bannerbannerbanner
Тайна корабля

Роберт Льюис Стивенсон
Тайна корабля

Полная версия

Глава XVI
В которой я становлюсь контрабандистом, а капитан казуистом

Последнюю ночь на Мидуэе я спал плохо; утром, когда взошло солнце и на палубе водворилась суматоха отплытия, я долго лежал и дремал; когда же наконец вышел на палубу, шхуна уже направлялась по проходу в открытое море. Под самым бортом высокая кайма бурунов крутилась вдоль рифа с чудовищным шумом; а за собою я увидел разбившееся судно, извергавшее в утренний воздух витую колонну дыма. Клубы его уже уносились далеко по ветру, пламя вырывалось из иллюминаторов, а морские птицы в изумлении реяли над лагуной. Когда мы отплыли подальше, пламя поднялось выше, и долго после того, как мы потеряли из виду всякие признаки Мидуэй-Айленда, дым еще висел над горизонтом, точно над далеким пароходом. Но вот исчезли его последние следы, и «Нора Крейна» снова очутилась в бесформенном мире воды и тумана. Резкие очертания суши, появившиеся одиннадцать дней спустя над линией горизонта, были бесплодными горами Оаху.

С тех пор я часто утешался мыслью, что мы уничтожили изобличающие остатки «Летучего Облачка», и часто мне казалось странным, что моим последним впечатлением и воспоминанием об этом роковом корабле был столб дыма на горизонте. Для многих, кроме меня, воспоминание о нем имело значение: иных оно обольщало несбыточными надеждами, других наполняло невообразимым ужасом. Но наш столб дыма был последним актом этой истории, и когда он развеялся, тайна «Летучего Облачка» сделалась достоянием лишь нескольких человек.

Утро чуть брезжило, когда мы увидели главный остров Гавайской группы. Мы шли вдоль берега, как можно ближе к нему, под свежим бризом и при ясном небе, мимо голых склонов гор и тощих кокосовых пальм этого несколько меланхоличного архипелага. Около четырех часов пополудни мы обогнули Вайманоло, западный мыс большой бухты Гонолулу, держались минут двадцать на виду, а затем снова ушли под ветер, и остаток дня лавировали, убавив паруса, под защитой Вайманоло.

Вскоре после наступления темноты мы еще раз обогнули мыс и осторожно прокрались к устью Пирль-Лохс, где, как мы условились с Джимом, я должен был встретиться с контрабандистами. К счастью, ночь была темная, море спокойное. Согласно инструкциям мы не несли огней на палубе; только с каждого крамбала был спущен красный фонарь, висевший фута на два над поверхностью воды. На конце бушприта был поставлен часовой, на краспис-салинге другой; вся команда толпилась на носу, высматривая врагов и друзей. Это был критический момент нашего предприятия; мы рисковали теперь свободой и репутацией, и притом за сумму, настолько ничтожную для человека, потерпевшего такое банкротство, что я готов был рассмеяться горьким смехом. Но пьеса уже шла, и нам оставалось разыгрывать ее до конца.

Некоторое время мы не видели ничего, кроме темных очертаний гористого острова, факелов туземных рыбаков там и сям у берега, и группы огней, которыми оповещает о себе город Гонолулу. Вдруг со стороны берега появилась красноватая звезда, по-видимому, приближавшаяся к нам. Это был условный сигнал, и мы поспешили дать ответный, опустив со шканцев белый огонь, погасив оба красных, и легли немедленно в дрейф. Звезда приближалась, плеск весел и звуки голосов донеслись До нас по воде; наконец чей-то голос окликнул нас:

– Это мистер Додд?

– Да, – отвечал я. – Здесь ли Джим Пинкертон?

– Нет, сэр, – ответил голос. – Но здесь один из его клиентов, по имени Спиди.

– Я здесь, мистер Додд, – прибавил сам Спиди. – У меня есть письма для вас.

– Отлично, – ответил я. – Поднимайтесь на палубу, джентльмены, и позвольте мне взглянуть на мою корреспонденцию.

Вельбот подошел к шхуне, и к нам поднялись трое людей: мой старый приятель из Сан-Франциско, биржевой игрок Спиди; маленький сморщенный господин по имени Шарн и дюжий, цветущий, смахивавший на гуляку мужчина по имени Фоулер. Последние двое (как я узнал позднее) часто действовали сообща: Шарн доставлял капитал, а Фоулер, пользовавшийся большим уважением на островах и занимавший видное положение, вносил предприимчивость, смелость и личное влияние, в высшей степени необходимое в таких делах. Кажется, оба увлекались романтической стороной дела; и, я думаю, она была главной приманкой, по крайней мере для Фоулера, который мне скоро понравился. Но в первую минуту я был слишком занят другими мыслями, чтобы обсуждать характеры моих новых знакомцев; и прежде чем Спиди успел достать письма, наша неудача обнаружилась во всем своем объеме.

– Мы привезли вам довольно плохие вести, мистер Додд, – сказал Фоулер. – Ваша фирма лопнула.

– Уже? – воскликнул я.

– Да, ведь и то удивлялись, что Пинкертон так долго держится, – был ответ. – Предприятие с разбившимся кораблем было чересчур громоздко для вашего кредита; вы бесспорно затеяли большое дело, но затеяли его с чересчур крохотным капиталом и должны были лопнуть при первом затруднении. Пинкертон отделался благополучно: платит семь за сто, сделаны кое-какие замечания, но опасаться нечего; пресса относится к нам снисходительно – кажется, Джим имеет там связи. Одно неудобно: история «Летучего Облачка» попала в печать со всеми подробностями; в Гонолулу все на чеку, и чем скорее мы заберем товар и выложим доллары, тем лучше будет для всех участников.

– Джентльмены, – сказал я, – вы должны извинить меня. Мой друг, капитан этой шхуны, разопьет с вами бутылочку шампанского, чтоб скоротать время; я же не способен даже к обыкновенному разговору, пока не прочту этих писем.

Они попытались было возражать, и действительно опасность замедления казалось очевидной; но мое огорчение, которого я не сумел скрыть, подействовало на их добродушие, и меня оставили наконец в покое на палубе, где при свете фонаря, я прочел следующие печальные письма:

«Дорогой Лоудон, – гласило первое, – это письмо будет передано вам вашим другом Спиди из Купара. Его безупречный характер и неизменная преданность вам делают его самым подходящим человеком для наших целей в Гонолулу; с тамошними компаньонами трудно иметь дело. Заправилой там некто по имени Билли Фоулер (вы, наверное, слыхали о Билли); он играет роль в политике и умеет ладить с должностными лицами. Мне приходится туго, но я чувствую себя ясным, как доллар, и сильным, как Джон Л. Сюлливан. Имея подле себя Мэми и зная, что мой компаньон спешит за море, а капитан дожидается нас на разбитом судне, я, кажется, мог бы жонглировать египетскими пирамидами, как фокусники алюминиевыми шарами. Мои искреннейшие молитвы следуют за вами, Лоудон, чтобы вы могли себя чувствовать так же, как я, – в полном восторге! Я ног под собою не чую, словно пловец. Мэми точно Моисей и Аарон, которые поддерживали руки другого индивидуума. Она увлекает меня как лошадь кабриолет. Я побиваю рекорд.

Ваш верный компаньон Дж. Пинкертон».

Следующее письмо было совсем иного тона:

«Дражайший Лоудон, как мне подготовить вас к этому жестокому известию? О, Боже мой, оно совсем огорошит вас. Определение состоялось, наша фирма обанкротилась без четверти двенадцать. Вексель Брэдли (на двести долларов) привел к концу эти обширные операции и вызвал предъявление обязательств на сумму свыше двухсот пятидесяти тысяч. О, стыд и срам, а вы уехали всего три недели тому назад! Лоудон, не браните вашего компаньона. Если бы человеческие руки и мозг могли тут что-нибудь поделать, я бы справился с делом. Но оно медленно расползалось; Брэдли дал только последний толчок, но проклятое дело просто растаяло. Я вожусь с обязательствами, – кажется, предъявлены все, потому что трусы были начеку, и требования посыпались точно как билеты на Патти. Я еще не подвел баланса и надеюсь, что мы рассчитаемся прилично. Если разбившийся корабль доставит хоть половину того, что он должен доставить, мы еще посмеемся. Я бодр и деятелен, как всегда, и справляюсь со всеми нашими затруднениями. Мэми держит себя молодцом. Я чувствую себя, как будто только я обанкротился, вы же и она чисты от всего этого. Торопитесь. Это все, что вам остается делать.

Весь ваш Дж. Пинкертон».

В третьем тон еще более изменился:

«Мой бедный Лоудон, – начиналось оно, – я работаю далеко за полночь, стараясь привести наши дела в порядок; вы не поверите, до чего они обширны и сложны. Дуглас Б. Лонггерст с юмором говорит, что куратору не обобраться хлопот. Я не могу отрицать, что некоторые из них смахивают на спекуляции. Не дай Бог человеку с чувствительной и утонченной душой, такой, как ваша, иметь дело с уполномоченным, исследующим банкротство; у этих людей нет искры человечности. Но мне легче бы было выносить все это, если б не комментарии печати. Как часто, Лоудон, я вспоминаю вашу вполне справедливую критику нравов нашей прессы. Газеты напечатали интервью со мной, совершенно не похожее на то, что я говорил, с шуточными комментариями; они возмутили бы вас до глубины души, они были просто бесчеловечны; я не стал бы писать таких вещей о последнем прохвосте, попавшем в такую переделку, как я. Мэми была возмущена; в первый раз за всю эту катастрофу она вышла из себя. Как поразительно справедливо то, что вы говорили еще в Париже по поводу задевания личностей. Этот молодец сказал…»

Тут несколько слов было зачеркнуто, а дальше мой огорченный друг обращался к другому предмету:

«Мне думать тошно о нашем активе. Он просто ничего не стоит. Даже „Тринадцать Звезд“, самое верное дело на нашем берегу, никого не прельщают. Разбившееся судно заразило порчей все, за что мы ни брались. А какой прок? Оно не покроет нашего дефицита. Меня мучает мысль, что вы станете бранить меня; я помню, как я смеялся над вашими возражениями. О, Лоудон, не будьте строги к вашему несчастному компаньону. Я боюсь вашего прямодушия, как Божьего суда. Не могу ни о чем думать, кроме книг, которые как будто не совсем в порядке; впрочем, я, кажется, не так ясно разбираюсь в своих делах, как хотел бы. Или у меня размягчение мозга. Лоудон, если выйдет какая-нибудь неприятность, будьте уверены, что я поступлю честно и постараюсь обелить вас. Я уже говорил вам, что у вас нет деловой складки, и что вы никогда не заглядывали в книги. О, я уверен, что поступал правильно в этом отношении. Я знаю, что это была вольность, что вы можете быть в претензии, но нельзя было иначе. А ведь и дела-то все законные! Даже ваша чуткая совесть не нашла бы в них никакой фальши, если б они удались. „Летучее Облачко“ было самой смелой из наших афер, а ведь это была ваша идея. Мэми говорит, что не могла бы взглянуть вам в лицо, если б эта идея была моя: она так добросовестна!

 
Ваш огорченный Джим».

Последнее начиналось без всяких формальностей:

«Коммерчески я конченный человек. Я сдаюсь, моя энергия убита. Кажется, я должен радоваться, потому что мы увернулись от суда. Не знаю, не представляю себе, каким образом, – хоть убейте, ничего не помню. Если будет удача – я подразумеваю разбитое судно – мы уедем в Европу и будем жить на проценты с капитала. Работа для меня кончена. Я дрожу, когда люди говорят со мной. Я шел вперед, надеясь да надеясь, работая да работая, пока не надорвался. Я бы желал лежать в саду и читать Шекспира или Эдгара По. Не думайте, что это малодушие, Лоудон. Я больной человек. Мне нужен покой. Я работал как вол всю жизнь; никогда не щадил себя, каждый доллар, нажитый мною, я выковал из своего мозга. Я никогда не делал гадостей, жил честно, подавал бедному. Кто же имеет больше меня прав на отдых? И я надеюсь хоть на год отдыха, иначе слягу тут же и умру от горя и расстройства мозга. Не думайте, что я ошибаюсь, это так и есть. Если будет какая-нибудь пожива, положитесь на Спиди: постарайтесь, чтобы кредиторы не пронюхали о ваших делах. Я помог вам, когда вам приходилось плохо, теперь вы мне помогите. Не обманывайтесь, вы можете помочь мне теперь или никогда. Я служу конторщиком и не в состоянии считать. Мэми работает на пишущей машинке в Phoenix Guano Exchange. Свет погас в моей жизни. Я знаю, что мое предложение вам не понравится. Думайте только о том, что это вопрос жизни или смерти для Джима Пинкертона.

