bannerbannerbanner
Девушка с голубой звездой

Пэм Дженофф
Девушка с голубой звездой

Полная версия

2

Элла
Краков, Польша
Июнь 1942 года

Стоял теплый июньский вечер, я шла по рыночной площади, обходя стоявшие в тени Суконных Рядов ароматные цветочные киоски, с выставленными напоказ яркими, свежими цветами, однако мало у кого имелись деньги или желание их купить. Уличные кафе, не такие шумные, как обычно в это время года, все еще работали и бойко торговали пивом, подавая его немецким солдатам и тем немногим авантюристам, которые осмелились к ним примкнуть. Если не вглядываться, то может показаться, что вообще ничего не изменилось.

Но, разумеется, изменилось все. Почти три года Краков был в оккупации. Красные флаги с черной свастикой посередине свисали с Сукеннице – длинного желтого здания в центре площади, где торговали сукном. На кирпичной Ратуше – городской башне – они тоже висели. Рынок переименовали в Адольф-Гитлер-плац, а многовековые польские названия улиц превратились в Рейхштрассе, Вермахтштрассе и тому подобное. Гитлер назначил Краков резиденцией Генерального правительства, и город был переполнен эсэсовцами и остальными немецкими солдатами, бандитами в сапогах, расхаживающими по тротуарам шеренгой по три-четыре человека, вынуждая остальных пешеходов сойти с дороги, и по желанию цеплялись к простым полякам. На углу мальчик в коротких штанишках продавал «Кракауэр Цайтунг», немецкую пропагандистскую газету, заменившую наши собственные. «Срамота», – за глаза называли ее люди, имея в виду, что она годится только в качестве подтирки.

Несмотря на ужасные перемены, все равно было приятно выйти на улицу, чтобы в такой вечер размять ноги и ощутить солнечное тепло. Из своих девятнадцати лет, сколько себя помню, я гуляла по улицам Старого города каждый день, сначала в детстве с отцом, затем сама. Его достопримечательности – топография моей жизни, от средневековой крепости Барбакан и ворот в конце Флорианской улицы до Вавельского замка, расположенного на вершине холма с видом на Вислу. Казалось, прогулка пешком – единственная вещь, которую ни время, ни война не могли у меня отнять. Однако я не заходила в кафе. Может быть, смеясь и болтая, я бы и села бы со своими друзьями на закате, когда загорались вечерние огни, отбрасывая на тротуар каскады желтых лужиц. Но теперь ночные огни не зажигались – в соответствии с немецким указом все было потушено, чтобы замаскировать город от вероятного воздушного налета. И никто из моих знакомых больше не хотел встречаться. Люди стали меньше выходить на улицу, часто напоминала я себе, когда приглашения, которых когда-то было в избытке, сошли на нет. Мало кто мог позволить купить достаточно еды по продовольственным карточкам, чтобы пригласить гостей. Все были слишком озабочены собственным выживанием, и общение превратилось в роскошь, которую мы не могли себе позволить.

Но до сих пор я ощущала приступы одиночества. Моя жизнь была такой неприметной без Крыса, и мне хотелось бы посидеть и поболтать с друзьями моего возраста. Подавив это чувство, я еще раз обошла площадь, изучая витрины магазинов, где выставлялась одежда и другие товары, которые почти никто больше не мог себе позволить. Что угодно, лишь бы оттянуть возвращение домой, где мы живем с мачехой. Задерживаться на улице было глупо. Известно, что немцы с наступлением темноты и приближением комендантского часа все чаще останавливали людей для допроса и осмотра. Покинув площадь, я направилась к главной улице – Гродской, к дому, что стоял в нескольких шагах от центра, где я прожила всю свою жизнь. Затем свернула на улицу Канонича, старую, извилистую дорогу, вымощенную отполированным временем булыжником. И хотя я боялась встретиться со своей мачехой Анной-Люсией, просторный городской дом, в котором мы жили, до сих пор выглядел приятно. С ярко-желтым фасадом и ухоженными цветами в ящиках на окнах он выглядел опрятнее, чем, по мнению немцев, заслуживали поляки. При других обстоятельствах дом наверняка забрали бы для нужд какого-нибудь нацистского офицера.

