы грузовиков. Одни с пепси, другие с молоком, третьи с капустой… Тут же выползают из дворов легковушки, ругаются прохожие. Настоящее столпотворение. И нередко экспедиторам приходится становиться регулировщиками или хватать упаковки и нести без очереди в магазин: «Прими, тут всего ничего. Пожалуйста».
Водителю одному в такой ситуации очень сложно – можно часа три потратить на то, чтобы добраться до вожделенных дверей и сдать несколько упаковок.
В общем, эта оптимизация тоже практически провалилась. Из одиннадцати водил лишь двое обходятся без экспедиторов – готовы больше работать, время терять за лишние пять тысяч рублей.
По существу, лишь одно новшество порадовало коллектив – покупка автокара. С ним даже не то что быстрее все происходит, а как-то настроение поднимается, когда его видишь: вроде бы цивилизация, модернизация и у них, в их явно левой полуподпольной конторе.
Заполнили сегодня кузов «бычка» довольно энергично – Сане, водиле, с которым Дробов работает в паре, даже прикрикнуть не пришлось. Как-то удачно живо грузчики были настроены.
Напоследок Дробов еще раз сверил количество и ассортимент пива в кузове с накладной. Все в порядке… Спрыгнул на землю.
– Едем? – спросил Саня, мощный, морщинистый, не похожий на свои немного за тридцать; какое-то преждевременное старение, что ли, или так и должен выглядеть мужчина этого возраста, и то, что большинство тридцатилетних выглядят в Москве почти юношами, аномалия…
– Едем, едем, – закивал Дробов; он ощущал себя рядом с Саней как младший и по возрасту, и по должности.
Саня застегнул тент. Сели, тронулись.
– Юг-один сегодня? – И, не дожидаясь ответа, Саня оценил: – Нормал.
Включил радио, из динамиков, установленных в обшивке салона, ударили звуковые волны. И зазвучала песня:
Давайте выпьем, Наташа,
Сухого вина,
За то, чтоб жизнь была краше,
Ведь жизнь одна.
– Это, если не ошибаюсь, «Фристайл»? – послушав, спросил Дробов.
– Да какой «Фристайл»! – Саня возмутился. – Эт «Сталкер». Андрей Державин. У меня под его «Не плачь, Алиса» половое созревание происходило.
Дробов усмехнулся понимающе.
– А «Фристайл» – Казаченко, – охотно продолжал объяснять обычно молчаливый Саня. – Помнишь, который все хныкал: «Больно мне, больно…»
– М-м, точно… Интересно, где теперь Андрей Державин. Что-то давно о нем не слышно.
– Клавишником в «Машине времени».
– Да?.. Вроде совсем из разных кругов.
– Но музыкант-то неплохой.
– Слушай, Саня, – Дробов почувствовал, что сейчас подходящий момент задать один вопросик, – а ты не помнишь, была такая певица – Барби?
– Барби? – Саня нахмурился, вспоминая, морщины превратились в борозды. – А что она пела?
– Ну, такое… «Красишь ты ресницы в ярко-синий цвет, ждешь любви прекрасной, а ее все нет».
– Что-то было… когда-то слышал, кажется… А каких времен?