P. S. Наша цифра была семь за сто. О, какое падение! Ну, ну, это беда непоправимая, я не хочу хныкать. Но, Лоудон, я хочу жить. Прочь честолюбие; все, что я прошу, это жизни. Я служу конторщиком, и я негоден для этого дела, Я знаю, что выпроводил бы такого конторщика в сорок минут в свое время. Но мое время прошло. Я могу только цепляться за вас. Не выдайте

Джима Пинкертона».

В письме был еще постскриптум, еще взрыв самосожаления и патетических заклинаний; а к письму был приложен отзыв доктора, довольно неутешительный. Я обхожу то и другое молчанием. Мне совестно показывать с такими подробностями, как добродетели моего друга расплавились в переживаниях болезни и бедствий; а о действии писем на мое настроение читатель может судить сам. Я поднялся на ноги, глубоко вздохнул и уставился на Гонолулу. На мгновение мне показалось, что наступает конец мира. В следующее мгновение я испытал прилив огромной энергии. На Джима я не мог больше полагаться, приходилось действовать на свой страх и риск. Я должен был решиться и делать то, что сочту лучшим.

Сказать это было легко, но дело с первого взгляда казалось неразрешимым. Я был охвачен жалким бабьим состраданием к моему сокрушенному другу; его вопли удручали мой дух; я видел его раньше и теперь – раньше непобедимым, теперь упавшим так низко, и не знал, как отвергнуть его просьбу и как согласиться на нее. Воспоминание о моем отце, который пал на том же поле незапятнанным, картина его памятника, вызвавшая без всякой видимой связи страх перед законом, ледяной воздух, которым точно пахнуло на мое воображение из тюремных дверей, воображаемый звон оков, побуждали меня к отрицательному решению. Но тут опять примешивались жалобы моего больного компаньона. Я стоял в нерешительности, чувствуя, однако, уверенность, что, выбрав путь, пойду по нему до конца.

Вспомнив, что у меня есть друг на корабле, я спустился в каюту.

– Джентльмены, – сказал я, – еще несколько минут; но на этот раз, к сожалению, мне придется заставить вас поскучать без сосебедника. Мне необходимо сказать несколько слов капитану Нэрсу.

Оба контрабандиста разом вскочили, протестуя. Дело, заявили они, должно быть сделано немедленно; они уже достаточно рисковали и теперь должны либо кончать, либо уходить.

– Выбор ваш, джентльмены, – сказал я, – но кажется, дело для вас подходящее. Я еще не уверен, что у меня найдется что-нибудь для вас; да если найдется, то нужно принять в соображение много обстоятельств; но могу вас уверить, что не в моих привычках решать дело с ножом, приставленным к горлу.

– Все это совершенно справедливо, мистер Додд; никто не желает принуждать вас, поверьте мне, – сказал Фоулер, – но прошу вас, примите в расчет наше положение. Оно действительно опасно, не мы одни видели, как ваша шхуна огибала Вайманоло.

– Мистер Фоулер, – возразил я, – я не вчера родился. Позвольте мне высказать мнение, которое, быть может, ошибочно, но за которое я твердо держусь. Если бы таможенные чиновники отправились за нами, они были бы уже здесь. Иными словами, кто-нибудь нам поворожил, и этот кто-нибудь (нетрудно догадаться) зовется Фоулер.

Оба расхохотались и, ублаженные второй бутылкой шампанского Лонггерста, предоставили капитану и мне уйти без дальнейших разговоров.

Я передал Нэрсу письма, и он пробежал их глазами.

– Ну, капитан, – сказал я, – мне нужен разумный совет. Что это значит?

– Дело довольно ясное, – отвечал капитан. – Это значит, что вы должны положиться на Спиди, передать ему все, что только можете, и держать язык за зубами. Я почти жалею, что вы показали мне письма – прибавил он угрюмо. – Деньги с разбившегося судна да выручка за опиум составят изрядную сумму.

– То есть предполагаете, что я поступлю так? – сказал я.

– Именно, – ответил он, – предполагаю, что вы так поступите.

– Ну, тут есть pro и contra, – заметил я.

