– Прислушайтесь к барабанам! – сказал Вали-Дад. – Вот прообраз души народа; они пусты, но производят много шума. А как, по вашему мнению, пройдет Мухаррам в нынешнем году? Я думаю, что будут беспорядки.
Он свернул в переулок и оставил меня одного со звездами и заспанным полицейским патрулем. Тогда я ушел спать и видел во сне, что Вали-Дад занял и разграбил город, а меня назначили вазиром и серебряная хукка Лалан стала знаком моей власти.
Барабаны Мухаррама весь день гремели в городе, а депутации слезливых индуистских джентльменов весь день осаждали помощника комиссара, уверяя его, что мусульмане убьют их раньше, чем займется заря следующего дня.
– А это, – конфиденциально сообщил помощник комиссара начальнику полиции, – довольно явный признак того, что индуисты собираются наделать неприятностей. Я думаю, что мы сможем устроить им маленький сюрприз. Я сделал строгое предупреждение главам обоих вероисповеданий. Если они не обратят на него внимания, тем хуже для них.
В ту ночь у Лалан собралось много народу, но все это были люди, которых я никогда раньше не встречал, если не считать толстого джентльмена в черном костюме и золотом пенсне. Вали-Дад лежал в оконной нише, и я никогда не видел, чтобы он с таким гневным презрением сердился на свою веру и ее проявления. Служанка Лалан усердно резала и смешивала табак для гостей. Мы слышали гром барабанов, когда процессии, сопровождавшие каждую тазию, шли к главному сборному пункту на равнине за городом, готовясь к торжественному возвращению и обходу города внутри стен. Все улицы, казалось, горели в огне факелов, и только Форт Амара был черен и безмолвен. Когда грохот барабанов утих, все гости некоторое время не говорили ни слова.
– Двинулась первая тазия, – молвил Вали-Дад, глядя на равнину.
– Что-то уж очень рано, – сказал человек в пенсне. – Всего только половина девятого.
Гости встали и разошлись.
– Некоторые из них уроженцы Ладакха, – сказала Лалан, когда ушел последний гость, – они привезли мне кирпичного чаю, такого, какой продают русские, и самовар из Пешавара. Ну, теперь покажите мне, как английские мем-сахиб готовят чай.
Кирпичный чай был отвратителен. Когда его выпили, Вали-Дад предложил мне спуститься на улицу.
– Я почти уверен, что нынче ночью будут беспорядки, – сказал он. – Весь город так думает, a vox populi – vox dei[1], как говорят бабу. А теперь имейте в виду, что на углу у Падшаховых ворот всю ночь будет стоять моя лошадь и вы можете взять ее, если вам захочется проехаться и понаблюдать события. Это в высшей степени неизящное зрелище. Ну что хорошего твердить «Йа, Хасан! Йа, Хусайн!» двадцать тысяч раз за ночь?
Все процессии, а их было двадцать две, находились теперь внутри городских стен. Барабаны забили снова, толпа выла «Йа, Хасан! Йа, Хусайн!» и била себя в грудь, духовые оркестры играли елико возможно громче, и на каждом углу, где позволяло пространство, мусульманские проповедники рассказывали жалостливую повесть о смерти мучеников. Невозможно было двигаться иначе как вместе с толпой, ибо улицы были не шире двадцати футов. В индуистских кварталах ставни всех лавок были закрыты и задвинуты засовами. Когда первую тазию, роскошное сооружение в десять футов высотой, торчавшую на плечах у двух десятков крепких мужчин, унесли в полумрак улицы Всадников, обломок кирпича внезапно продырявил ее тальковый и фольговый бок.
– В руки твои, о господи! – кощунственно пробормотал Вали-Дад, а сзади раздался вопль, и туземный полицейский офицер пропихнул свою лошадь через толпу. За первым обломком кирпича последовал второй, и тазия, остановившись, дрогнула и закачалась.
– Проходите! Именем саркара, приказываю: идите вперед! – заорал полицейский, но тут раздался безобразный треск разбиваемых ставен, и толпа с руганью и ропотом остановилась перед тем домом, откуда был брошен кирпич.
Тогда внезапно разразилась буря, и не только на улице Всадников, но и в полудюжине других мест. Тазии качались, как корабли на море, длинные факельные шесты ныряли и вздымались вокруг них, а люди орали:
– Индуисты оскверняют тазии! Бейте! Бейте! Бегите в их храмы во славу веры!
Шесть или восемь полицейских, сопровождавших каждую тазию, подняли дубинки и изо всех сил принялись колотить куда попало, надеясь заставить толпу продвинуться вперед, но их смяли, и, когда толпы индуистов наводнили улицы, началось всеобщее побоище. В полутора милях отсюда, там, где тазии были еще не тронуты, все еще раздавался бой барабанов и пронзительные крики «Йа, Хасан! Йа, Хусайн!», но слышались они недолго. Духовные лица, стоявшие на углах улиц, отламывали ножки, подпиравшие их кафедры, и орудовали ими во славу веры; камни летели из тихих домов во врага и друга, а запруженные улицы ревели:
– Дин! Дин! Дин!
