bannerbannerbanner
На городской стене

Редьярд Джозеф Киплинг
На городской стене

Полная версия

По причинам, которые выяснятся в дальнейшем, я ни разу не заходил в Форт, пока Кхем-Сингх находился в его стенах. Из всего его облика мне знакомы были только его седая голова, виденная из окна Лалан, – седая голова и грубый голос. Но туземцы рассказывали мне, что день за днем он смотрел на прекрасные окрестности Амары, и память возвращалась к нему, а вместе с нею возвращалась и старая ненависть к правительству, совсем было угасшая в далекой Бирме. Итак, он в ярости бродил по западной стороне Форта от утра до полудня и от вечера до поздней ночи, предаваясь беспочвенным размышлениям, и каркал военные песни, в то время как Лалан пела на городской стене. Несколько ближе познакомившись с помощником коменданта, он стал сбрасывать со своего старого сердца бремя иссушивших его страстей.

– Сахиб, – говаривал он, стуча палкой по парапету, – в молодости я был одним из тех двадцати тысяч всадников, которые выехали из города и ездили тут по равнине. Сахиб, я был вождем сотни, потом тысячи, потом пяти тысяч людей, а теперь?! – Он кивнул на двух своих слуг. – Но с тех пор и до нынешнего дня я резал бы глотки всем сахибам в стране, если бы только мог. Крепче держите меня, сахиб, иначе я убегу и вернусь к тем, кто пожелает следовать за мной. Я позабыл о них, когда был в Бирме, но теперь я опять на своей родине и помню все.

– Вы помните, что честью своей обещали мне не превращать вашего заключения в затруднительную для меня обязанность? – сказал помощник коменданта.

– Да, вам, но только вам, сахиб, – сказал Кхем-Сингх. – Вам, потому что у вас приятное обращение. Если настанет мой черед, сахиб, я не повешу вас и не перережу вам горла.

– Благодарю вас, – серьезно промолвил помощник коменданта, глядя на веранду пушек, способных в полчаса стереть весь город в порошок. – Пойдемте домой, Кхем-Сингх. Зайдите поболтать со мной после обеда.

Кхем-Сингх обычно сидел на собственной подушке у ног коменданта, пил большими глотками резко пахнущую анисовую настойку и рассказывал странные истории о Форте Амаре, который в старину был дворцом, о бегамах и рани, замученных до смерти в той самой комнате со сводчатым потолком, которая теперь служила офицерской столовой; рассказывал истории о Собраоне, от которых щеки помощника коменданта вспыхивали и горели расовой гордостью, о восстании куков, от которого так много ждали и которое предвидели сто тысяч душ. Но он никогда не рассказывал о 57-м годе, ибо он, по его собственным словам, был гостем помощника коменданта, а 57-й год – это такой год, о котором ни один человек, будь он черный или белый, говорить не любит. Только раз, когда анисовая настойка слегка вскружила ему голову, он сказал:

– Сахиб, если уж говорить о времени между Собраоном и восстанием куков, то мы всегда изумлялись тому, как вы вообще выдержали все это, а выдержав, не превратили всю страну в сплошную темницу. Теперь до меня извне доходят слухи, что вы оказываете великую честь всем людям нашей страны и собственными руками уничтожаете ужас, внушаемый вашим именем, ужас, который служит вам крепкой скалой и защитой. Это глупо. Разве масло и вода могут смешаться? А вот в 57-м…

– Я тогда еще не родился, субадар-сахиб, – сказал помощник коменданта, и Кхем-Сингх, пошатываясь, ушел в свое помещение.

Помощник коменданта рассказывал мне в клубе об этих беседах, и мое желание видеть Кхем-Сингха возросло. Но Вали-Дад, сидя на подоконнике в доме на городской стене, говорил, что это было бы жестоко, а Лалан притворялась обиженной, что я предпочитаю общество седого старого сикха ее обществу.

– Здесь и табак, и беседа, и много друзей, и все городские новости, и, главное, я сама. Я буду рассказывать вам сказки и петь песни, а Вали-Дад будет болтать всякую английскую чепуху. Разве это хуже, чем там смотреть на зверя в клетке? Пойдите завтра, если уж вам так хочется, но сегодня сюда придут такой-то и такой-то, и они будут рассказывать замечательные вещи.

Случилось так, что это «завтра» не наступило и теплая погода конца дождливого периода сменилась прохладой начала октября раньше, чем я успел заметить, как убегает год.

Комендант Форта вернулся из отпуска и, согласно закону старшинства, взял под свою опеку Кхем-Сингха. Комендант был неприятный человек. Он всех туземцев называл «чернокожими», что не только в высшей степени неучтиво, но выказывает грубое невежество.

– К чему отряжать двух Томми сторожить этого старого негра? – сказал он.

– Я думаю, что это тешит его тщеславие, – сказал помощник. – Солдатам приказано держаться от него подальше, но он считает их как бы данью своему величию… Бедный старик!

– Я не допущу, чтобы для этого отрывали двух строевых солдат от охраны Форта. Приставьте к нему пару туземных пехотинцев.