– Есть риск попасть в тюрьму, – сказал капитан, – и предполагая даже, что вы увернетесь от исправительного дома, все же останется скверный вкус во рту. Цифры достаточно крупны, чтобы наделать хлопот, но недостаточно крупны, чтобы быть живописными; и мне сдается, что человек всегда чувствует унижение, если продался дешевле чем за шесть цифр. Я бы по крайней мере чувствовал. В миллионе есть что-то возбуждающее, что могло бы увлечь меня, но при подобных обстоятельствах я бы чувствовал себя тоскливо, просыпаясь по ночам. Затем этот Спиди? Вы хорошо знаете его?

– Нет, не хорошо, – сказал я.

– Ну, конечно, он может прикарманить деньги, если захочет, – продолжал капитан, – если же не сделает этого, то я не вижу, как вы будете возиться и нянчиться с ним до окончания дела. Думаю, что мне бы это было невтерпеж. Затем, разумеется, мистер Пинкертон. Он был хорошим другом для вас, не так ли? Выручал вас, и все прочее? Тянул вас всеми силами?

– Да, он делал это, – воскликнул я, – и я не сумел бы передать вам, как многим я ему обязан!

– Да, это тоже важное соображение, – сказал капитан. – Принципиально, я не пошел бы на такое дело ради денег. «Не стоит», – вот что сказал бы я. Но даже принцип должен уступить, когда дело идет о друзьях, – разумеется, о настоящих. Пинкертон запуган и, кажется, болен; врач, по-видимому, не даст ни цента за состояние его здоровья; и вы должны сообразить, что вы будете чувствовать, если он умрет. Помните, что риск этой маленькой плутни целиком ложится на вас; Пинкертон тут ни при чем. Ну, так вот и поставьте перед собой вопрос ясно и посмотрите, как он вам понравится: мой друг Пинкертон рискует попасть на тот свет, а я рискую попасть в кутузку; какой из этих рисков я предпочту?

– Это неудачная постановка вопроса, – возразил я, – и вряд ли красивая. Надо принять в расчет нравственность и безнравственность.

– Не знаю этих участников дела, – возразил Нэрс, – но перехожу к ним. Ведь вы не колебались, когда дело шло о контрабанде опиума?

– Нет, не колебался, – сказал я. – Со стыдом признаюсь в этом.

– Это все равно, – продолжал Нэрс, – вы взялись за контрабанду без оглядки; и сколько я слышал шума из-за того, что материала для контрабанды оказалось слишком мало. Может быть, ваш компаньон несколько иначе смотрит на вещи, чем вы; может быть, он не видит особенной разницы между контрабандой и утайкой денег от кредиторов?

– Вы как нельзя более правы: он, думается мне, не видит никакой разницы, – воскликнул я, – а я вижу, хотя не умею объяснить, какую!

– Этого не объяснишь, – изрек Нэрс – дело вкуса, мнения. Но вопрос в том, как отнесется к этому ваш друг? Вы отказываете в услуге и в то же время принимаете благородную позу; вы разочаровываете его и даете ему щелчок. Это не годится, мистер Додд, этого никакая дружба не выдержит. Вы должны быть таким же хорошим, как ваш друг, или таким же плохим, как ваш друг, или распроститься с ним.

– Я не вижу этого, – сказал я. – Вы не знаете Джима.

– Ну, вы увидите это, – сказал Нэрс. – Теперь еще один пункт. Эта куча денег кажется огромной мистеру Пинкертону; она может дать ему жизнь и здоровье; но для ваших кредиторов она не многим больше значит, чем кучка бобов. Не думайте, что вас поблагодарят. Известно, что вы заплатили огромную сумму за право обшарить разбившееся судно; вы обшарили его, вы возвращаетесь домой и предъявляете десять тысяч, – двадцать, если хотите, – часть которых, как вам придется сознаться, вы добыли контрабандой; и заметьте, Билли Фоулер никогда не согласится выдать квитанцию за своей подписью. Взгляните-ка на эту сделку со стороны, и вы увидите, что тут выходит. Ваши десять тысяч только шерсти клок, и все будут дивиться вашему бесстыдству, видя, что вы хотите отделаться такой ничтожной суммой. Какой бы вы ни выбрали путь, мистер Додд, ваша репутация пострадает; так что это соображение приходится оставить в стороне.

– Вы вряд ли поверите мне, – сказал я, – но это доставляет мне положительное облегчение.