Пока я стояла возле дома, перед глазами проносились воспоминания о моей семье. Самыми смутными были образы матери, скончавшейся от гриппа, когда я была крохой. Я была младшей из четырех детей и завидовала своим братьям и сестрам, прожившим так много лет с нашей мамой, которую мне едва довелось узнать. Обе мои сестры были замужем, одна – за адвокатом в Варшаве, а другая – за капитаном судна в Гданьске. Больше всего я скучала по брату Мачею, он был младше сестер и по возрасту ближе мне. И хотя он был на восемь лет старше, всегда находил время поиграть и поговорить со мной. Он отличался от других. Его не интересовали ни брак, ни карьера, которой отец желал для него. Поэтому в семнадцать лет он сбежал в Париж, где жил с человеком по имени Филипп. Безусловно, Мачей не убежал от цепких лап нацистов. Теперь они контролировали Париж, погружая во тьму все, что он когда-то называл Городом Огней. Но его письма еще оставались полны оптимизма, и я надеялась, что в Париже сейчас хотя бы немножечко лучше.

Когда мои братья и сестры разъехались, долгие годы мы с отцом жили вдвоем, его я звала Тата. Затем он зачастил в Вену по делам своей типографии. Однажды он вернулся с Анной-Люсией, на которой, не сказав мне, женился. Впервые встретившись с ней, я сразу поняла, что возненавижу ее. Она была в пышной меховой шубе с головой животного на вороте. Полные упрека глаза этого бедняги жалобно смотрели на меня. Когда она поцеловала меня в щеку, тяжелый аромат жасмина ударил в нос, а ее дыхание походило на шипение. По тому, как холодно она оценила меня при встрече, я поняла, что мне не рады, как чужой мебели, от которой не отделаться, потому что она идет вместе с домом.

Когда началась война, Тата решил возобновить службу в армии. Само собой, в его возрасте идти было не обязательно. Но он служил из чувства долга не только перед страной, но и перед молодыми солдатами, почти мальчиками, которые еще не родились, когда Польша в последний раз вступала в войну.

Скоро пришла телеграмма: пропал без вести, предположительно погиб на Восточном фронте. Когда я подумала о Тате, у меня сразу защипало в глазах, боль была такой же острой, как и в день, когда мы узнали об этом. Иногда я грезила, что он попал в плен и вернется после войны. В остальное время я злилась: как он мог уйти и оставить меня одну с Анной-Люсией? Она походила на злую мачеху из детской сказки, только хуже, потому что была настоящей.

Я подошла к дубовой арке двери нашего дома и стала поворачивать медную ручку. Услышав громкие голоса внутри, я остановилась. Анна-Люсия снова развлекала гостей. Застолья моей мачехи всегда были шумными. «Суаре», так она их называла, претенциознее, чем они на самом деле являлись. Мне казалось, они состояли из любой приличной еды, которую можно раздобыть в наши дни, пары бутылок вина из пустеющего отцовского погреба и холодной водки, разбавленной водой, чтобы растянуть. До войны я бы, возможно, присоединилась к ее вечерам, куда приходили художники, музыканты и интеллектуалы. Мне нравилось слушать их оживленные дебаты, обсуждения до поздней ночи. Но теперь все эти люди исчезли, эмигрировав в Швейцарию или Англию, а тех, кому не так повезло, арестовали и выслали из страны. Их заменили гости худшего сорта – немцы, и чем выше звание, тем лучше. Анна-Люсия оказалась самым настоящим прагматиком. В самом начале войны она осознала, что необходимо подружиться с нашими захватчиками. Теперь каждые выходные наш стол был облеплен толстошеими скотинами, которые загрязняли дом сигаретным дымом и пачкали ковры грязными сапогами, не потрудившись вытереть их у двери.

Сперва Анна-Люсия утверждала, что дружит с немцами, чтобы добыть информацию о моем отце. Это было в самом начале, когда мы все еще надеялись, что он в тюрьме или пропал без вести в бою. Но потом мы получили извещение, что он погиб, и она стала общаться с немцами даже больше, чем раньше. Словно освободившись от притворного замужества, она могла уже позволить вести себя так ужасно, как и всегда хотела.

