Пронзительный крик пронесся по стройке, переходя в рев страха и изумления: поверхность реки побелела от берега до берега среди каменных дамб, и брызги белой пены взлетали выше быков. Мать-Гунга поспешно разливалась до самых берегов, и вестником ее прихода была стена воды шоколадного цвета. Среди рева воды раздался стон – жалоба ферм, осевших на опоры, когда течение унесло из-под них плоты. Суда с камнями стонали и ударялись друг о друга в образовавшемся водовороте; их неуклюжие мачты подымались все выше и выше на неясном горизонте.
– Прежде, когда она не была заключена в эти стены, мы знали, что она сделает. Теперь, когда она так стеснена, Бог знает, что она может сделать! – сказал Перу, смотря на бешеное волнение вокруг сторожевой башни. – Ого!.. Ну, значит, война! Держитесь крепче! Боритесь изо всех сил! Так только и можно победить женщину.
Но матушка-Гунга не хотела бороться так, как желал этого Перу. После первого напора воды, который пронесся вниз по течению, больше не появлялось водяных стен, но сама река вздулась, как змея, пьющая воду летом, напирая на дамбы, стараясь разрушить их и обрушиваясь на быки с такой силой, что даже Финдлейсон начал производить мысленно вычисления, чтобы проверить устойчивость своих сооружений.
Когда наступил день, все селение охнуло. «Еще прошлым вечером, – говорили друг другу люди, – русло реки походило на город. Взгляните теперь».
Они смотрели с изумлением на глубокий, быстро мчавшийся поток воды, которая лизала верхушки быков. Возвышенные места вверх по течению реки обозначались только водоворотами и пеной. Отдаленный берег был подернут пеленой дождя, за которой скрывался конец моста; а в нижнем течении освободившаяся от оков река разлилась, словно море, до горизонта. По воде, качаясь, неслись трупы людей и животных; по временам кусок тростниковой крыши точно таял, ударившись о быки моста.
– Сильное наводнение, – сказал Перу, и Финдлейсон утвердительно кивнул головой.
Наводнение было настолько сильным, что он не имел ни малейшего желания видеть его. Мост выдержит то, что происходит теперь, но может оказаться не в состоянии выдержать большее; а если – один шанс из тысячи, – хотя бы в одной из дамб окажется какой-либо недостаток, матушка-Гунга унесет в море его честь. Самое худшее было то, что ничего нельзя было сделать; оставалось только сидеть и ждать, и Финдлейсон сидел, закутавшись в свой плащ, пока шлем на его голове не превратился в мягкую массу, а сапоги не погрузились в грязь по щиколотку. Он не замечал времени: река сама отсчитывала часы, дюйм за дюймом, фут за футом, на дамбе, а он, окоченевший и голодный, прислушивался к стону барж, к глухому грохоту под быками и к сотням шумов, составляющих ансамбль наводнения. Слуга, с которого ручьями текла вода, принес ему еду, но он не мог есть; однажды ему показалось, что он слышит слабый звук свистка локомотива с противоположной стороны реки, и он улыбнулся. Гибель моста принесет немало вреда его помощнику, но Хитчкок – молодой человек, перед которым открыто будущее. Для него же этот удар означал уничтожение всего, что делало ценной его жизнь. Люди его профессии будут говорить о его неудаче. Он вспомнил, каким снисходительным тоном говорил он сам, когда водопровод Локгарта был прорван наводнением и превратился в кучи кирпича и тины; Локгарт совершенно упал духом и умер. Финдлейсон вспомнил, что сам говорил, когда циклоном снесло мост Сумао; и яснее всего ему припомнилось лицо бедного Хартонна три недели спустя, отмеченное печатью стыда. Мост его, Финдлейсона, был вдвое больше моста Хартонна, и на нем он применил новый способ скрепления свай. У них на службе не принимаются извинения. Правительство могло бы, пожалуй, выслушать его, но люди его профессии будут судить его по тому, выстоит ли его мост или обрушится. Он мысленно перебирал все: ферму за фермой, кирпич за кирпичом, бык за быком, вспоминая, сравнивая, оценивая и пересчитывая, нет ли какой-нибудь ошибки; и в течение долгих часов ряды формул, танцевавших и кружившихся у него перед глазами, вызывали по временам холодный страх, который охватывал его душу. Его расчет был, несомненно, верен, но какой человек может знать арифметику матери-Гунги? В то время как он убеждался при помощи таблицы умножения в верности своего расчета, река могла подмыть основание одного из тех восьмидесятифутовых быков, от которых зависела его репутация. Снова к нему пришел слуга с едой, но во рту у него было сухо; он мог только выпить, и мозг его снова вернулся к десятичным дробям. А река продолжала подыматься. Перу в дождевике сидел, скорчившись, у его ног, наблюдая то за выражением его лица, то за рекой, но ничего не говорил.
Наконец, ласкар встал и отправился в селение, шлепая по грязи. Наблюдать за судами он оставил одного из своих подчиненных.
Вскоре он вернулся, чрезвычайно непочтительно гоня перед собой жреца исповедуемой им религии – толстого старика с седой бородой и в мокрой одежде, развевавшейся по ветру. Никогда еще не приходилось видеть такого жалкого гуру.
– К чему жертвоприношения, и керосиновые лампы, и сухие зерна, если ты только и можешь, что сидеть на корточках в грязи? Ты долго имел дело с богами, когда они были довольны и доброжелательны. Теперь они разгневаны. Говори с ними!
– Что значит человек перед разгневанным богом! – жалобно проговорил жрец, вздрагивая от порыва ветра. – Пустите меня в храм, и я помолюсь там.
– Сын свиньи, молись здесь. Неужели ты не обязан что-нибудь дать нам взамен соленой рыбы, порошка сои и сушеного лука? Призывай богов громко! Скажи матушке-Гунге, что с нас довольно. Прикажи ей успокоиться на ночь. Я не могу молиться, но когда я служил на судах «Кумпании» и когда люди не слушались моих приказаний, я…
Выразительный взмах троса закончил фразу, и жрец, вырвавшись от своего ученика, убежал в селение.
– Толстая свинья! – сказал Перу. – После всего того, что мы сделали для него! Когда вода спадет, я позабочусь о том, чтобы достать нам нового гуру. Финдлейсон-сахиб, темнеет, наступает ночь, а со вчерашнего дня вы ничего не ели. Будьте умны, сахиб. Ни один человек не может вынести бодрствования и серьезных мыслей на пустой желудок. Ложитесь, сэр. Река сделает то, что сделает.
– Мост – мой; я не могу оставить его.
– Что же, ты поддержишь его руками? – смеясь, сказал Перу. – Я тревожился за мои суда и краны до наводнения. Теперь мы в руках богов. Сахиб не хочет поесть и прилечь? Так примите вот это. Это заменит и мясо, и хороший грог. Это убивает всякую усталость, а также и лихорадку, появляющуюся после дождя. Сегодня я ничего не ел весь день, кроме этого.
Он вынул маленькую жестяную табакерку из-за грязного пояса и вложил ее в руку Финдлейсона, говоря:
– Ну не бойтесь. Это не что иное, как опиум, чистый опиум из Мальвы.
Финдлейсон высыпал на ладонь два-три темных шарика и почти бессознательно проглотил их. Во всяком случае, это было хорошее предохранительное средство от лихорадки – лихорадки, которая подкрадывалась к нему из сырой грязи, – и он видел, что мог сделать Перу во время удушливых осенних туманов, благодаря небольшой дозе, взятой из жестяной коробочки.
Перу кивнул головой; глаза его блестели.
– Скоро, скоро сахиб почувствует, что он снова хорошо думает. Я также.
Он спрятал свою сокровищницу, накинул снова дождевой плащ и на корточках спустился вниз стеречь суда. Было слишком темно для того, чтобы разглядеть, что делалось дальше ближнего быка, а ночь, казалось, придала новые силы реке. Финдлейсон стоял, опустив голову на грудь, и думал. Был один пункт при расчете прочности одного из быков – седьмого, – который он еще не вполне установил. Цифры не складывались в уме в определенном порядке, а появлялись одна за другой через громадные промежутки времени. В ушах у него раздавался звук, густой и мягкий, похожий на самую низкую басовую ноту, восхитительный звук, о котором он размышлял, казалось, в продолжение нескольких часов. Потом рядом с ним очутился Перу, кричавший, что трос лопнул, и суда с камнями сорвались. Финдлейсон видел, как флотилия судов двинулась веерообразно при протяжном скрипе тросов.
– Дерево ударило по ним! Все уплывут! – кричал Перу. – Главный канат лопнул! Что сделает сахиб?
В уме Финдлейсона внезапно промелькнул чрезвычайно сложный план. Он увидел канаты, тянувшиеся от судна к судну прямыми линиями и пересекавшиеся под прямыми углами; каждый канат казался нитью белого огня. Но среди них была одна главная. Он видел эту нить. Если бы ему удалось сразу дернуть ее, то с математической точностью пришедшая в беспорядок флотилия собралась бы снова под прикрытие сторожевой башни. «Но почему, – думал он, – Перу так отчаянно хватается за него, удерживает его, когда он поспешно спускается к берегу? Необходимо отстранить ласкара, осторожно и медленно, потому что надо спасти суда и, кроме того, показать, что чрезвычайно легко разрешить проблему, казавшуюся такой трудной». А потом – но это было вовсе не важно – трос проскользнул сквозь его сжатую ладонь и обжег ее; высокий берег исчез, и вместе с ним исчезли, медленно рассеиваясь, все проблемы. Он сидел в дождливой тьме – сидел в лодке, которая вертелась, словно волчок, а Перу стоял над ним.
– Я забыл, – медленно сказал ласкар, – что для людей голодных и непривычных опиум хуже всякого вина. Те, кто умирает в Гунге, идет к богам. Но у меня нет желания предстать перед такими высокими существами. Может сахиб плыть?
– Зачем? Он ведь может летать – летать быстро, как ветер, – послышался неясный ответ.
– Он обезумел! – пробормотал Перу. – Однако отбросил он меня, словно связку хвороста. Ну, он не почувствует близости смерти. Лодка не может продержаться и часа, даже в том случае, если не натолкнется на что-нибудь. Нехорошо смотреть на смерть открытыми глазами.
Он снова подкрепился из жестяной коробочки, присел на корточки на носу качавшейся, тонущей, потрепанной лодки и стал пристально, сквозь туман, смотреть на окружавшее его ничто. Тепло и дремота овладели Финдлейсоном, главным инженером, долг которого требовал, чтобы он был у своего моста. Тяжелые капли дождя ударяли его, вызывая тысячу легких содроганий, а тяжесть времени от начала веков сомкнула его веки. Он думал и понимал, что он в полной безопасности, потому что вода настолько плотна, что человек, наверно, может ступить на нее и, стоя неподвижно, раздвинув ноги, чтобы удержать равновесие – это было самое главное, – быстро достичь берега. Но еще лучший план пришел ему в голову. Нужно было только усилие воли, и душа выбросит тело на берег, как ветер переносит кусок бумаги или гонит бумажный змей. Потом – тут лодка завертелась с головокружительной быстротой – предположим, что сильный ветер подхватит освобожденное тело? Подымется оно кверху, как змей, и упадет, сломя голову, на далекие пески, или будет парить в воздухе без цели, целую вечность?
Финдлейсон ухватился за борт, чтобы удержаться, потому что, казалось, готов был бежать, не обдумав еще всех своих планов. Опиум действует на белого человека сильнее, чем на черного. Перу был только спокойно равнодушен ко всем случайностям.
– Она не может дольше прожить, – ворчал он. – Она уже расползлась по всем швам. Если бы она была, по крайней мере, джонкой с веслами, мы выгребли бы. Финдлейсон-сахиб, она наполняется.
– Ачха! Я улетаю. Лети и ты.
В своем воображении Финдлейсон уже выбрался из лодки и кружился высоко в воздухе, отыскивая место, где мог бы ступить на землю. Его тело – он был искренне огорчен его грубой беспомощностью – лежало на корме; вода заливала ноги.
– Как смешно! – сказал он сам себе со своего наблюдательного пункта. – Это Финдлейсон – начальник моста у Каши. Бедное животное также утонет. Утонет, когда оно так близко от берега. Я… я уже на берегу. Почему оно не идет за мной?
К его громадному отвращению, он нашел свою душу вернувшейся в тело, а это тело барахталось и задыхалось в глубокой воде. Мука соединения была ужасна, но нужно было бороться и за тело. Он чувствовал, что яростно ухватился за мокрый песок и делал громадные шаги, какие делают во сне, чтобы удержаться в водовороте, пока не освободился наконец от власти реки и не упал, задыхаясь, на мокрую землю.
– Не в эту ночь, – на ухо ему проговорил Перу. – Боги покровительствовали нам.