– Вы, видно, несколько иначе созданы, чем я, – ответил Нэрс. – А заговорив о себе, я кстати объясню вам свое положение. Вы не встретите никаких затруднений с моей стороны – у вас довольно своих затруднений; я же вам все-таки друг, чтобы, когда вы в затруднительном положении, закрыть глаза и идти, куда укажут. Все равно я в довольно курьезном положении. Кредиторы потребуют отчета у моих хозяев. Я их представитель, и я стою и поглядываю за борт, пока банкрот переправляет свое имущество на берег за пазуху мистера Спиди. Я бы не сделал этого для Джемса Дж. Блэка, но сделаю это для вас, мистер Додд, и жалею только о том, что не могу сделать больше.

– Благодарю вас, капитан; мое решение принято, – сказал я. – Я пойду прямым путем, ruat coelum! До нынешнего вечера я не понимал этого изречения.

– Надеюсь, что не мое положение вызвало это решение? – спросил капитан.

– Не стану отрицать, что оно тоже играет роль, – сказал я. – Надеюсь, что я не трус, надеюсь, что у меня хватило бы духа украсть самому для Джима! Но когда выходит, что я должен втянуть в эту историю и вас, и Спиди, и того, и этого, то – пусть Джим умирает, и дело с концом. Я буду хлопотать и действовать за него, когда попаду во Фриско; но думаю, что мне не в чем будет себя упрекнуть, даже если он и умрет. Ничего не поделаешь – я могу идти только в этом направлении.

– Не скажу, что вы не правы, – ответил Нэрс, – и повесьте меня, если я знаю, правы ли вы. Как бы то ни было, мне это нравится. Но слушайте, не лучше ли отделаться от наших приятелей, – прибавил он, – стоит ли подвергаться риску и неприятностям контрабанды в пользу кредиторов?

– Я не думаю о кредиторах, – сказал я. – Но я столько времени задерживал здесь эту парочку, что у меня не хватит нахальства выпроводить их ни с чем.

Действительно, это, кажется, была единственная причина, заставившая меня войти в сделку, теперь уже не отвечавшую моим интересам, но, как оказалось, вознаградившую меня добрым мнением Фоулера и Шарпа; они были оба сверхъестественно хитры; они сделали мне честь в самом начали приписать мне свои пороки, и прежде чем мы покончили сделку, их почтение ко мне выросло почти до благоговения. Этого высокого положения я достиг единственно тем, что говорил правду и выказывал непритворное равнодушие к результату. Я, без сомнения, проявил все существенные качества искусной дипломатии, которую можно считать, следовательно, результатом известного положения, а не умения. Ибо говорить правду само по себе вовсе не дипломатично, а не заботиться о результатах – вещь непростительная. Когда я сообщил, например, что у меня всего-навсего двести фунтов опиума, мои контрабандисты обменялись многозначительными взглядами, говорившими: «Это жох не хуже нашего брата!» Но когда я небрежно назначил тридцать пять долларов вместо предлагавшихся двадцати и заключил словами: «Все это дело пустяк в моих глазах. Соглашайтесь или отказывайтесь и наполните ваши стаканы», – я имел неописуемое удовольствие подметить, что Шарп предостерегающе толкнул Фоулера локтем, а Фоулер поперхнулся вместо того, чтобы выразить согласие, готовое сорваться с его уст, и жалобно проговорил: «Нет, довольно вина, благодарю вас, мистер Додд!» Это еще не все: когда сделка состоялась по тридцати долларов за фунт – хорошее дельце для моих кредиторов – и наши друзья уселись в свой вельбот и отчалили от шхуны, оказалось, что они плохо знакомы с особенностями распространения звука по воде, и я имел удовольствие подслушать отзыв о себе.

 

– Глубокий человек этот Додд, – сказал Шарп.

На что бас Фоулера отозвался:

– Будь я проклят, если понимаю его игру.

Итак, мы снова остались одни на «Норе Крейне», и вечерние известия, жалобы Пинкертона, мысль о моем крутом решении вернулись и осадили меня в темноте. Согласно всему книжному хламу, какой мне случилось прочесть, меня должно было бы поддержать сознание своей добродетели. Увы! Я сознавал лишь одно: что я пожертвовал моим больным другом ради страха тюрьмы и глупых зевак. А еще ни один моралист не заходил так далеко, чтобы зачислить трусость в разряд тех вещей, которые в себе самих носят свою награду.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru