Книга Свора: Твой сосед читать онлайн бесплатно, автор Рея Бёрн – Fictionbook, cтраница 5
Рея Бёрн Свора: Твой сосед
Свора: Твой сосед
Свора: Твой сосед

3

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Рея Бёрн Свора: Твой сосед

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Три предложения, и каждое обрушивается отдельным этажом. «Листы — не я». Голос, в котором нет оправдания, есть факт, произнесённый человеком, которому не нужно оправдываться, потому что он знает, что не виноват, и этого ему достаточно. «Замок — не я». Та же интонация, стерильная, без шва, за который можно зацепиться. «Стримы — не смотрю». И это бьёт отдельно, потому что YourNeighbor_ смотрит каждый стрим три месяца без единого пропуска, а он сказал «не смотрю» голосом, которым говорят правду — не потому что хотят убедить, а потому что ложь требует усилия, а он не тратит усилие на людей, которые только что обвинили его в том, чего он не делал.

«Ты поёшь, пока не заснёшь».

Ноги подгибаются. Я сползаю по дверному косяку, спина скребёт по дерматину, куртка задирается, и сажусь на пол своей прихожей, одна нога в квартире, другая — в коридоре. Рюкзак падает с плеча, ключи снова выскальзывают из пальцев, и я сижу, обхватив колени, и смотрю на его закрытую дверь в полутора метрах.

Он знает, что я пою перед сном.

Стыд приходит обвалом, всей массой, всем весом. Я кричала на человека, который живёт за стеной. Который знает мой голос не со стрима, а через десять сантиметров гипсокартона, потому что каждый вечер лежит по ту сторону и слышит, как я засыпаю. Который стоял в полутора метрах и молчал, пока я вываливала на него чужую вину, не перебил, не оправдался, не повысил голос, а ответил фактами и закрыл дверь. Тихо.

Я обвинила его в преследовании. А он слушает, как я пою.

И под стыдом, глубже, облегчение.

Он не сталкер. Не потому что не может им быть, а потому что человек, который произносит «ты поёшь перед сном» этим голосом, тихим, ровным, с единственной трещиной на слове «поёшь», которую я расслышала или выдумала, не ковыряет замки в три часа ночи. Мне не нужно этого доказывать. Я знаю — тем знанием, которое живёт не в голове, а в рёбрах, в том месте, где страх отличается от тревоги.

И под облегчением удар.

Он сосед. Стена общая. За ней он. Всегда он.

Стоны, низкие, хриплые, с вибрирующим надломом на выдохе, которые я слушала каждую ночь, вцепившись в пододеяльник, — его. И ритм, который ускорялся и замедлялся, под который мои бёдра двигались сами, подстраиваясь через общую стену, и финальный аккорд, длинный, рваный, с рычанием, задушенным стиснутыми зубами, — тоже его.

Не абстрактного соседа. Не безликого, безымянного, безопасного-потому-что-незнакомого. Его. Рэма. Человека с татуировками до костяшек и пирсингом в брови. Который сидит на крыльце и говорит голосом, от которого у меня сворачивает что-то между рёбер. У которого ухмылка одним уголком рта, и лицо без неё серьёзное, от которого хуже, чем от ухмылки.

Его стоны в десяти сантиметрах от моей подушки. И я пользовалась ими. Зажимая рот ладонью. Двигаясь в его ритме. Думая о руках с татуировками. Не зная, что угадала.

Сижу на полу, линолеум холодный, лампа гудит. За его дверью тишина, потом шаги, короткие, от двери вглубь квартиры. Скрип. Звук воды из крана. Плеск. Тишина.

Я знаю эту последовательность. Слышала её десятки раз и каталогизировала фоном, привычкой. Шаги, вода, чайник, музыка, кровать. Каждый вечер. Чужой распорядок, который был шумом, ничьим.

Теперь каждый звук подписан: его кран, его шаги, его распорядок, отпечатанный в моей памяти.

Тело не спрашивает разрешения, оно никогда не спрашивает, и я это ненавижу. И сейчас, на холодном полу, сидя напротив его закрытой двери, чувствую, как низ живота наливается тяжестью. От того, что абстракция рухнула, и на её месте конкретика: его лицо, его руки, его голос, и всё, что я присваивала в темноте, ворованное и безымянное, теперь имеет владельца. И владелец за одной закрытой дверью.

Пульсирует. Позорно, невозможно. Я только что тряслась от страха, только что кричала. И сижу на полу с мокрыми трусами, потому что тело выучило простое уравнение: он плюс близко равно жар — и ему плевать на контекст.

Сжимаю колени. Утыкаюсь лбом в джинсы. Дышу медленно, считаю выдохи, как Лиза учила, пока пульс не замедляется настолько, чтобы можно было встать.

Встаю. Подбираю рюкзак, ключи. Втаскиваю себя в квартиру. Закрываю дверь. Два поворота. Цепочка.

Прижимаюсь спиной к двери и стою.

За стеной тишина, потом щелчок чайника, вода, звон кружки. Его кружка, его чайник, его кухня в трёх метрах от моей, через перегородку, которая не стена, а папиросная бумага.

Стягиваю кроссовки, куртку на крючок. Ванная, холодная вода, пока лицо не немеет. Зеркало: красные глаза, красные скулы, красные уши.

Ложусь не раздеваясь, в джинсах, в водолазке, как будто одежда может быть бронёй. Одеяло до подбородка. Потолок. Жёлтая полоска от фонаря.

За стеной шаги. Он вышел из кухни, прошёл в комнату. Скрип — сел или лёг. Тишина.

И я лежу и думаю о том, что он сейчас думает обо мне.

Он сказал: «до сегодняшнего вечера». До — значит, теперь знает больше. Теперь знает, что мелкая с универа, которая называла его невыносимым, живёт за стеной. И это она только что кричала ему в лицо, что он маньяк.

Стыд возвращается, горячий, удушливый.

Он не хлопнул дверью. Не повысил голос. Не сказал «ты ошибаешься», не сказал «успокойся», не стал объяснять и защищаться. Он перечислил факты и ушёл. Дал мне информацию и оставил наедине с ней.

И от его тишины, от его «я живу здесь», произнесённого без единой трещины, мне тошно. Крик можно отразить криком, а его молчание — молчание человека, которого ударили и который решил не бить в ответ, — с ним я не знаю, что делать.

Лежу. За стеной ровная тишина. Он, наверное, лежит так же. Может быть, думает: мелкая психованная, с ней лучше не связываться.

И будет прав. Абсолютно, бесспорно прав.

И от мысли, что «невыносимый» может исчезнуть, под рёбрами сжимается так, что подтягиваю колени к груди и сворачиваюсь. Одеяло комкается, и я понимаю то, что Лиза знала с первого разговора, что тело знало с первого бордюра, а разум отказывался формулировать, пока формулировка не стала неизбежной:

Я боюсь не его.

Я боюсь того, что он делает с расстоянием. Он не ломает его. Он просто существует рядом, и расстояние сжимается само, без давления. И теперь «рядом» — это не крыльцо и не библиотека. Это стена. Десять сантиметров. Каждую ночь.

И не знаю, как быть рядом с кем-то, кто уже ближе, чем я подпускала любого человека за всю свою жизнь. Кто слышит, как я засыпаю.

Лежу и молчу, горло саднит, минуты тянутся.

За стеной тишина — абсолютная, набитая всем, что мы оба знаем и не говорим.

Потом три стука. Тихих. С той стороны.

Замираю. Сердце спотыкается и запускается снова с перебоем, от которого вздрагивает всё тело.

Три стука — после крика и обвинений, после двери, закрытой тихо, после тишины, которая длилась бесконечность.

В них нет ни упрёка, ни вопроса. Они значат то единственное, что можно сказать костяшками по стене: я здесь. Ты там. Между нами десять сантиметров. Спокойной ночи.

Подношу руку к стене медленно, пальцы дрожат. Стучу три раза, тихо, костяшками.

Опускаю ладонь на обои, плашмя, всей поверхностью. Прижимаю. Стена чуть тёплая — или мне кажется, или я хочу, чтобы казалось, что по ту сторону его ладонь, зеркально, так же.

Закрываю глаза. В голове его голос, то, что он сказал последним, перед тем как дверь закрылась.

Он сказал это не как обвинение и не как доказательство. Он сказал это как человек, который хранил чужую тайну — маленькую, ничью, случайно подслушанную — и вернул её владелице. Бережно.

Ладонь на стене. Засыпаю.

Глава 9. Рэм: Она

Стою в прихожей, спиной к закрытой двери, и ключи врезаются в ладонь, потому что кулак сжался сам ещё в коридоре, когда она кричала, и до сих пор не разжался, будто тело законсервировало момент и отказывается двигаться дальше, пока голова не догонит.

А голова не догоняет, она всё ещё в коридоре. Ясно стало ещё в лифте, в ту секунду, когда палец завис над панелью и опустился, потому что кнопка горела, потому что её этаж и мой этаж оказались одной кнопкой, одним коридором, одной стеной. И всё, что я считал двумя отдельными файлами, двумя непересекающимися раздражителями, схлопнулось в точку, и точка эта носит серую куртку на размер больше и поёт перед сном.

Это она.

Мелкая из универа — соседка за стеной. Голос, под который я засыпал последние недели, принадлежит девочке, которая говорит мне «невыносимый» так, что слово теряет значение и приобретает температуру. Которая смотрела на мои руки, а потом швыряла словами, как камнями, и фыркала на мои шутки с яростной непроизвольностью, от которой у неё горели уши.

Одна и та же. И она живёт за моей стеной.

Бросаю ключи на полку, они съезжают, падают за край, стукаются об пол, и мне плевать. Кожанка на крючок, мимо крючка, на пол к ключам. Плевать. Кухня. Три квадратных метра, кран, ледяная вода в лицо — держу, пока лёгкие не начинают гореть и мысли не вымораживает до состояния, с которым можно работать.

Выпрямляюсь. Капли стекают по шее за воротник промасленной футболки. Чайник. Кнопка. Щелчок. И пока вода закипает, руки опираются на край столешницы, пальцы впиваются в ламинат, и я прокручиваю покадрово.

Лифт. Она в углу кабины. Вжатая спина, рюкзак расплющен о зеркало, побелевшие костяшки на поручне, плечи к ушам, напряжена так, что видно каждое сухожилие на шее. Поза, которую тело принимает не по решению, а по памяти, по вбитому рефлексу.

Она боялась. Не тревожилась, не нервничала — боялась по-настоящему, всем телом, от белых пальцев до рваного дыхания, которое я слышал спиной. Когда я повернулся и увидел её глаза, в них отражалось то, что я видел один раз в жизни: в зеркале общажной ванной, в семнадцать, в ночь, когда квартира перестала быть моей, когда мир стал огромным и пустым, и в зеркале отражался мальчишка, понявший, что между ним и всем остальным миром больше никто не стоит. Такой страх. Не поверхностный, не ситуативный — фундаментальный, вросший в кости.

Она так смотрела на меня. Как на угрозу, от которой некуда деться.

Чайник щёлкает. Наливаю, обжигаюсь, глотаю, не дожидаясь, потому что ожог на языке прост и понятен, у него есть причина и следствие, а у того, что в голове, ни того ни другого, только гудящий хаос.

Потом коридор. Как она рвала карман, доставая ключи. Как связка вылетела и ударилась о линолеум, и я замедлил шаги, потому что по звуку её дыхания понял: каждый мой шаг для неё не «человек идёт домой», а «он приближается». И замедлился, как сбрасываешь скорость перед слепым поворотом, а она прочитала это по-своему, потому что в её мире аккуратность не означает «я не трону», она означает «он контролирует дистанцию, он опаснее».

Развернулась. Бледная, глаза влажные, челюсть стиснута, руки в кулаках, и голос, которым не разговаривают, а бьют наотмашь, швыряла мне в лицо всё, что копилось: рисунки, царапины, аккаунты, ночные сообщения, бессонницу, папку со скриншотами. Человек, который чёрт знает сколько держал это внутри, строя по кирпичику аккуратную стену самоконтроля, разрушил её на мне.

Я стоял и молчал, потому что перебивать человека в таком состоянии — это не разговор. И потому что в её крике, под слоями обвинений и страха, я расслышал кое-что, от чего стиснул ключи до вмятин в ладони: одиночество. Тотальное, звенящее. Человек, который справляется сам, потому что больше некому, и от этого ломается.

Допиваю чай, мою кружку, ставлю в сушку.

Душ. Горячий, короткий, функциональный — смыть мастерскую. Хозяйственное мыло берёт металл и копоть, но не берёт остального: под закрытыми веками её лицо в коридоре, мокрые яростные глаза, голос, который дрожал и не ломался, кулаки, белые от напряжения, направленные не в меня, а в сторону мира, который загнал её в угол. Она кричала на человека, который тяжелее её вдвое, не отступив ни на шаг, и огня в этом крике хватило бы на пожар.

Выключаю воду. Вытираюсь. Зеркало запотевшее, и из тумана проступает контур: широкие плечи, татуировки от шеи до костяшек, пирсинг в брови, шрамы на руках. Мужчина, при виде которого в лифте вжимаются в стену.

Она думала, что я тот, кто рисует странные рисунки и ковыряет замок. И я не могу её за это винить, потому что если выложить на стол все карты, они складываются в портрет, от которого разумный человек побежит. Мир научил её простому уравнению: большой плюс внимательный плюс рядом равно опасность. И я идеальная переменная для этого уравнения.

Комната, свет выключен. Ложусь.

За стеной тишина, и эта тишина неправильная, потому что каждый вечер здесь был голос. Мелодия по кругу, замедляющаяся на каждом витке, всё тише, пока не обрывалась на середине фразы — и я знал: уснула. Третий круг. Иногда четвёртый, если день был тяжёлым. Я запомнил это, как запоминаешь звук двигателя своего байка, не нарочно, а потому что слышишь каждый день.

Сейчас тишина. Она не поёт. Замкнуло, наверное, стыдом, или страхом, или тем и другим. И отсутствие привычного звука давит сильнее всего, что случилось за вечер, потому что пение означало, что она в порядке, что она дышит, способна петь, а тишина подтверждает, что не в порядке.

Дыхание. Слышу через стену рваные вдохи, потом тишина, и снова вдохи. Не засыпает. Ворочается, комкает одеяло; один раз вздыхает так, что гипсокартон передаёт весь диапазон — долгий, тяжёлый выдох, нагруженный всем, что она не сказала и не выкрикнула, и от него я стискиваю зубы, потому что он звучит как слово «устала», только честнее.

Поднимаю руку. Три стука.


Не знаю, зачем. Нет, знаю. Потому что она лежит в темноте без голоса, а кто-то ковыряет её замок, и она думала, что этот кто-то я, и теперь понимает, что нет, но между пониманием и ощущением безопасности — километры, и сейчас ей не нужна логика, ей нужно доказательство, что за стеной не угроза.

Тишина. Я считаю секунды — привычка, от которой не избавлюсь, — и когда почти сдаюсь:

Три стука. С той стороны. Тихих, осторожных, как первое слово на незнакомом языке.

В грудной клетке медленно сдвигается плита, которая лежала на месте годами и вдруг тронулась. Миллиметр. Достаточно, чтобы почувствовать.

Ладонь на стену. Плашмя, всей поверхностью.

Закрываю глаза. Её дыхание за стеной ровнее, чем минуту назад. Медленнее. Тело отпускает, позвонок за позвонком, и я слышу этот процесс, как слышу, когда двигатель переходит с рабочих оборотов на холостые: вибрация меняется, звук оседает, всё становится тише.

Она засыпает. Без песни, но засыпает.

И вот тогда, когда она спит, когда бояться некого и не за кого, когда можно наконец перестать быть тем, кто контролирует, тело предъявляет счёт.

Оно копило весь вечер. С лифта, когда её запах, что-то цветочное и тёплое, заполнил кабину, и я стоял спиной и старался не дышать, но дышал. С коридора, когда она развернулась и в глазах был огонь, живой, обжигающий, и голос дрожал и не сдавался, и кулаки у бёдер побелели, и она была вся как оголённый провод: тронь — убьёт, но не тронуть невозможно.

Она боялась и дралась со страхом, а не пряталась, и от этого невозможного сплава уязвимости и ярости, который вот он, за стеной, маленький, злой, живой, у меня стоит так, что больно.

Член тяжёлый, горячий, и пульсация отдаётся в висках, в горле, в кончиках пальцев, потому что тело не различает, где кончается возбуждение и начинается всё остальное: тревога, злость, нежность, голод смешались в один густой, раскалённый поток, и я лежу в нём, как в горячем металле, и не двигаюсь.

Не прикасаюсь к себе. Не прикоснусь.

Не потому что праведник, не потому что не хочу — хочу, руки чешутся, мышцы живота непроизвольно сокращаются, и от каждого сокращения по члену проходит волна, от которой сводит челюсть. Но сорок минут назад она стояла в коридоре с белыми пальцами и ключами, которые не попадали в скважину, и думала, что я тот, кто стоит у её двери по ночам. Если я сейчас сдамся, а тело умоляет сдаться, стану тем, кого она во мне увидела. Мужчиной, который берёт чужие страх и дрожь и переплавляет в своё удовольствие.

Она не узнает. Она спит. Стена картон, но она уже по ту сторону сна, и мои звуки её не достанут.

Но если ночью я позволю себе это, стоять на кухне утром будет невозможно.

Лежу на спине и дышу, как перед поворотом на мокром асфальте, когда всё зависит от одного градуса наклона. Контроль. Тело не слушается — бёдра напряжены, член упирается в резинку трусов, и каждый удар пульса проходит по всей длине, тяжёлый, низкий, мучительный.

Двадцать минут. Сорок. Час, может быть, — я перестаю считать, потому что счёт требует внимания, а внимание утекает к стене, за которой дышит маленькая злая девочка, у которой кто-то ковыряет замок, а она собирает скриншоты в папку с датами и не просит помощи, потому что не верит, что помогут, или потому что «попросить» для неё то же, что обнажить горло перед ножом.

Возбуждение не уходит. Отступает острота, из «сейчас, немедленно» превращается в тупую тяжесть, ноющую и постоянную, от которой не задохнёшься, но и не уснёшь.

Лежу и думаю не о ней, — потому что о ней думать опасно, каждая мысль заканчивается в одном месте, — а о замке. Её замке. Алюминиевый цилиндр, стандартный, который застройщик ставит оптом, потому что дёшево и по нормативу. Вскрывается за три минуты набором с китайского сайта. Царапины, которые я видел утром мельком, боковым зрением, и не придал значения, — параллельные, лучами от скважины, уверенные, от тонкого инструмента с нажимом. Не подросток со скрепкой, не пьяный сосед, перепутавший дверь. Человек, который пробовал, не вскрыл, но вернётся, потому что он из тех, кто возвращается, и каждый следующий шаг ближе к ней физически.

Стальной цилиндровый с защитной вставкой от отмычки — другое дело. У меня в ящике на балконном верстаке свёрла, шуруповёрт и двенадцать лет привычки работать с металлом. Ставится за двадцать минут, если знаешь, что делаешь, а я знаю.

Она не попросит. Я это понимаю так же ясно, как понимаю допуски на сварном шве: не попросит, потому что «попросить» значит признать, что не справляется, а «не справляется» противоречит всему, на чём она стоит. Годы самостоятельности не сдаются за одну ночь. Она будет проверять замок три раза, фотографировать царапины, вести аккуратную папку с датами. И будет одна.

Не должна.

Засыпаю поздно, когда тяжесть в паху наконец размывается в общую усталость, и тело сдаётся не потому что отпустило, а потому что выдохлось. Последнее, что помню: ладонь на тёплом гипсокартоне, её дыхание через стену, и решение, принятое не головой, а руками, которые всю жизнь решают за голову и ошибаются реже:

Замок. Завтра.


Глава 10. Мила: Замок

Утром я семь минут стою перед дверью, прижав ухо к дерматину, и слушаю коридор.

Тишина. Ни шагов, ни ключей, ни скрипа соседней двери. Я могла бы выскользнуть, добежать до лифта и провести остаток дня, делая вид, что вчерашнего вечера не существовало — как делала с четырнадцати лет со всем, что не помещалось в рамку «нормально». Запечатать, убрать, не вспоминать. Я это умею. Три года практики в роли девочки-панды доказывают: можно быть кем угодно, если настоящая ты в запечатанном ящике.

Но ящик не закрывается, потому что в нём лежит мой крик, и его молчание, и дверь, закрывшаяся без хлопка, и три стука через стену, на которые я ответила, и ладонь на обоях, под которой гипсокартон казался тёплым.

Открываю дверь.

И он, разумеется, потому что вселенная обладает чувством юмора, которое граничит с жестокостью, стоит у своей двери с ключами в руке. В чёрной футболке и джинсах, без кожанки, волосы влажные после душа, и от него пахнет хвоей, чисто и незнакомо.

Полтора метра коридора между нашими дверьми.

Он поворачивает голову. Спокойно, без той ленивой экономности, к которой я привыкла на крыльце, и его глаза находят мои, и в них нет ни ухмылки, ни прищура, ни того осторожного выражения, которое я видела вчера перед тем, как наорала на него. Ничего. Чистый, ровный взгляд, лишённый любых обертонов, и от этой нейтральности, от его отказа вложить в глаза хоть что-нибудь — обиду, ожидание, вопрос — мне делается совсем тошно.

— Доброе утро. — Голос звучит почти нормально, если не знать, что за этими двумя словами стоит семиминутная репетиция с ухом у двери.

— Утро, — отвечает он и возвращается к замку.

И я стою, и у меня в горле комок, и в животе узел, и я понимаю, что если сейчас не скажу, то этот коридор навсегда останется местом, где я кричала на невиновного человека, и каждый раз, выходя из квартиры, я буду смотреть на его дверь и помнить побелевшие костяшки, «я знаю, что это ты», и его лицо, на котором не дрогнуло ничего.

— Я хочу извиниться.

Он не оборачивается сразу. Вставляет ключ, проворачивает и только потом, через плечо, вполоборота:

— За что?

Интонация ровная, замкнутая, как дверь, запертая изнутри.

— За вчерашнее. За всё вчерашнее. Я наорала на тебя за то, чего ты не делал, обвинила в чём-то мерзком, и ты имеешь полное право послать меня к чёрту.

Он поворачивается. Целиком, всем корпусом. Прислоняется плечом к косяку своей двери, и эта поза, знакомая, на секунду возвращает ощущение, что мир не перевернулся.

— Бывает, — роняет он.

Одно слово, без подтекста. И я не знаю, что с ним делать, потому что оно может означать «я понимаю и принимаю», а может — «мне плевать, закрыли тему».

— Не «бывает». — Голос подрагивает, хотя я стараюсь. — Я обвинила тебя в преследовании. В этом коридоре. Это не случайность, это не то же самое, что споткнуться о бордюр.

По его лицу проходит тень — не улыбка, скорее воспоминание о ней, которое он решил не пускать на поверхность.

И тут его взгляд смещается. С моего лица на мою дверь. На замочную скважину.

Он отлепляется от косяка. Делает шаг, приседает на корточки, и движение это, плавное и собранное, выдаёт привычку приседать перед механизмами. Его лицо оказывается на уровне замка, и он смотрит, не отрываясь, потом проводит большим пальцем по скважине, по металлу вокруг неё, по тонким лучеобразным царапинам, которые я фотографировала.

— Давно? — спрашивает он, не поворачиваясь.

— Что «давно»?

— Царапины. Они свежие. Металл не окислился, значит, не больше нескольких дней. Тонкий инструмент, нажим неравномерный — начинал аккуратно, потом торопился. Не вскрыл, но знает, что делает. — Он встаёт, поворачивается, и глаза у него другие, не нейтральные, как минуту назад. Внимательные, сфокусированные: он перешёл в режим решения проблем. — Замок заводской, штифтовый, без защиты. Вскрывается шпилькой.

— Я знаю, — отвечаю, хотя не знала до Лизы, и Лиза, наверное, тоже не знала, а гуглила.

— Менять надо.

— Я разберусь. Мне пора.

Он смотрит на меня, и в его взгляде я читаю ту же аналитическую тишину, с которой он смотрел на замок, и понимаю, что для него я сейчас тоже механизм, который работает неправильно: заявляю «разберусь», имея в виду «не знаю как, но не хочу это обсуждать», и он это слышит, и решение у него уже есть. Но он молчит, потому что вчера я кричала на него за то, что он стоял слишком близко, и сегодня он выдерживает дистанцию.

— Ладно. — Поднимается.

В лифте едем молча. Расходимся в разные стороны.

День проходит в той ватной полудрёме, которая наступает после бессонных ночей: тело двигается, а голова отстаёт на полтакта. Я сижу в кафе, где провела утро с Ремарком, с главой, в которой Роберт чинит машину, и мне стыдно за то, что я думаю не о Роберте. Допиваю второй кофе, потом третий, потом понимаю, что кофеин больше не работает, и еду домой.

Квартира встречает привычной, обволакивающей тишиной. Сбрасываю кроссовки, куртку, ставлю чайник. За стеной тихо: он, видимо, уехал к друзьям или на работу, потому что работа у него точно есть. Или… Я стараюсь не думать о том, что у него может быть девушка.

Открываю ноутбук. Конспект по управлению качеством. Пишу. Или делаю вид, что пишу, потому что курсор мигает на одном месте уже десять минут — он бы заметил, он бы сказал «двенадцать слов в минуту», и я ловлю себя на том, что улыбаюсь от этой мысли, и немедленно перестаю, потому что улыбаться воспоминаниям о человеке, на которого недавно наорала, ещё и больно.

Стук. Три коротких удара, от которых я подпрыгиваю на стуле с такой силой, что коленом бью столешницу и ноутбук подлетает на сантиметр.

Подхожу, смотрю в глазок.

Он. Футболка сменилась на тёмно-серую, на плече ремень сумки, из которой торчат ручки инструментов. В руке картонная коробка.

Открываю. Он уже на коленях.

Не «здравствуй», не «можно я». Одним движением сумка на пол, из коробки замок, стальной, тяжёлый, блестящий тем холодным серебристым блеском, который бывает у вещей, сделанных для одной конкретной цели. Шуруповёрт из сумки. Сверло. Он уже работает — ладонь на косяке, глаза на уровне старого замка, пальцы ощупывают крепление привычно и точно, как музыкант находит клавишу вслепую.

1...345678
ВходРегистрация
Забыли пароль