Безусловно, я не осмеливалась указать мачехе на ее постыдные поступки. Поскольку отец был объявлен умершим и не оставил завещания, дом и все его деньги по закону должны были перейти ей. Если бы я стала препятствовать, она бы с радостью выгнала меня, выкинула, как мебель, которая никогда не нравилась. У меня ничего не было. Поэтому я действовала осторожно. Анна-Люсия любила напоминать мне, что только благодаря ее хорошим отношениям с немцами мы остались в нашем прекрасном доме с достаточным количеством еды и соответствующими печатями в Кеннкартен[1] для свободного передвижения по городу.

Я отошла от входной двери. С тротуара я печально смотрела через окно на знакомые хрустальные бокалы и фарфор. Но я не видела ужасных незнакомцев, которые теперь наслаждались нашими вещами. Вместо этого мое воображение рисовало образы моей семьи: я хотела играть в куклы со старшими сестрами, мать ругает Мачея за то, что тот уронит вещи, пока гоняется за мной вокруг стола. Пока ты молод, тебе кажется, что семья, в которой ты родился, будет с тобой всегда. Война и время доказали обратное.

Страшась общества Анны-Люсии больше, чем комендантского часа, я развернулась и снова пошла пешком. Я не знала, куда держать путь. Уже стемнело, и парки были закрыты для простых поляков, как и большинство лучших кафе, ресторанов и кинотеатров. В тот момент моя нерешительность, казалось, отражала мою жизнь в целом, я оказалась на своего рода ничейной земле. Мне некуда и не с кем было идти. В оккупированном Кракове я чувствовала себя комнатной птичкой, которой может чуть полетать, но всегда должна помнить, что заперта в клетке.

 

Все могло бы быть по-другому, если бы Крыс до сих пор был здесь, размышляла я, направляясь обратно в сторону Рынка. Я представляла себе иную реальность, где война не заставила бы его уехать. Мы бы уже думали о свадьбе, а может быть, даже поженились.

Мы с Крысом случайно встретились почти за два года до войны, когда остановились с друзьями выпить кофе во внутреннем дворике кафе, куда он доставлял продукты. Высокий и широкоплечий, он выглядел внушительно, когда шел по проходу с большим ящиком в руках. Черты лица у него были грубые, словно высеченные из камня, а взгляд как у льва, охватывающий всю комнату. Когда он проходил мимо нашего столика, из ящика в его руках выпала луковица и покатилась ко мне. Он опустился на колени, чтобы поднять ее, посмотрел на меня и улыбнулся. «Я у твоих ног». Порой я задавалась вопросом, намеренно ли он уронил луковицу или это судьба направила его в мою сторону.

В тот же самый вечер он пригласил меня на свидание. Мне следовало бы отказаться – неприлично так быстро соглашаться. Но я была заинтригована, а через пару часов после ужина сражена. Меня тянуло к нему не только внешне. Крыс отличался от всех, кого я когда-нибудь встречала. В нем была энергия, которая заполняла собой всю комнату, а остальные в ней исчезали.

И хотя он родился в рабочей семье и не окончил среднюю школу, не говоря уже о поступлении в университет, он оказался гениальным самоучкой. Его смелые идеи о будущем, о том, каким должен быть мир, возвышали его над остальными. Он был самым умным человеком из всех, кого я знала. И он слушал меня как никто другой. Все свободное время мы проводили вместе. Мы были необычной парой – мне нравилось общаться, проводить время в компании друзей. Он был одинокий волк, избегавший людей и предпочитавший глубокие беседы во время долгих прогулок. Крыс любил природу и показывал мне за городом места редкой красоты, густые леса и руины замков, спрятанные в такой глубине, что я даже не подозревала об их существовании.

Однажды вечером, через несколько недель после нашей первой встречи, мы прогуливались по высокому гребню холма Святой Брониславы, недалеко от города, горячо обсуждая французских философов, когда я заметила, что он пристально наблюдает за мной.

– В чем дело?

– Когда мы встретились, я думал, ты будешь такой же, как остальные девушки, – сказал он. – Интересоваться поверхностными вещами. – И хотя я могла обидеться, я понимала, что он имеет в виду. Мои друзья в основном интересовались вечеринками, спектаклями и модой. – А вместо этого я нашел тебя, совершенно другую.

Вскоре после этого мы стали неразлучны, планировали свадьбу и путешествие по миру. И конечно, война все изменила. Крыса не призвали, но как и мой отец, он сразу ушел на фронт. Он ко всему был небезразличен, и война не стала исключением. Я заметила, что если он немного подождет, то война может закончиться, но Крыс не поддался на уговоры. Хуже того, он оставил меня перед уходом.

– Мы не знаем, как долго меня не будет.

Но если ты вернешься, подумала я, мысль была настолько ужасная, что ни один из нас не смог бы ее произнести. Тебе лучше оставаться свободной, чтобы повстречать другого. Это звучало как шутка. Даже если бы в Кракове остались другие молодые люди, мне было бы все равно. Я ожесточенно спорила, моя гордость, не желающая признать, что нужно не расставаться, а скорее объявить помолвку или даже пожениться, как это сделали другие. По крайней мере, я хотела, чтобы у меня осталась часть его, хотела связать себя узами на случай, если что-то случится. Но Крыс медлил, а если он что-то вбил себе в голову, ничто в мире не могло его переубедить. Последнюю ночь мы провели вместе, став ближе, чем следовало, потому что другой возможности оказаться вдвоем могло долго не представиться, может быть, никогда. Перед рассветом я ушла в слезах, крадучись, зашла в дом прежде, чем мачеха заметила бы мое отсутствие.

Несмотря на то, что мы с Крысом больше не были парой, я продолжала его любить. Он бросил меня, потому что считал, что для меня так будет лучше. Я была уверена, что, когда закончится война и он благополучно вернется, мы воссоединимся и все будет как раньше. Потом польскую армию быстро разгромили немецкие танки и артиллерия. Многие из тех, кто ушел на фронт, вернулись раненными, подавленными. Я надеялась, что Крыс тоже вернется. Но его не было. Редкими стали его отстраненные письма, а потом и вовсе прекратили приходить. Где он? Я постоянно спрашивала себя об этом. Конечно, в случае ареста, или чего хуже, мне бы сообщили об этом его родители. Нет, Крыс все еще там, упрямо твердила я себе. Просто война нарушила работу почты. И Крыс обязательно вернется ко мне, сразу, как сможет.

Вдалеке зазвонили колокола Мариацкого костела, возвещая о семи часах. Я машинально ждала, когда трубач сыграет на Хейнале, как он трубил ежечасно большую часть моей жизни. Но мелодия трубача, средневековый боевой клич, напоминавший о том, как Польша когда-то отразила вторжение орды, теперь оказалась во власти немцев, а те разрешали играть ее только два раза в день. Я снова пересекла рыночную площадь, размышляя, стоит ли остановиться и выпить кофе, чтобы скоротать время. Когда я подошла к одному из кафе, солдат-немец, сидевший в компании двух других, посмотрел на меня с интересом, его намерения были ясны. Ничего хорошего не выйдет, если я там сяду. Я торопливо пошла дальше.

Приближаясь к Сукеннице, я заметила две знакомые фигуры, они шли, держась за руки, и заглядывали в витрину магазина. Я направилась к ним.

– Добрый вечер.

– О, привет. – Магда, брюнетка, выглянула из-под соломенной шляпы, вышедшей из моды года два назад. До войны Магда была одной из самых близких моих подруг. Но уже несколько месяцев я ее не видела и ничего не слышала о ней. Она избегала моего взгляда и отводила глаза. Рядом с ней стояла Клара, недалекая девушка, которая никогда не была мне интересна. Она щеголяла светлой стрижкой пажа и ниточкой высоких бровей, которые придавали ей выражение постоянного удивления. – Мы просто прошлись по магазинам и собирались остановиться, чтобы перекусить, – самодовольно сообщила мне она.

Меня они не пригласили.

– Я бы с удовольствием, – рискнула сказать я Магде. И хотя в последнее время мы не общались, где-то в глубине души я все еще надеялась, что моя старая подруга подумала бы обо мне и пригласила бы в свою компанию.

