– Но все же я не понимаю, куда он скрылся, – продолжала Монокола. – Я готова побожиться, что он был еще здесь, когда вы входили… А, вот что: должно быть, он звал меня в то время, когда я стряпала для вас битки и свинину, а так как он спешил, то и ушел, не дождавшись меня, и оставил на столе деньги, как подобает честному человеку.
Лутация взяла обратно от Крикса табличку и стилет и ушла, говоря:
– Отдам ему завтра… Он, наверное, придет.
Гладиаторы продолжали есть, почти ничего не говоря, и только через некоторое время один из них спросил:
– Что же?.. Солнце все еще не показывается[12].
– Его заволакивают облака[13], – ответил Крикс.
– Странно, однако! – заметил один.
– Непостижимо! – пробормотал другой.
– А что муравьи?[14] – спросил третий, обращаясь к Криксу.
– Множатся и делают свое дело в ожидании лета.
– Скоро, скоро придет лето, и солнце зальет все своими яркими лучами; оно пригреет трудолюбивых муравьев и испепелит вредных трутней.
– А сколько звезд видно[15], Крикс?
– Вчера было всего две тысячи двести шестьдесят.
– А туман все еще не рассеялся?
– И не рассеется, пока весь свод небесный не будет усеян мириадами звезд.
– Берись за весла![16] – проговорил один из собеседников, увидев входящую рабыню Азур.
Когда она ушла, один из гладиаторов, родом галл, сказал на ломаном латинском языке:
– Ведь мы здесь одни, так можно и не ломать себе головы над этим символическим языком. Я примкнул к союзу недавно и еще не усвоил себе этой тарабарщины, – так спрашиваю вас простым человеческим языком: растет число наших сторонников? И когда же мы начнем наконец действовать серьезно, покажем нашим гордым и безумным властелинам, что и мы умеем быть храбрыми и даже похрабрее их?
– Не следует слишком спешить и горячиться, Брезовир, – заметил Крикс, улыбаясь. – Число защитников святого дела растет с часа на час, даже с минуты на минуту, и сегодня же вечером в священной роще богини Фуррины[17], за Сублицийским мостом, происходит собрание, на котором принесут присягу на верность союзу еще одиннадцать гладиаторов испытанной преданности.
– В роще богини Фуррины, – сказал пылкий Брезовир, – должно быть, еще трепещет под сенью дубов неотомщенный дух Кая Гракха, благородной кровью которого была орошена гнусными патрициями эта священная и неприкосновенная земля. Это самое подходящее место для сходки угнетенных, сговорившихся отвоевать себе свободу.
– Что касается меня, – вмешался один самнитский гладиатор, – то я жду не дождусь часа восстания, но не потому, чтобы крепко верил в успех его, а потому, что горю нетерпением поквитаться с римлянами и отомстить за самнитов и мариев, перебитых этими разбойниками во время междоусобной войны.
– Ну, а я не пристал бы к Союзу угнетенных, если бы не верил в успех нашего дела.
– А я пристал потому, что мне все равно суждено быть убитым, и я предпочитаю умереть на поле сражения, чем в цирке.
В эту минуту один из гладиаторов уронил свой меч, снятый им вместе с перевязью и лежавший на его коленях. Этот гладиатор сидел на табурете напротив двух обеденных лож, на которых помещались некоторые из собеседников. Наклонившись, чтобы поднять меч, он вдруг вскричал:
– Под ложем кто-то есть!
Он заметил там ногу, обмотанную белым холстом, как носили иные из народа, а над белой обувью был виден край зеленой тоги.
При этом восклицании все вскочили на ноги в невообразимом волнении, и Крикс тотчас вскричал:
– Берись за весла! Брезовир и Торквато, отгоняйте насекомых[18], а мы будем жарить рыбу[19].