– Сикхов? – спросил помощник, поднимая брови.

– Сикхов, патанов, догр – все они на один лад черные твари. – И комендант заговорил с Кхем-Сингхом в таком тоне, что это сильно задело самолюбие старого джентльмена. Пятнадцать лет назад, когда его во второй раз взяли в плен, все смотрели на него как на тигра. И ему нравилось, когда на него так смотрели. Но он забыл, что за пятнадцать лет мир ушел вперед и многие младшие офицеры дослужились до капитанов.

«А что, капитан-свинья все еще командует Фортом?» – каждое утро спрашивал Кхем-Сингх у своего туземного стража.

И туземный страж отвечал: «Да, субадар-сахиб» – из уважения к его возрасту и величественному виду; но стражи не знали, кто он такой.

В те дни в белой комнате Лалан всегда собиралось большое общество и разговаривало еще оживленнее, чем раньше.

– Греки, – говорил Вали-Дад, недаром бравший у меня книги, – жители города Афин, где они постоянно слушали и рассказывали какие-нибудь новости, держали в строгом заключении своих женщин, которые в большинстве были дуры. Отсюда великолепный институт женщин-гетер – так я говорю? – которые были занимательны и не дуры. Все греческие философы наслаждались их обществом. Скажите мне, друг мой, как теперь обстоит дело в Греции и других местах европейского континента? Что, ваши женщины тоже дуры?

– Вали-Дад, – сказал я, – вы никогда не говорите нам о своих женщинах, а мы никогда не говорим вам о своих. Это – преграда между нами.

– Да, – сказал Вали-Дад. – Странно, как подумаешь, что мы встречаемся только здесь, в доме публичной… так вы ее называете? – Он показал на Лалан трубочным мундштуком.

– Лалан – это Лалан, – сказал я, и это была истинная правда. – Но если бы вы, Вали-Дад, заняли ваше настоящее место в мире и отказались от мечтаний…

– Я стал бы носить английский пиджак и брюки. Мог бы сделаться видным мусульманским адвокатом. Пожалуй, даже попал бы на теннис к комиссару, где англичане стоят на одной стороне, а туземцы на другой, с целью «способствовать развитию общественных взаимоотношений во всей империи». Сердце сердца, – быстро сказал он, обращаясь к Лалан, – сахиб говорит, что я должен покинуть вас.

– Сахиб всегда говорит глупости, – со смехом откликнулась Лалан. – В этом доме я царица, а ты царь. А сахиб, – она заломила руки над головой и на минуту задумалась, – сахиб будет нашим вазиром, твоим и моим, Вали-Дад, ибо он сказал, что ты должен покинуть меня.

Вали-Дад неумеренно громко расхохотался; я засмеялся тоже.

– Пусть так, – сказал он. – Друг мой, вы желаете занять этот прибыльный государственный пост? Лалан, какое положить ему жалованье?

Но Лалан начала петь, и во весь этот вечер нельзя было добиться разумного ответа ни от нее, ни от Вали-Дада. Когда одна умолкала, другой принимался декламировать персидские стихи с тройными каламбурами через каждую строчку. Некоторые из них носили не вполне пристойный характер, но все это было очень смешно и кончилось только в тот момент, когда какой-то толстый человек в черном костюме и золотом пенсне велел доложить о себе Лалан. Тогда Вали-Дад увлек меня в мерцающую ночь, и мы стали гулять в большом саду, где росли розы, и высказывать еретические взгляды на религию, и правительства, и жизненный путь мужчины.

Наступал Мухаррам – большой траурный мусульманский праздник, и все то, что говорил Вали-Дад о религиозном фанатизме, могло бы послужить причиной к его исключению из самой свободомыслящей мусульманской секты. Вокруг нас были розовые кусты, над нами звезды, а изо всех кварталов города несся бой больших барабанов Мухаррама. Вам нужно знать, что город делится на две равные части между индуистами и мусульманами и там, где обе веры исповедуются воинственными расами, большой религиозный праздник дает много поводов к беспорядкам. Индуисты, если только это в их силах, вернее сказать, если власти достаточно слабы, чтобы позволить им это, всячески стараются устроить какой-нибудь свой второстепенный праздник так, чтобы он совпал с периодом всеобщего оплакивания мучеников Хасана и Хусайна, героев Мухаррама. Изображения их гробниц, сделанные из золотой и раскрашенной бумаги, носят с криками, стонами, музыкой, факелами и воплями по всем главным улицам города. Эти изображения называются тазиями. Полиция заранее строго регулирует направление их движения, и полицейские отряды сопровождают каждую тазию из опасения, что индуисты станут кидать в нее кирпичами и тогда Мир Королевы будет нарушен, а головы ее верноподданных разбиты. Период Мухаррама в «воинственном» городе причиняет беспокойство всем властям: если вспыхивает бунт, отвечают власти, а не бунтовщики. Первые обязаны все предвидеть и, не принимая слишком тщательных, а потому комических мер предосторожности, обязаны постараться, чтобы эти меры были, во всяком случае, достаточными.

Рейтинг@Mail.ru