Магда промолчала. Но Клара, всегда завидовавшая моей близости с Магдой, не стеснялась в выражениях:

– Мы не звонили тебе. Думали, ты будешь занята новыми друзьями своей мачехи. – Мои щеки вспыхнули, как от пощечины. Несколько месяцев я утешала себя, что мои подруги больше не собираются вместе. Суровая правда заключалась в том, что они больше не встречались со мной. Тогда я поняла, что исчезновение моих друзей не связано с тяготами войны. Они избегали меня, потому что Анна-Люсия была коллаборационисткой, и, наверное, они думали, что и я тоже.

Я откашлялась.

– Я не общаюсь с людьми, с которыми общается моя мачеха, – медленно ответила я, стараясь изо всех сил, чтобы голос не дрожал. Ни Клара, ни Магда больше ничего не сказали в ответ, и между нами повисло неловкое молчание.

Я задрала подбородок.

– Не важно, – сказала я, пытаясь не думать об отказе. – Я была занята. Мне нужно столько всего успеть до возвращения Крыса. – Я не сказала им, что мы с Крысом расстались. И не только потому, что мы давно не виделись или мне было стыдно. Скорее, если бы я произнесла это вслух, я бы призналась самой себе, что так оно и есть. – Он скоро вернется, и тогда мы сможем пожениться.

– Конечно, он вернется, – ответила Магда, и я почувствовала укол вины, вспомнив ее жениха Альберта, которого забрали немцы, когда захватили университет и арестовали всех профессоров. Он так и не вернулся.

– Ну, нам пора, – бросила Клара. – Мы забронировали на семь тридцать. – На долю секунду мне захотелось, чтобы, несмотря на всю невежливость, они все же взяли меня с собой. Какая-то жалкая часть меня наступила бы на гордость и согласилась ради нескольких часов в компании. Но они этого не сделали.

– Тогда до свидания, – холодно попрощалась Клара. Она взяла Магду за руку и увела ее прочь, ветер разносил их смех по площади. Их головы заговорщически склонились друг к другу, и я была уверена, они шептались обо мне.

Ну и пусть, сказала я себе, подавляя горечь от отказа. Я плотнее запахнула свитер, защищаясь от летного ветерка, который теперь нес зловещий холод. Скоро вернется Крыс, и мы обручимся. Мы начнем с того места, где остановились, и все повернется так, словно этого ужасного расставания никогда и не случалось.

3

Сэди
Март 1943 года

Меня разбудил громкий скрипучий звук.

Ночной шум из гетто потревожил меня не впервые. Стены нашего многоквартирного дома, наспех построенные, чтобы из первоначальных комнат соорудить жилье поменьше, были тонкими, почти бумажными, и легко пропускали обычно приглушенные звуки повседневной жизни. Ночью в нашей комнате тоже постоянно слышались тяжелое дыхание и храп отца, тихое мычание матери, пытавшейся принять удобное положение со своим недавно округлившимся животом. Я часто слышала, как родители шепчутся друг с другом в нашем крошечном общем пространстве, думая, что я сплю.

Они больше не пытались от меня что-то скрывать. Спустя год, как меня чуть не поймали и не забрали во время актиона, стало невозможно не замечать кошмар нашего ухудшающегося положения. После мучительной зимы без отопления, со скудной пищей нас окружали болезни и смерти. Молодежь и старики умерли от голода и болезней, или были расстреляны за то, что недостаточно быстро выполняли приказы полиции гетто, или за какие-то другие нарушения при ежеутреннем построении на работу.

Мы никогда не говорили о том дне, когда меня чуть не забрали. Но после этого все изменилось. Во-первых, теперь у меня была работа, я работала вместе с мамой на обувной фабрике. Папа использовал все свои связи, чтобы мы могли работать вместе, а также проследил, чтобы нам не давали тяжелых поручений. Тем не менее от работы с грубой кожей по двенадцать часов мои руки покрылись мозолями и кровоточили, а от постоянного сгорбленного положения и монотонных движений кости ныли, как у старухи.

Мама тоже изменилась – почти в сорок лет она была беременна. Всю жизнь я знала, что родители страстно желали еще одного ребенка. Невероятно, но сейчас, в самые мрачные времена, их молитвы были услышаны.