Двое из гладиаторов бросились к двери и стали возле нее, продолжая разговаривать с беззаботным видом, между тем как другие разом подняли ложе и открыли спрятавшегося под ним человека лет тридцати. Схваченный четырьмя сильными руками, он тотчас стал молить о пощаде.
– Не кричи! – приказал ему Крикс тихим, грозным голосом. – Если ты скажешь хоть слово, тут тебе и смерть!
Десять мечей, сверкнувших в сильных руках, показали шпиону, что при малейшей попытке закричать он будет изрублен в куски.
– А, так это ты – сабинский хлеботорговец, оставивший на столе горсть сестерциев? – спросил Крикс, глаза которого налились кровью и гневно сверкали.
– Поверьте мне, храбрые мужи, я не… – начал чуть слышно молодой человек, походивший в эту минуту скорее на труп, чем на живое существо.
– Молчи, мерзавец! – перебил его один из гладиаторов, нанося ему сильный удар в живот.
– Повремени, Эвмакл! – укоризненно промолвил Крикс. – Сначала надо расспросить, кто его подослал к нам. Не хлебом торгуешь ты, – обратился он к купцу, – а шпионством и предательством.
– Простите, ради всех богов! – молил несчастный дрожащим голосом.
– Кто ты?.. Кто подослал тебя?
– Я все скажу, только пощадите меня… Сжальтесь! Оставьте мне жизнь!
– Это мы решим потом. Сперва говори.
– Я – Сильвий Кордений Вер, грек, бывший раб Кая Вера, теперь вольноотпущенник…
– А!.. Так это он подослал тебя сюда?
– Он!
– А что мы сделали твоему Каю Веру? Ради чего он шпионит за нами? Значит, он хочет донести на нас сенату, если подсылает шпионов на наши тайные совещания?
– Не знаю… ничего не знаю, – отвечал вольноотпущенник, дрожа всем телом.
– Не прикидывайся дураком! Если Вер счел возможным поручить тебе такое важное и опасное дело – значит, он считал тебя достаточно ловким и смышленым, чтобы выполнить его. Ты не спасешь себя, притворяясь не ведающим.
Сильвий Кордений понял, что смерть стоит у него за плечами, так как с этими людьми нельзя шутить, и, как утопающий хватается за соломинку, решил испытать последнее средство спасения. Он рассказал все, что знал.
Кай Вер, узнавший на пире у Катилины, что гладиаторы замышляли восстание против существующих законов и установленных властей, усомнился, чтобы эти храбрые люди, презирающие смерть, могли так легко отказаться от своего плана, так как им нечего было терять, и они могли только выиграть. Он не поверил Спартаку, притворившемуся обескураженным и объявившему, что он отказывается от всякой мысли о восстании. Веру удалось убедиться потом, что заговор действительно продолжается и распространяется, хотя в глубокой тайне, и что в один прекрасный день гладиаторы без помощи римлян и без содействия патрициев поднимут знамя восстания на свой собственный страх.
Вер долго обдумывал, как ему поступить в этом случае, а так как он был алчен до денег и считал хорошими все средства, которые приносят их, то и решился выслеживать гладиаторов, чтобы убедиться в их замыслах, забрать в свои руки все нити их заговора и выдать их правительству. Он рассчитывал получить в награду или большую сумму денег, или же пост правителя какой-нибудь провинции, где у него будет возможность обогащаться на законном основании, выжимая соки из населения, как делало большинство квесторов, преторов и проконсулов. Жалобы угнетенного народа если и доходили до римского сената, то не могли тронуть его, так как и сами сенаторы были взяточниками. Обязанность выслеживать гладиаторов, чтобы открыть все их тайны, Вер возложил на своего верного и преданного отпущенника, Сильвия Кордения, и тот уже с месяц ходил по всем тавернам, кабакам и лупинариям беднейших римских кварталов, которые чаще всего посещались гладиаторами. Подслушивая, подсматривая и наблюдая, он успел подметить кое-какие признаки, возбудившие его подозрение, и в конце концов пришел к заключению, что в отсутствие Спартака самым влиятельным и уважаемым лицом среди гладиаторов был Крикс, который, без сомнения, держал в своих руках все нити заговора, если таковой существовал. С тех пор Сильвий Кордений принялся следить специально за Криксом, а так как тот постоянно посещал таверну Венеры Либитины, то Сильвий уже с неделю бывал там каждый день и даже по два раза в день. Узнав, что в этот вечер там должны собраться наиболее влиятельные из гладиаторов, в том числе и Крикс, Сильвий решился спрятаться под ложем в ту минуту, когда все внимание Лутации будет поглощено приходом гладиаторов; он рассчитывал, что внезапное исчезновение его из комнаты ни в ком не возбудит подозрений.
Когда он кончил свои признания, которые начал бессвязно дрожащим и прерывающимся голосом, а под конец стал излагать даже изящным, колоритным языком, Крикс, внимательно наблюдавший за ним, немного помолчал и потом хладнокровно заметил:
– Однако ты плут, каких мало!
– Ты оценил меня выше, чем я заслуживаю, благородный Крикс, и…
– Нет, нет, ты стоишь более, чем показываешь. Несмотря на твою овечью наружность и заячью душонку, ты обладаешь тончайшим умом и образцовой хитростью.
– Но что же я вам сделал дурного? Ведь я только исполнял приказания моего господина. Мне кажется, что в награду за мое чистосердечие вы могли бы оставить мне жизнь и отпустить меня, так как я готов поклясться вам всеми богами Олимпа и ада, что ни Вер, ни кто-либо другой не услышат от меня ни слова о том, что я узнал здесь и что между нами произошло.
– Не спеши, добрый Сильвий, об этом мы еще поговорим, – иронически ответил Крикс.
Он вызвал человек восемь гладиаторов и сказал им:
– Нам надо ненадолго уйти. – Потом, обратившись к остальным, он прибавил: – Стерегите этого человека… но не делайте ему никакого зла.
Он прошел во главе сопровождавших его соратников через смежную комнату и вышел из таверны.
– Что нам делать с этим негодяем? – спросил Крикс товарищей, выйдя с ними на улицу.
– Что тут спрашивать? – ответил Брезовир. – Конечно, надо убить его, как бешеную собаку.
– Отпустить его – значило бы то же, что донести на самих себя, – заметил другой.
– А упрятать его куда-нибудь и держать в заточении было бы небезопасно, – добавил третий.
– И где нам его держать?
– Стало быть – смерть? – спросил Крикс, обводя всех глазами.
– Теперь ночь…
– Улица пустынна…
– Отведем его на вершину горы, на другой конец этой улицы.
– Mors sua, vita nostra, – изрек Брезовир, безбожно коверкая латинское произношение.
– Да, это необходимо, – сказал Крикс, делая шаг обратно к таверне.
– Кто же его убьет? – спросил он, останавливаясь.
В первую минуту никто не отвечал, потом один заметил:
– Убить безоружного и беззащитного…
– Если бы, по крайней мере, у него был меч, – отозвался другой.
– Если бы он мог и хотел защищаться, то я взялся бы за это дело, – сказал Брезовир.
– Но зарезать безоружного… – добавил самнит Торквато[20].
– Вы, храбрые и благородные люди, достойные свободы! – с волнением заметил Крикс. – Согласитесь, однако, что для нашего общего спасения кто-нибудь из вас должен победить свое отвращение и исполнить над этим человеком приговор, который изрекает моими устами суд Союза угнетенных.
Все промолчали и только склонили головы в знак покорности.
– Притом же, – прибавил Крикс, – разве он выступил против нас с равным оружием и в открытом бою? Нет, он собирался предать нас, и если бы мы не открыли его засады, то завтра нас всех повлекли бы в Мамертинскую тюрьму, а дня через два распяли бы на кресте на Сессорийском поле, как последних каторжников.
– Правда, правда! – прозвучали голоса.
– Итак, именем суда Союза угнетенных повелеваю Брезовиру и Торквато умертвить этого человека.
Двое названных гладиаторов наклонили головы, и все во главе с Криксом вернулись в таверну.
Когда они вошли во вторую комнату, Сильвий Кордений, которому минуты казались веками, пока он ждал решения своей участи, устремил на них глаза, полные страха и тоски. И по внезапной бледности, покрывшей его лицо, видно было, что несчастный не прочел на этих лицах ничего доброго для себя.
– Ну что же, прощаете вы меня? – спросил он жалобным голосом. – Оставите вы мне жизнь?.. Умоляю вас на коленях, ради ваших отцов и матерей, ради всех, кто вам дорог, пощадите меня… умоляю!
– Спроси сначала, есть ли у нас отцы и матери! – глухо ответил Брезовир, лицо которого сделалось мрачным и грозным.
– Разве нам оставлено что-нибудь дорогое в жизни? – прибавил другой гладиатор, глаза которого засверкали злобой и местью.
– Вставай, негодяй! – крикнул Торквато.
– Тише! – приказал Крикс и, обращаясь к Сильвию, прибавил: – Иди с нами. В конце переулка мы составим совет и решим твою судьбу.
Он знаком приказал товарищам вести под руки осужденного, которому подал искру надежды для того, чтобы он не поднял крик и не привлек внимания соседей. Все вышли, предшествуемые Криксом, позади которого гладиаторы влекли под руки вольноотпущенника. Он был ни жив ни мертв и предоставлял делать с собой что хотят.
Один из гладиаторов остался в таверне, чтобы расплатиться с Лутацией, которая даже не заметила в выходившей толпе своего хлеботорговца. Остальные, выйдя из таверны, повернули направо и пошли узкой, извилистой тропой, которая тянулась вдоль городской стены и выходила в поле.
Выйдя на поле, толпа остановилась, и тут Сильвий Кордений снова упал на колени, со слезами умоляя о пощаде.
– Хочешь ли ты, трус, сразиться равным оружием с одним из нас? – спросил Брезовир ползающего на коленях вольноотпущенника.
– Пощады! Пощады! Ради моих детей!
– У нас нет детей! – крикнул один из гладиаторов.
– И нам не суждено иметь их, – прорычал другой.
– Да неужели ты умеешь только прятаться и шпионить? – с негодованием спросил Брезовир. – Неужели ты не способен честно сражаться?
– О, не убивайте меня! Оставьте мне жизнь!
– Ступай же в ад, презренный! – крикнул Брезовир, вонзая свой короткий меч в грудь вольноотпущенника.
– И возьми с собой всех низких и бесчестных рабов! – добавил самнит Торквато, нанося упавшему еще два удара.
После этого гладиаторы несколько минут молча стояли вокруг умирающего и в мрачном раздумье глядели на его предсмертные конвульсии. Сильвий Кордений скоро испустил дух.
Спустя неделю после описанных событий, под вечер, по Аппиевой дороге въезжал в Рим через Капенские ворота всадник, весь закутанный в свой плащ, чтобы защититься, насколько возможно, от дождя, лившего потоками и превратившего дороги в канавы. Аппиева дорога была очень людной, так как от нее вели дороги в Сетию, Капую, Кумы и другие города, поэтому сторожа у Капенских ворот видели во все часы дня и ночи много прохожих и проезжих всякого класса и верхом, и в экипажах, и в паланкинах, несомых двумя мулами, из которых один шел впереди, а другой позади. Тем не менее сторожа не могли не обратить внимания на жалкий вид помянутого всадника и его коня. Тот и другой обливались потом, измученные долгим путем и обрызганные грязью с ног до головы.
Проехав в ворота, всадник пришпорил лошадь, и вскоре стук копыт по мостовой затих вдали. Немного погодя он въехал на Священную улицу и остановил коня у дома куртизанки Эвтибидэ; спешившись, он взялся за бронзовый молоток, висевший у ворот, и громко постучал. В ответ раздался со двора лай сторожевой собаки, необходимой принадлежности каждого римского дома в те времена.
В ожидании, когда отворят, всадник стряхнул воду со своего плаща и вскоре услышал стук шагов привратника, подходившего к воротам и унимавшего собаку.
– Да хранят тебя боги, добрый Гермоген! Я – Метробий, приехал из Кум.
– Добро пожаловать.
– Вымок я, как рыба: Юпитер-Водолей соизволил показать мне, как неистощимы его водные запасы… Позови же кого-нибудь из слуг Эвтибидэ и вели отвести это бедное животное в конюшню соседней остерии Януса, чтобы ему дали там отдохнуть и поесть.
Привратник щелкнул пальцами одной руки по ладони другой – способ, каким призывали рабов, – и, взяв лошадь под уздцы, ответил Метробию:
– Войди, Метробий, тебе уже известна дорога. В коридоре найдешь служанку Аспазию, которая доложит госпоже о твоем прибытии. О лошади я позабочусь: ее накормят.
Метробий поднялся по ступеням лестницы, остерегаясь поскользнуться, так как это считалось дурным предзнаменованием, и вошел в прихожую, где при свете бронзовой лампы, свисавшей с потолка, прочел на мозаичном полу слово Salve. To же слово при входе гостя было повторено попугаем, сидевшим в клетке, которая висела у стены по обычаю того времени. Метробий быстро прошел через атрий и вошел в галерею, где повстречал Аспазию. Он велел ей предупредить Эвтибидэ о своем прибытии.
Сначала рабыня колебалась, но уступила настояниям комедианта из боязни, что ее будут бранить и бить, если она не доложит госпоже о госте. Впрочем, то же самое грозило ей и в противном случае, так как Эвтибидэ, сидевшая в своем конклаве, запретила ей беспокоить себя.
Куртизанка полулежала на мягкой и роскошной софе в своем зимнем будуаре, натопленном, надушенном и уставленном драгоценной мебелью, и слушала страстные уверения в любви молодого человека, сидевшего на полу у ее ног. Теребя дерзкой рукой его густые, черные как смоль кудри, она слушала его пламенные, поэтические речи, полные нежности и страсти.
Этот молодой человек был Тит Лукреций Кар, обессмертивший впоследствии свое имя поэмой «О сущности вещей». Он был среднего роста, изящного телосложения, с черными, необыкновенно живыми глазами и бледным лицом, с правильными, привлекательными чертами. Белая туника его из тончайшей шерстяной ткани с пурпурной каймой свидетельствовала о принадлежности его к классу всадников.
Этот юноша, взращенный на учении Эпикура и вынашивающий в уме идею своей бессмертной поэмы, оставался верен на практике этому учению, избегая глубоких и серьезных привязанностей, не желая «питать гложущих забот и неизбежных горестей (любви), которые, подобно растравляемой язве, внедряются в человека и становятся неизлечимыми». Он предпочитал легкую, скоропреходящую любовь, которая «вышибала бы клин клином, порхала бы, как бабочка, с цветка на цветок, собирая с них сладкую жатву…». Это не помешало ему, однако, в сорок четыре года лишить себя жизни, и не иначе как вследствие безнадежной любви.
Как бы то ни было, молодой Лукреций Кар, обладая привлекательной наружностью, сильным умом и замечательным красноречием, к тому же достаточно богатый и не скупившийся на деньги для удовольствия, пользовался большим расположением Эвтибидэ, у которой он часто бывал. Она принимала его приветливее, чем других, даже более богатых и щедрых.
– Так ты любишь меня, – говорила куртизанка, продолжая играть его кудрями. – Не надоела еще я тебе?
– Нет, я люблю тебя все сильнее и сильнее, потому что любовь – единственная вещь на свете, которой человек тем больше жаждет, чем больше он ее имеет.