Одна тазия загорелась и упала пылающей преградой между индуистами и мусульманами на перекрестке. Тогда толпа ринулась вперед, и Вали-Дад притиснул меня к каменному столбу какого-то колодца.
– Все это было подстроено нарочно с самого начала! – крикнул он мне в ухо с большей горячностью, чем этого можно было ожидать от настоящего атеиста. – Кирпичи заранее были принесены в дома. Свиньи эти индуисты! Нынче ночью мы будем потрошить коров в их храмах!
Тазия за тазией, одни пылающие, другие разорванные на куски, мчались мимо нас, и толпа мчалась вместе с ними, воя, пронзительно визжа и на бегу стуча в двери домов. В конце концов мы поняли причину этого бегства. Хьюгонин, помощник окружного инспектора полиции, двадцатилетний юноша, собрал тридцать констеблей и гнал толпу по улицам. Его старая серая полицейская лошадь не выказывала никакого неудовольствия, когда ударами шпор ее заставляли грудью напирать на толпу, а длинный хлыст, которым он вооружился, ни минуты не имел покоя.
– Они знают, что полиции не хватает, чтобы их сдержать, – крикнул он, поравнявшись со мной и вытирая порезанное в кровь лицо. – Они знают, что нас мало. Неужели же ребята из клуба не придут нам помочь? Двигайтесь, вы, сыновья сожженных отцов! – Хлыст щелкал по ежившимся спинам, а констебли снова колотили людей палками и ружейными прикладами. Огни промчались мимо, крики утихли, и Вали-Дад начал негромко ругаться. Из Форта Амары взвилась одна ракета, потом две сразу. Это был сигнал к сбору войсковых частей.
Помощник комиссара Питит, покрытый пылью и потом, но спокойный, с мягкой улыбкой на лице, проскакал по очищенной от народа улице вслед за главной толпой бунтовщиков.
– Еще никто не убит! – крикнул он. – Я буду гнать их до самой зари! Не позволяйте им останавливаться, Хьюгонин! Гоните их, пока не придут войска.
Метод защиты сводился лишь к тому, чтобы заставлять толпу двигаться. Дайте им возможность отдышаться, они остановятся и подожгут какой-нибудь дом, и тогда восстановить порядок будет очень трудно, чтобы не сказать больше. Пламя действует на толпу не меньше, чем кровь на дикого зверя.
Слухи дошли до клуба, и мужчины во фраках стали появляться на улицах и помогать полиции гнать и рассеивать орущие массы при помощи стременных ремней, хлыстов и подобранных где попало дубинок. На них нападали не очень часто, ибо у бунтовщиков хватало здравого смысла сообразить, что смерть европейца повлечет за собой повешение, и не одного только человека, а многих, а возможно даже – появление трижды страшной артиллерии.
Шум в городе удвоился. Индуисты вышли на улицы с самыми серьезными намерениями, и немного погодя толпа вернулась назад. Странное это было зрелище. Тазий больше не было, остались только их разломанные подпорки, и полиции также не было видно. Кое-где показывался какой-нибудь городской деятель, индуист или мусульманин, и тщетно умолял своих единоверцев успокоиться и вести себя лучше; за такие советы его оскорбительно дергали за белую бороду. Толпа влекла за собой полицейского офицера-туземца; он был пеший, но с успехом пускал в ход свои шпоры, предупреждая всех и каждого о том, как опасно оскорблять правительство. Повсюду люди колотили палками кого попало, хватали друг друга за горло, с пеной у рта выли от ярости, голыми руками стучали в двери домов.
– Счастье, что они дерутся природным оружием, – сказал я Вали-Даду, – не то полгорода было бы перебито.
Говоря это, я обернулся и взглянул ему в лицо. Ноздри его раздувались, взгляд остановился, и он тихо бил себя в грудь.
Толпа промчалась мимо в еще большем исступлении. Это была толпа мусульман, теснимая несколькими сотнями индуистских фанатиков. Вали-Дад, выругавшись, покинул меня с воплем: «Йа, Хасан! Йа, Хусайн!» – и окунулся в самую гущу битвы, где я и потерял его из виду.
Я побежал проулками к Падшаховым воротам, вблизи них отыскал дом Вали-Дада и оттуда верхом поехал в Форт. Едва я выехал за городскую стену, как грохот несколько затих, превратившись в глухой рев, что под звездами производило сильное впечатление и говорило в пользу тех пятидесяти тысяч рассерженных сильных людей, которые так ревели. Войска, которым по настоянию помощника комиссара велено было бесшумно собраться у Форта, не выказывали никаких признаков волнения. Две роты туземной пехоты, эскадрон туземной кавалерии и рота британской пехоты стояли, постукивая каблуками, перед восточным фасадом, ожидая приказа к выступлению. Мне стыдно сознаться, что все они очень радовались, неприлично радовались случаю получить «маленькое развлечение», как они выражались. Старшие офицеры, правда, ворчали на то, что их подняли с постели, а английские солдаты притворялись хмурыми, но в сердцах у всех младших офицеров царила радость, и по шеренгам бежал шепот: