bannerbannerbanner
Рикша-призрак (сборник)

Редьярд Джозеф Киплинг
Рикша-призрак (сборник)

Полная версия

Через полчаса я был уже в гостиной Маннерингов с Китти, наслаждаясь счастьем ее присутствия и сознанием, что то никогда больше не смутит меня своим появлением.

Вполне уверенный в своем исцелении, я предложил прокатиться верхом, и непременно вокруг Джакко.

Никогда еще не чувствовал я себя так хорошо, никогда не ощущал такого необузданного прилива жизнерадостности, как в этот день – тридцатого апреля. Китти радовалась происшедшей во мне перемене и высказывала это со свойственной ей милой откровенностью. Мы выехали из их дома вместе, смеясь и болтая, и поскакали, как прежде, по шоссе к Чота Симле.

Я стремился к Санджовлийскому резервуару, чтобы окончательно убедиться в своем полном выздоровлении.

Лошади мчались, но, при моем нетерпении, мне казалось, что они идут шагом. Китти удивляло мое буйное веселье.

– Что это, Джек! – воскликнула она наконец. – Вы ведете себя, как ребенок! Что с вами творится?

В это время мы были внизу Конвента, и я только из удальства заставил моего Уэлера перепрыгнуть через дорогу, подзадоривая его рукояткой хлыста.

– Что со мной? – отвечал я. – Ничего, дорогая. Ничего особенного. Если бы вы провели, как я, ничего не делая, целую неделю, то пришли бы в такое же буйное настроение.

Конец фразы едва успел слететь с моих губ, как мы уже обогнули угол над Конвентом, и перед нами открылся вид на Санджовлийский резервуар. Посреди ровной дороги стояла желтая рикша с м-с Вессингтон в ней и с джампани в черных с белым ливреях около нее. Я подпрыгнул в седле, протер глаза и, уверен, сказал что-нибудь. Первое, что я помню потом, это себя, лежащим вниз лицом на дороге, и Китти, в слезах наклонившуюся надо мной.

– Оно ушло, Китти? – закричал я. Китти только заплакала еще сильнее.

– Что ушло, Джек, дорогой мой? Что все это значит? Это, вероятно, ошибка, Джек, ужасная ошибка.

Ее последние слова заставили меня вскочить на ноги… больного… охваченного прежним безумием.

– Да, это какая-нибудь ошибка, – повторил я, – какая-нибудь ужасная ошибка. Пойди и посмотри на это.

Мне смутно представляется, что я тащил Китти за руку, по дороге, туда, где стояло это, и заклинал ее из сострадания ко мне поговорить с этим, сказать, что мы обручены, что ничто, даже смерть и ад, не порвут узы, связывающие нас. И только Китти знает, что говорил я еще в этом роде. Снова и снова страстно взывал я к ужасу в рикше, умолял понять все, что я сказал, и освободить меня от мучений, убивающих меня. Вероятно, между прочим, я рассказал Китти историю моих отношений с м-с Вессингтон, потому что я видел выражение возрастающего внимания на ее бледном лице и в ее горящих глазах.

– Благодарю вас, мистер Пансей, – сказала она наконец. – Этого вполне достаточно. – И она кликнула саиса.

Саисы, безучастные, как все восточные жители, подвели лошадей. Когда Китти вскочила в седло, я пытался удержать ее лошадь за уздечку, умоляя выслушать меня и простить. Вместо ответа я получил удар хлыстом по лицу и слово или два на прощание, которых даже и теперь написать не в состоянии. Это меня убедило, и убедило правильно, что Китти знала все. Я повернулся к рикше. Мое лицо горело, удар хлыста оставил на нем громадную синевато-багровую полосу, тянувшуюся ото рта до глаз. Я потерял уважение к себе. В это время подскакал Хизерлеф, следовавший в отдалении за мной и Китти.

– Доктор, – сказал я, указывая на свое лицо, – это расписка миссис Маннеринг на увольнении меня в отставку и… я буду очень благодарен, если вы выдадите мне условленный лах.

Лицо Хизерлефа заставило меня расхохотаться даже в ту горестную минуту.

– Я готов рисковать репутацией моей профессии… – начал он.

– Не будьте глупцом, – проговорил я, – я потерял счастье всей моей жизни, и вы лучше сделаете, если проводите меня домой.

Пока я говорил, рикша исчезла. Затем я потерял представление о том, что было дальше. Вершина Джакко, казалось, поднялась и поплыла, как облако, затем опустилась на меня.

Через семь дней (т. е. седьмого мая) я обнаружил, что лежу в комнате у Хизерлефа, слабый и беспомощный, как малый ребенок. Хизерлеф сидел у письменного стола и внимательно наблюдал за мной. В первых его словах не было ничего ободряющего, но я был слишком подавлен, чтобы они меня взволновали.

– Здесь ваши письма, которые вернула вам мисс Китти. Вы, молодежь, очень любите писать письма. В этом пакете что-то вроде кольца. При этом была приложена любезная записка от папаши Маннеринга, которую я взял на себя смелость прочесть и сжечь. Старый джентльмен не особенно благосклонен к вам.

– А Китти? – спросил я с тупым равнодушием.

– Судя по тому, что она говорит, пожалуй, еще более сердита, чем отец. По всей видимости, вы посвятили ее во многие подробности вашей жизни до нашей встречи. Она говорит, что человек, поступающий с женщиной так, как вы поступили с м-с Вессингтон, должен был бы убить себя из сострадания к своему полу. Горячая голова у девицы. Уверяет еще, что вы были в припадке белой горячки тогда на шоссе у Джакко. Говорит, что скорее умрет, чем встретится с вами хоть раз.

Я застонал и отвернулся к стене.

– Теперь вам предстоит сделать выбор, мой друг. Брак ваш, конечно, состояться не может. Маннеринги не хотят поступить с вами слишком жестоко. Хотите вы, чтобы причиной разрыва была белая горячка или эпилепсия? К сожалению, иной замены, кроме разве наследственного помешательства, не могу предложить вам. Уполномочьте сообщить им. Вся Симла знает уже о сцене на Дамской миле. Ну, даю вам пять минут на размышление.

Мне казалось, что за эти пять минут я прошел через самые нижние круги ада, куда дозволено ступить человеку, живущему на земле. И я видел себя блуждающим в темных лабиринтах сомнений, несчастья и безграничного отчаяния. Какую из этих ужасных причин должен я выбрать? Для меня это было не менее затруднительно, чем для Хизерлефа. Наконец, я ответил голосом, который едва узнал сам:

– Они проявляют ужасную щепетильность в вопросах нравственности. Скажите, что я согласен на эпилепсию, и передайте им мой привет. А теперь дайте мне поспать еще немного.

Оба существа мои соединились во мне, и я (загнанный, полураздавленный) ворочался в постели и переживал шаг за шагом всю мою жизнь за последний месяц.

– Но ведь я живу в Симле, – говорил я себе. – Я, Джек Пансей, живу в Симле, где нет призраков. Неблагоразумно со стороны этой женщины заставлять сомневаться в этом. Почему не хочет Агнесса оставить меня в покое? Я не сделал ей никакого зла. Может быть, я не любил ее так, как она любила меня. Но я никогда не вернулся бы с того света, чтобы убить ее. Почему же меня не оставляют в покое, почему не позволяют мне быть счастливым?

Я проснулся только к вечеру. Солнце успело почти закатиться, пока я спал – спал, как может спать замученный преступник на своем орудии пытки, слишком истерзанный, чтобы чувствовать дальнейшие мучения.

На следующий день я еще не мог встать с постели. Хизерлеф сказал мне утром, что получил ответ от м-ра Маннеринга и что благодаря его, Хизерлефа, стараниям моя несчастная история стала известна всем обитателям Симлы, которые очень жалели меня.

– Это, пожалуй, больше того, что вы заслуживаете, – прибавил он любезно в заключение. – Хотя, впрочем, вы уже и так достаточно наказаны. Ничего, в конце концов вылечим вас, головорез вы этакий!

Я наотрез отказался лечиться.

– Вы уже достаточно сделали для меня, старина, – сказал я, – не хочу беспокоить вас больше.

Я прекрасно знал, что ни Хизерлеф, ни кто другой не в состоянии снять бремя с моей души.

Вместе с этим сознанием во мне росло чувство безнадежного и бессильного протеста против нелепости происходившего. Десятки мужчин поступают нисколько не лучше меня, и, однако, наказание их откладывается, по крайней мере, до того света. И я чувствовал горькую обиду на несправедливость судьбы, выделившей меня из их числа и наказавшей меня так жестоко. Это настроение уступало иногда место другому, в котором мне начинало казаться, что именно рикша и я реальные существа в этом мире теней; что Китти была призрак, что Маннеринг, Хизерлеф и все другие мужчины и женщины, которых я знал, были только призраками; и что даже гигантские серые скалы не что иное, как только тени, созданные для того, чтобы мучить меня. От одного настроения к другому переходил я в течение семи томительных дней. Физически я окреп, и наконец зеркало в моей спальне сказало мне, что я вернулся к своему прежнему образу и ничем не отличаюсь от других людей. Как ни странно, но на лице моем не было никаких знаков пережитой мною борьбы. Оно было, правда, бледно, но не выражало ничего необыкновенного. Я ожидал найти значительную перемену, свидетельствующую о болезни, съедавшей меня. И не нашел ничего.

Пятнадцатого мая я уехал от Хизерлефа в одиннадцать часов утра, и инстинкт холостяка погнал меня в клуб. Там все, как и говорил Хизерлеф, знали мою историю и были неестественно добры и внимательны ко мне. И тем не менее я сознавал, что для моего спокойствия было бы несравненно лучше не быть среди себе подобных. Как завидовал я смеху кули на Мэльском проспекте! Позавтракав в клубе, я пошел в четыре часа бродить по Мэлю со смутной надеждой встретить Китти. Около железнодорожной станции черные с белым ливреи присоединились ко мне, и я услышал все тот же призыв м-с Вессингтон. Я ожидал появления призрака с того момента, как вышел на улицу, и был удивлен его опозданием. Рикша и я неподвижно стояли рядом на дороге в Чота Симлу. В это время Китти, в сопровождении какого-то господина, проехала верхом мимо нас. Она уделила мне внимания не больше, чем дворовой собаке. Она не ответила на мой поклон даже ускорением шага лошади, хотя, может быть, дождливые сумерки помешали ей узнать меня.

Так Китти с ее спутником и я с моим неразлучным призраком парами поднимались на Джакко. По дороге текли дождевые ручьи, с сосен лила вода на скалы, как из труб на улице, воздух был пропитан влагой. Два или три раза я ловил себя на словах, обращенных к самому себе, почти громко: «Я, живой человек, Джек Пансей, живущий в Симле!.. В Симле! В самой обыкновенной земной Симле. Я не должен забывать этого… не должен забывать». Затем я старался вспомнить предметы разговоров в клубе – цены на лошадей и тому подобные подробности, относящиеся к повседневной жизни англо-индийского мира, который был мне так близок. Я даже повторил быстро про себя таблицу умножения, чтобы убедиться, что не потерял окончательно рассудок. Это было уже потому хорошо для меня, что на время отвлекло меня от м-с Вессингтон, и я не слышал ее призыва.

 

Еще раз вскарабкался я по склону Конвента на площадку. Отсюда Китти и ее спутник поскакали галопом, и я остался наедине с м-с Вессингтон.

– Агнесса, – сказал я, – откинь верх рикши и скажи мне, что все это значит?

Верх бесшумно откинулся, и я очутился лицом к лицу со своей умершей и погребенной возлюбленной. Она была одета в то же самое платье, в котором я видел ее в последний раз живой. В правой руке ее был тот же тонкий носовой платок, а в левой тот же футляр для визитных карточек. (Женщина, умершая восемь месяцев назад, с футляром для визитных карточек!) Я должен был снова приняться за таблицу умножения, ухватиться обеими руками за каменные перила дороги, чтобы убедиться, что все это существует на самом деле.

– Агнесса, – повторил я, – из сострадания скажи мне, что все это значит?

М-с Вессингтон наклонилась вперед хорошо знакомым движением головы и заговорила.

Если бы мне кто-нибудь сказал, что моя история перешла все границы вероятного в человеческой жизни, я не стал бы возражать ему. Но, хотя я и знаю, что никто не поверит мне, не поверит и Китти, перед которой я хотел бы этим рассказом оправдать свое поведение, я буду продолжать его. М-с Вессингтон говорила, а я шел рядом от Санджовлийской дороги вниз до поворота, шел и слушал, как можно слушать, идя рядом с настоящей рикшей и с живой женщиной в ней. Второй и наиболее мучительный приступ болезни внезапно овладел мною, и мне, подобно принцу из поэмы Теннисона, «казалось, что я двигаюсь в мире призраков». По пути мы присоединились к толпе, возвращавшейся с пикника. И мне казалось, что это сонм теней, бесчисленный сонм фантастических теней, расступающихся перед рикшей м-с Вессингтон, чтобы дать ей дорогу. О чем говорили мы во время этого сверхъестественного свидания, я не могу, скорее – не смею сказать. Хизерлеф расхохотался бы и сказал, что я был охвачен «желудочно-мозговой зрительной холерой». Для меня в этом было что-то жуткое и непонятным образом очаровательное. Возможно ли это, спрашивал я себя с изумлением, чтобы я во второй раз в этой жизни ухаживал за женщиной, которую убил собственным небрежением и жестокостью?

На обратном пути домой я встретил Китти – тень среди других теней.

Если бы я стал описывать по порядку все происшествия следующих двух недель, моя история никогда не кончилась бы, а вы потеряли бы терпение. Утро за утром и вечер за вечером призрак рикши и я ходили по улицам Симлы. Как только я выходил, четыре черных с белым ливреи тотчас же были около меня и шли за мной всюду, провожая потом домой. У театра я видел их среди кричащих джампани, находил их у веранды клуба после вечерней игры в вист, у подъезда собрания они терпеливо ждали моего выхода и днем сопровождали меня, когда я делал визиты. За исключением того, что рикша не давала тени, она была совсем как настоящая, из дерева и железа. Не один раз я с трудом удерживался от того, чтобы предостеречь скачущего прямо на нее друга, и почти постоянно гулял рядом с ней по Мэльскому проспекту, погруженный в интересную беседу с м-с Вессингтон, к невыразимому удовольствию проходящих мимо.

Не прошло и недели, как я узнал, что теория эпилепсии уступила место наследственному сумасшествию. Как бы то ни было, я не изменил своего образа жизни. Я делал визиты, ездил верхом, бывал на обедах так же свободно, как прежде. Только прежде я не стремился так страстно к обществу живых людей, к действительной жизни. И вместе с тем я не мог чувствовать себя вполне счастливым, когда расставался на слишком большой срок с моей компанией призраков. Почти не поддаются описанию мои постоянные смены настроения в течение всего времени от пятнадцатого мая до сегодняшнего дня.

Присутствие рикши наполняло мою душу поочередно то ужасом и слепым страхом, то каким-то странным чувством удовлетворения, сменявшимся затем безграничным отчаянием. Я не смел уехать из Симлы и вместе с тем чувствовал, что дальнейшее пребывание в ней убивает меня. Я уже знал, что мне предназначено умирать медленно и постепенно, изо дня в день. Моей единственной заботой было принять это наказание как можно спокойнее. По временам я жаждал видеть Китти, с болью в душе наблюдал за ее флиртом с моим преемником или – вернее – с моими преемниками. Но в общем она исчезла из моей жизни, так же, как я исчез из ее. Днем я почти всегда был удовлетворен обществом м-с Вессингтон. Ночью я молил небеса вернуть меня к прежней жизни таким, каким я был до сих пор. И над всеми такими изменчивыми настроениями господствовало чувство тупого, застывшего изумления перед тем, что видимое и невидимое переплелось так причудливо здесь, на земле, чтобы довести до могилы бедную заблудшую душу.