В эту минуту кто-то тихо постучал в дверь.
– Кто там? – спросила Эвтибидэ.
Голос Аспазии робко ответил:
– Метробий приехал из Кум.
– А, приехал! – радостно вскричала гречанка, вскакивая с софы. Лицо ее залилось румянцем. – Введи его в экседру. Я сейчас выйду.
Она обратилась к Лукрецию, который также вскочил и глядел на нее с удивлением и заметной досадой, и торопливо, но все же ласково проговорила:
– Дождись меня… Слышишь, какая буря на дворе?.. Я сейчас вернусь, и если известия, которые привез мне этот человек, таковы, каких я жду уже целую неделю, и мне удастся сегодня же вечером утолить мою жажду мести, я буду очень весела, и ты разделишь мое веселье.
С этими словами она вышла из конклава в сильном возбуждении, оставив Лукреция, в котором удивление смешивалось с любопытством и досадой.
Он покачал головой и стал в раздумье ходить по комнате.
Гроза на дворе усиливалась: беспрестанно сверкавшая молния освещала будуар зловещим синеватым светом; страшные раскаты грома потрясали дом до самого фундамента; дождь с градом барабанил в окна с невероятной силой, и ветер бешеными порывами врывался во все щели.
– Юпитер точно тешится, давая нам образчик своей разрушительной силы, – с презрительной улыбкой пробормотал молодой человек.
Сделав несколько шагов по комнате, он сел на софу и задумался, отдавшись впечатлениям, которые производила на него эта борьба стихий; потом он вдруг вскочил, взял одну из навощенных табличек, лежавших на маленьком столике, и серебряный стилет и начал быстро писать. Лицо его разгорелось и приняло вдохновенный вид.
Тем временем Эвтибидэ вошла в экседру, где дожидался Метробий, снявший с себя мокрый плащ. Куртизанка, увидев, в каком жалком виде он находится, крикнула выходившей рабыне:
– Растопите камин, приготовьте сухое платье, чтобы наш Метробий мог переодеться, и накройте в триклинии сытный ужин!
Она подошла к комедианту, взяла его руки и, пожимая их, спросила:
– Ну, что скажешь?.. Добрые вести привез ты мне, милый Метробий?
– Из Кум – добрые, а с дороги – дурные.
– Вижу, бедный Метробий. Садись к огню и расскажи мне скорее, добыл ли ты доказательства?
Она придвинула для него скамью к камину.
– Тебе известно, пленительная Эвтибидэ, что золото открыло Юпитеру бронзовые двери башни Данаи.
– Оставь эти сравнения. Неужели даже такая ванна, какую ты принял в пути, не отняла у тебя охоты разглагольствовать?
– Я подкупил рабыню и сам видел сквозь маленькую дырочку, проделанную в двери, как Спартак входил под утро в комнату Валерии.
– О, боги ада, помогите мне! – вскричала Эвтибидэ с дикой радостью.
С налившимся кровью лицом, с расширенными, сверкающими зрачками, вздрагивающими ноздрями и судорожно перекосившимся ртом она походила на тигрицу, алчущую крови.
– И каждый день, – спросила она хриплым прерывающимся голосом, – каждый день… они бесчестят почтенное имя Суллы?
– Полагаю, что в пылу своей страсти они не обращают внимания и на несчастные дни[21].
– О, теперь для них наступит самый страшный день! Я посвящаю их ненавистные головы богам ада! – торжественно вскричала Эвтибидэ.
Она обернулась, чтобы уйти, но остановилась и прибавила, обращаясь к Метробию:
– Пойди, перемени платье и подкрепись в триклинии. Подожди меня там.
«Не попасть бы мне в какую-нибудь скверную историю, – подумал комедиант, уходя в комнату для гостей, чтобы переодеться. – От этой сумасшедшей можно всего ожидать. Боюсь, не сделал ли я крупной ошибки?»
Переменив платье, он вошел в триклиний, где его ждал ужин. За вкусной едой и фалернским вином старался забыть о своем тяжелом путешествии и заглушить страх перед будущим.
Но не успел он и вполовину утолить свой голод, как вошла Эвтибидэ. Бледная, но по наружности спокойная, она держала в руках сверток папируса, обернутый в пергамент и перевязанный тесьмой, концы которой были скреплены восковой печатью с ее именем и с изображением Венеры, выходящей из морской пены.
Метробий смутился и спросил:
– Что это, красавица моя?.. Я желал бы знать… К кому это письмо?
– И ты еще спрашиваешь! Конечно, к Луцию Корнелию Сулле.
– Ах, ради маски Момуса! Не надо так спешить. Поразмыслим хорошенько, дитя мое!
– Тебе-то какое дело до всего этого?
– Но… да хранит меня Юпитер Олимпийский, а если Сулле не понравится, что вмешиваются в его дела? Если вместо своей жены он набросится на доносчиков? Или, что еще вероятнее, он сорвет свою злобу на всех?
– А мне что за дело?
– Но… позволь, красавица моя… Не спеши! Если тебе нет дела до гнева Суллы, то мне есть дело, и даже очень большое.
– А тебе-то что?
– А то, любезная людям и богам Эвтибидэ, что я очень люблю себя, – горячо возразил актер.
– Да ведь я тебя не называю, и, что бы ни случилось, ты тут ни при чем.
– Прекрасно, что ты не называешь, но видишь ли, в чем дело: я тридцать лет близок к Сулле.
– О, знаю… ближе, чем следовало бы желать для твоей доброй репутации…
– Не в том дело… Я знаю этого зверя, то есть этого человека… я знаю, что при всей дружбе, которая связывает нас столько лет, он вполне способен велеть свернуть мне шею, как свертывают шею цыпленку… а потом устроить мне пышные похороны с боем полсотни гладиаторов вокруг моего костра. Только, к моему несчастью, я уже не буду в состоянии наслаждаться этим зрелищем.
– Не беспокойся, – возразила Эвтибидэ, – с тобой не приключится ничего дурного.
– Дай-то, небо, которое я всегда чтил!
– Почти же теперь Вакха и выпей пятидесятилетнего фалернского. Я налью тебе.
В триклиний вошел в это время раб в дорожном платье.
– Помни же мои наставления, Демофил, и нигде не останавливайся до прибытия в Кумы.
Раб взял из ее рук сверток, положил его за пазуху и, поклонившись своей госпоже, закутался в плащ и вышел.
Эвтибидэ, успокоив Метробия, у которого фалернское развязало язык, так что он готов был продолжать беседу, сказала, что потолкует с ним завтра, и вернулась в конклав, где Лукреций, с табличкой в руке, перечитывал написанное.
– Прости, что меня задержали долее, чем я предполагала… Но я вижу, что ты не терял времени. Ты прочтешь мне эти стихи, – ведь твоя фантазия может создать только чудные стихи.
– Меня вдохновили ты и гроза, бушующая на дворе, поэтому я должен прочесть их тебе; идя же домой, я продекламирую их буре.
Он встал и с неподражаемой грацией продекламировал написанное им. Эвтибидэ, как уже сказано, была гречанка и очень образованная, поэтому она не могла не оценить силы, изящества и гармонии его стихов, тем более что латинский язык был еще беден поэтическими произведениями, и, за исключением Плавта, Луцилия и Теренция, у римлян еще не было великих поэтов. Молодая женщина выразила Лукрецию свой искренний восторг, после чего он встал, чтобы проститься, и сказал, улыбаясь:
– В награду за мое искусство я беру у тебя эту табличку, которую потом возвращу тебе.
– Хорошо, но с тем, что ты принесешь ее сам, лишь только перепишешь стихи на папирус.
Лукреций обещал вернуться и ушел, полный поэтических образов, которые с такой живостью возникали в его душе под впечатлением бушующей стихии.
Эвтибидэ, казавшаяся совершенно спокойной, ушла в сопровождении Аспазии в свою спальню, намереваясь тотчас лечь спать, чтобы насладиться предвкушением радости, которую сулила ей месть. Однако, к удивлению своему, она не чувствовала такой радости, какую ожидала испытать, пока достижение цели казалось ей трудным. Улегшись, она отослала Аспазию, велев ей оставить гореть ночную лампаду, смягчив свет.
Лежа в постели, Эвтибидэ продолжала размышлять о своем поступке и о последствиях, к которым должно было привести ее письмо: быть может, Сулла сумеет скрыть свой гнев до ночи, чтобы застигнуть любовников в объятиях друг друга и убить обоих.
Валерию она не жалела: эта надменная и гордая матрона всегда смотрела на нее, жалкую и презренную куртизанку, свысока, хотя сама была вдвое презреннее и виновнее ее. Мысль о смерти и позоре этой лицемерной гордячки наполняла сердце Эвтибидэ радостью и облегчала болезненное чувство ревности, которое она испытывала и продолжала испытывать из-за нее. Другое дело – Спартак. Эвтибидэ силилась оправдать его в своих глазах, и, по зрелом размышлении, ей показалось, что несчастный фракиец гораздо менее виновен, чем Валерия. Ведь он не более как бедный рудиарий; жена Суллы, хотя и не красавица, должна казаться ему богиней. Наверное, эта жалкая женщина завлекла его, опутала своими сетями, так что бедняк не сумел и не мог противиться ей… Иначе и быть не может. Посмел ли гладиатор поднять глаза на жену Суллы? Заслужив любовь такой знатной матроны, он, естественно, не мог и думать ни о какой другой женщине. Поэтому смерть Спартака казалась теперь Эвтибидэ незаслуженной, несправедливой.
Эти неотвязные мысли отгоняли от нее сон, и она ворочалась с боку на бок, вздыхая и содрогаясь под влиянием самых противоположных чувств. Минутами она впадала в оцепенение, как бы в забытье, предшествующее сну, но потом вдруг вздрагивала, словно от толчка, и снова начинала ворочаться. Наконец, она действительно заснула, и на некоторое время в комнате воцарилась тишина, нарушаемая только тревожным дыханием спящей.
Но вдруг она вскочила, испуганная, и закричала рыдающим голосом:
– Нет, нет, Спартак, не я тебя убиваю… Это она… Не умирай!
Под влиянием мыслей и образов, наполнивших ее ум, ей, очевидно, привиделся во время ее краткого сна умирающий Спартак, молящий о пощаде.
Эвтибидэ встала и, накинув на себя широкий белый плащ, позвала Аспазию и велела ей тотчас разбудить Метробия.
Мы не беремся описывать, чего стоило убедить комедианта тотчас скакать вслед за Демофилом и не допустить, чтобы письмо, посланное ею три часа назад, дошло до Суллы.
Потребовалось все искусство и все влияние Эвтибидэ, чтобы Метробий, сонный, после не в меру выпитого вина и уставший от дороги, согласился отказаться от теплой перины и часа через два собрался в путь.
Гроза прекратилась; чистое небо сияло мириадами звезд, и только холодный ночной ветер мог беспокоить путника.
– Демофил опередил тебя на пять часов, – наставляла девушка, – поэтому ты должен не скакать, а лететь на своем коне.
– Полечу, как на Пегасе.
– Ведь и для тебя самого это будет лучше.
Спустя несколько минут частый стук копыт бешено мчавшейся лошади будил квиритов, которые, прислушавшись, снова кутались в свои одеяла и благодарили судьбу за то, что они могут нежиться в теплой постели, в то время как другие, несчастные, должны скакать в эту холодную ночь по полям, испытывая на себе всю суровость свистящего на дворе ветра.