Августа 27. Хизерлеф неутомим в своих заботах обо мне. Еще вчера он сказал мне, что я должен послать прошение об отпуске по болезни. Просьбу об отпуске, чтобы избавиться от компании призраков! Ходатайствовать перед правительством, чтобы оно милостиво помогло мне переехать в Англию и избавиться от пяти духов и воздушной рикши! Предложение Хизерлефа довело меня почти до истерического смеха. Я сказал ему, что буду спокойно ждать конца в Симле, а я уверен, что он не за горами. Поверьте, что я жду его прихода без всякого страха. Каждую ночь я мучаюсь тысячами измышлений о том, как я буду умирать.

Умру ли я в своей постели прилично, как подобает английскому джентльмену, или в одну из прогулок по Мэлю моя душа внезапно отлетит от меня, чтобы навеки занять свое место рядом с ужасным призраком? Увижу ли я старых умерших друзей на том свете, встречусь ли там с Агнессой, ненавидя ее и навеки привязанный к ней? Будем ли мы оба парить над местом нашей прежней жизни до скончания веков? И чем больше приближался день моей смерти, тем больше охватывал меня ужас, который испытывает всякое живое существо перед разверзающейся могилой. Ужасно идти навстречу приближающейся смерти, когда прожита едва половина нормальной жизни. Но в тысячу раз ужаснее ждать, как я жду среди вас, чего-то неизвестного и невообразимо страшного. Пожалейте же меня хотя бы за мои «галлюцинации», потому что я знаю, вы не верите ничему из того, что здесь написано. Верно только то, что если был на свете человек, доведенный до могилы силами тьмы, то этим человеком был я.

По справедливости, пожалейте также и ее. Потому что если верно, что женщина может быть убита мужчиной, то, значит, я убил м-с Вессингтон. И наказание за это преследует меня теперь.

Его величество король

В слове короля его сила. И кто может спросить его: что ты делаешь?


– Да! А Чимо должен спать у меня в ногах. Потом дайте мне сюда мою розовую книжку и положите хлеба. Я ведь могу проголодаться ночью. Теперь все, мисс Биддэмс. Только еще разок поцелуйте меня. Сейчас я засну. Так! Очень хорошо. Ай! Розовая книжка завалилась за подушку, а хлеб раскрошился. Мисс Биддэмс! Мисс Биддэмс! Мне очень неловко. Пожалуйста, подите ко мне, мисс Биддэмс, закройте меня.

Его величество король ложился спать. И бедная, терпеливая мисс Биддэмс, которая скромно публиковалась, как «молодая особа из Европы, умеющая ухаживать за маленькими детьми», должна была присутствовать до окончания королевских капризов. Его величество владел соответствующим его положению искусством забывать кого-нибудь из своих многочисленных маленьких друзей при молитве, и, из боязни прогневать Бога, он раз пять в вечер принимался молиться сызнова. Его величество король верил в действие молитвы, как верил в Чимо, терпеливую болонку, или в мисс Биддэмс, которая могла достать ему ружье «с настоящими» пистонами с самой верхней полки шкафа в детской.

За дверями детской прекращалось действие королевской власти. За этими границами начиналась империя отца и матери – двух страшных людей, у которых не было времени заниматься его величеством королем. Его голос понижался, когда он переступал эту границу, его действия теряли свою уверенность, а душа наполнялась страхом перед сумрачным человеком, живущим в обширной пустыне, среди ящиков с бумагами и удивительно привлекательными красными тесемками, и красивой женщиной, которая всегда входит в большой экипаж и выходит из него.

Первый владел тайнами дуфтара, вторая – громадной, отраженной в зеркалах пустыней, где висели на высоких вешалках всевозможные пестрые, благоухающие наряды и стоял туалетный стол с множеством разных мешочков, футляров, гребенок и щеток.

Эти комнаты не были открыты для его величества короля ни во время официальных приемов, ни во время пышных празднеств. Он открыл это давно, века и века назад – задолго до появления в доме Чимо или до того, как мисс Биддэмс перестала сокрушаться над пачкой засаленных писем, которые, казалось, были самым дорогим для нее сокровищем на земле. И его величество король благоразумно ограничивался собственной территорией, где одна мисс Биддэмс, и то весьма слабо, сопротивлялась его воле.

От мисс Биддэмс он заимствовал свои несложные религиозные понятия, смешав их с легендами о богах и дьяволах, которые он вынес из своего общения с прислугой в кухне.

Мисс Биддэмс он доверял как свои разорванные платья, так и наиболее серьезные печали. Она и знала все, и могла сделать все. Она в точности могла объяснить, как возникла земля, и могла успокоить трепетавшую душу его величества в то ужасное время в июле, когда дожди лили не переставая семь дней и семь ночей, и не появлялась радуга на небе, и разлетались все вороны! Она была самая могущественная из всех вокруг, конечно, за исключением тех двух далеких, молчаливых людей, за дверями детской.

Как мог знать его величество король, что шесть лет назад, как раз в то лето, когда он родился, м-с Аустель, перебирая бумаги мужа, наткнулась на безумное письмо сумасшедшей женщины, увлекшейся душевной силой и красотой молчаливого человека? Как мог знать он, сколько смятения и отчаяния внес в душу ревнивой женщины только один взгляд, брошенный на маленький клочок бумаги? Как мог он, при всей своей мудрости, угадать, что мать сочла этот эпизод достаточным поводом для полного разрыва с мужем, для создания отчужденности, возрастающей и усиливающейся с каждым годом; что она зарыла этот скелет в доме, сделала его своим домашним богом, который был всегда на ее пути, сторожил ее сон у постели и отравлял каждую минуту ее жизни?..

Все это было вне власти его величества короля. Он знал только, что отец был изо дня в день погружен в какие-то таинственные дела, во что-то, с чем связывалось название Сиркар, а мать была постоянно во власти Науча и Бура-хана. В эти учреждения ее сопровождал какой-то капитан, на которого его величество король не хотел смотреть.

– Он не смеется, – возражал он мисс Биддэмс, пытавшейся внушить ему правила вежливости. – Он только делает гримасу ртом, когда хочет насмешить меня, а мне вовсе не смешно.

И его величество король качал головой с видом человека, познавшего всю суетность этого мира.

Утром и вечером должен он был приветствовать отца и мать: первого – холодным серьезным пожатием руки, вторую – таким же холодным поцелуем в щеку. Один раз только случилось, что он обвил руками шею матери так же, как привык это делать с мисс Биддэмс. Кружевом своей манжетки он задел за сережку, и заключительной стадией проявления чувства его величества был сдавленный крик и затем изгнание в детскую.

«Нехорошо, что мемсахиб носят какие-то вещи в ушах, – думал его величество король. – Я это запомню». И он никогда не повторял больше опыта.

Следует отметить, что мисс Биддэмс баловала его, насколько могла, чтобы вознаградить за то, что она называла про себя «жестокостью его папа и мама». Не выходившая за пределы своих обязанностей, она не имела никакого представления о раздорах супругов – о необузданном презрении к женской глупости с одной стороны и глухого, затаенного гнева с другой. Мисс Биддэмс за свою жизнь имела много детей на своем попечении и служила во многих соответствующих учреждениях. Скромная по натуре, она мало замечала, еще меньше говорила, а когда ее питомцы уезжали за море, в сторону чего-то великого и неизвестного, что она трогательно называла «родиной», она собирала свои скудные пожитки и уходила. Затем начинала думать о новом месте, искать себе новых питомцев, чтобы снова расточать свою любовь, не требуя за то благодарности. Так прошел через ее руки целый ряд неблагодарных. Но его величество король оплачивал ее привязанность с лихвою. К его детскому вниманию обращала она рассказы о своих неоправдавшихся надеждах и неосуществившихся мечтах, о померкшей славе дома предков «в Калькутте, возле Веллингтонского сквера».

 

Все превышавшее уровень обыкновенного было в глазах его величества короля «Калькутта хорошая». Но когда мисс Биддэмс шла наперекор его высочайшей воле, он изменял эпитет, чтобы досадить почтенной леди, и все дурное называл «Калькутта гадкая», пока инцидент не заканчивался слезами раскаяния.

Время от времени мисс Биддэмс испрашивала для него редкое удовольствие провести день в обществе дочки комиссионера – своенравной четырехлетней Патси, обожаемой своими родителями, к величайшему изумлению его величества короля.

После продолжительного обдумывания этого обстоятельства он пришел неизвестным для вышедших из детства путем к заключению, что Патси любят за большой голубой кушак и желтые локоны.

Это драгоценное открытие он держал при себе. Желтые локоны были вне его власти; его собственная растрепанная шевелюра была темно-картофельного цвета. Но что-нибудь похожее на голубой кушак можно сделать. Он завязал большой узел на своей занавеске от москитов, чтобы не забыть при первой же встрече посоветоваться об этом с Патси. Она была единственным ребенком, с которым ему приходилось разговаривать, и почти единственным, которого он видел. Маленькая память и очень большой, растрепанный узел сослужили свою службу.

– Патси, дай мне свою голубую ленту, – сказал его величество король.

– Ты порвешь ее, – сказала Патси с негодованием, вспоминая некоторые из его жестокостей по отношению к ее куклам.

– Нет, я не буду рвать. Я только поношу ее.

– Фу! – сказала Патси. – Мальчики не носят лент, это только для девочек.

– Я не знаю. – Лицо его величества короля омрачилось печалью.

– Кому это нужно ленту? Что, вы хотите играть в лошадки, ребятки? – спросила жена комиссионера, выходя на веранду.

– Тоби просит мой кушак, – объяснила Патси.

– Я не знаю, – проговорил его величество король поспешно, чувствуя, что одним из этих ужасных «больших» его маленький секрет может быть позорно вырван у него и даже – худшее осквернение – высмеян.

– Хочешь, я дам тебе шутовской колпак? – спросила жена комиссионера. – Иди к нам, Тоби, я покажу тебе.

Шутовской колпак был великолепный – остроконечный, с тремя бубенчиками наверху. Его величество король примерил его на свою царственную голову. У жены комиссионера было лицо, внушавшее невольное доверие детям, и все ее манеры были проникнуты нежностью.

– Это так же хорошо? – сомневался его величество.

– Так же, как что, крошка?

– Как лента?

– Ну, конечно! Пойди и посмотри сам в зеркало.

В голосе звучала полная искренность, идущая навстречу детской потребности наряжаться. Но юные дикари всегда очень чутко воспринимают насмешку. Его величество король подошел к большому зеркалу и увидел в нем свою голову, увенчанную ужасным дурацким колпаком, который его отец разорвал бы в клочки, найдя у себя в кабинете. Он сорвал его с головы и залился слезами.

– Тоби, – серьезно сказала жена комиссионера, – ты не должен давать волю своему характеру. Это нехорошо, и мне очень неприятно видеть тебя в таком состоянии.

Но его величество король рыдал так безутешно, что сердце матери Патси было растрогано. Она посадила ребенка к себе на колени. Очевидно, что дело тут было не в одном капризе.

– Что с тобой, Тоби? Скажи мне. Тебе нездоровится?

Слова и рыдания перемешивались между собой и переходили в всхлипывания, вздохи и неясный лепет. Затем наступил перерыв, и его величество король, после нескольких непонятных звуков, произнес так же маловразумительные слова: «Ступай… вон… грязный… маленький постреленок!»

– Тоби! Что это значит?

– Он так скажет. Я знаю это! Он сказал это, когда увидел маленькое пятнышко на моем переднике. И он опять это скажет и будет еще смеяться, если я приду к нему в этом колпаке.

– Кто скажет это?

– М… мой папа! Я думал, что он позволит мне играть бумагами из большой корзины под его столом, если я надену голубую ленту.

– Какую же голубую ленту, деточка?

– Ту самую, которую носит Патси. Большой голубой бант.

– Что все это значит, Тоби? У тебя что-то неладно в голове. Расскажи мне все по порядку, и, может быть, я помогу тебе.

– Ничего особенного, – просопел его величество, желая сохранить остатки своего мужского достоинства и поднимая голову с материнской груди, на которой она покоилась. – Я только думал, что вы любите Патси за то, что она носит голубую ленту, и хотел надеть ленту, чтобы и мой папа любил меня.

Тайна была открыта, и его величество король снова заливался горькими слезами, невзирая на нежные ласки и слова утешения.

Шумный приход Патси прервал эту сцену.

– Иди скорее, Тоби! Там ящерица в саду, и я велела Чимо караулить ее, пока мы придем. Мы ударим ее этой палкой, и хвостик будет дергаться, дергаться, потом отпадет. Идем! Я не буду ждать!

– Иду, – сказал его величество король, слезая с колен жены комиссионера после торопливого поцелуя.

Через две минуты хвостик ящерицы вертелся на полу веранды, дети с серьезными лицами подхлестывали его прутиками, чтобы сохранить в нем жизнь и чтобы он и еще повертелся, потому что ведь ящерице от этого не больно.

Жена комиссионера стояла в дверях и наблюдала. «Бедный, маленький птенчик! Голубой кушак… И моя ненаглядная, дорогая Патси! Даже лучшие из нас, с любовью относящиеся к ним, часто не представляют себе, что происходит в их хаотических головках».

И она ушла в комнаты, чтобы приготовить чай для его величества короля.

«Их души развиваются быстро в этом климате, – продолжала она свои размышления. – Хотелось бы мне внушить это м-с Аустель. Бедный мальчуган!»

Не оставляя намерения повлиять на м-с Аустель, жена комиссионера пошла к ней и долго с любовью говорила о детях вообще, и о его величестве короле в особенности.

– Он в руках гувернантки, – сказала м-с Аустель тоном, в котором не чувствовалось никакого интереса к предмету разговора.

Жена комиссионера, неискусный стратег, продолжала свои расспросы.

– Не знаю, – отвечала м-с Аустель. – Это все предоставлено мисс Биддэмс, и, без сомнения, она не обижает ребенка.

Жена комиссионера скоро собралась домой после этого заявления. Последняя фраза больно ударила ее по нервам. «Не обижает ребенка! И это все, что нужно! Воображаю, что сказал бы Том, если бы я только не обижала Патси!»

С тех пор его величество король стал почетным гостем в доме комиссионера и избранным другом Патси, с которой он проводил время во всевозможных забавах. Патсина мама была всегда готова дать совет, оказать дружеское содействие детям. Если было нужно и если не было у нее посетителей, она могла даже принять участие в детских играх. Увлеченность, которую она при этом проявляла, могла бы шокировать прилизанных субалтернов, мучительно сжавшихся на стульях во время их визитов к той, которую они за глаза называли «мамашей Бонч».

И вот, несмотря на Патси и ее маму и на любовь, которую они щедро изливали на него, его величество король пал в бездну преступления – не узнанного, но тем не менее тяжкого – он сделался вором.

Однажды, когда его величество играл один в зале, пришел человек и принес сверток для его мамы. Слуги не было дома, человек положил сверток на столе в зале, сказал, что ответа не нужно, и ушел.

Собственные игрушки успели уже к этому времени надоесть его величеству, и белый изящный сверток был очень интересен. Ни мамы, ни мисс Биддэмс не было дома. Сверток был перевязан розовой тесемочкой. Именно такую тесемочку ему давно уже хотелось иметь. Она могла ему пригодиться в очень многих случаях, он мог привязать ее к своему маленькому плетеному стульчику, чтобы возить его по комнатам, мог сделать из нее вожжи для Чимо, который никак не мог научиться ходить в упряжке, и многое, тому подобное. Если он возьмет тесемочку, она будет его собственностью, нет ничего проще. Конечно, он никогда не набрался бы храбрости попросить ее у мамы. Вскарабкавшись на стул, он осторожно развязал тесемку. Жесткая белая бумага тотчас же развернулась и открыла красивый маленький кожаный футляр с золотыми буквами на крышке. Он попробовал завернуть по-прежнему бумагу, но это не удалось ему. Тогда он открыл уж и футляр, чтобы окончательно удовлетворить свое любопытство, и увидел прекрасную звезду, которая блестела и переливалась так, что нельзя было от нее оторваться.

Рейтинг@Mail.ru