– В конце лета, – сообщил папа примерную дату рождения. Это уже было заметно по маме, ее округлившийся живот выпирал из худого тела.

Я бы хотела разделить радость родителей в ожидании ребенка. Когда-то я мечтала о брате или сестре, чуть младше меня. Но мне было девятнадцать, и я уже могла бы завести собственную семью. Ребенок казался таким бесполезным, еще один рот, который нужно кормить в худшие времена. Мы так долго были только втроем. И все же дитя должно было родиться, нравилось мне это или нет. И я вовсе не была уверена, что мне этого хотелось.

Вновь раздался скрежет, громче, чем до этого, как будто кто-то копался в бетоне. Должно быть, снова заработал древний водопровод, подумала я. Возможно, кто-то наконец-то починил единственный туалет на первом этаже, который постоянно засорялся. И все же было странно, что кто-то работал посреди ночи.

Я села на кровать, раздраженная вмешательством. Я спала беспокойно. Нам не разрешали держать окна открытыми, и даже в марте в комнате было душно, воздух был густым и зловонным. Я огляделась в поисках родителей и, к своему удивлению, обнаружила, что их нет. Иногда после того, как я ложилась, папа, чтобы вырваться за пределы нашей комнаты, пренебрегал правилами гетто и с другими мужчинами этажом ниже выходил покурить на крыльцо. Но он уже должен был вернуться, а мама редко уходила куда-то, кроме работы. Что-то было не так.

Внизу на улице начали стрелять, немцы выкрикивали приказы. Я сжалась. Прошел целый год с того дня, как я спряталась в чемодане, и хотя мы слышали о крупномасштабных актионах в других частях гетто («ликвидациях», как однажды объяснил папа), с тех пор немцы не приходили в наш дом. Но ужас пережитого никогда меня не покидал, а внутреннее чутье уверенно подсказывало, что они вернутся.

Я поднялась, влезла в тапочки и халат и выбежала из квартиры в поисках родителей. Не понимая, где их искать, я решила начать снизу. В коридоре было темно, если не считать слабого света, исходившего из ванной, поэтому я направилась туда. Когда я переступила через порог, я сощурилась не только от неожиданного света, но и от удивления. Унитаз был полностью снят с креплений и отодвинут в сторону, обнажив неровную дыру в земле. Я даже не подозревала, что его можно отодвинуть. Отец стоял на земле, на коленях, и скреб дыру, буквально откалывая бетонные края и расширяя ее руками.

 

– Папа?

Он не поднял глаз.

– Быстро одевайся! – бросил он резко как никогда.

Я подумала, не задать ли еще один из десятка вопросов, вертевшихся у меня в голове. Но я росла единственным ребенком среди взрослых и была достаточно умна, чтобы понимать, когда нужно просто молча согласиться. Я поднялась наверх в нашу комнату и открыла прогнивший шкаф с одеждой. А потом засомневалась. Я понятия не имела, что надеть, к тому же не знала, где мама, а снова побеспокоить отца вопросами не осмеливалась. Так или иначе, мы приехали в гетто всего с несколькими чемоданами на троих; не то чтобы мне было из чего выбирать. Я сняла юбку и блузку с вешалки и стала одеваться.

Мама появилась в дверях и покачала головой.

– Оденься потеплее, – посоветовала она.

– Но, мама, уже не так холодно.

Она промолчала. Вместо этого вытащила толстый синий свитер, связанный моей бабушкой прошлой зимой, и мою единственную пару шерстяных брюк. Я удивилась – я предпочитала носить брюки, а не юбки, но мама считала их неподобающими для девушки и до войны разрешала мне их надевать только по выходным, когда мы никуда не выходили. Когда я переоделась, она указала на мои ноги.

– Ботинки, – строго велела она.

Я носила ботинки уже две зимы, и они стали слишком тесными.

– Они жмут.

Мы собирались купить новую пару прошлой осенью, но появились ограничения: евреям запретили посещать магазины.

Мама приготовилась что-то сказать, и я была уверена, что она настоит, чтобы я их надела. Затем она порылась в нижнем ящике шкафа и вытащила собственные ботинки.

– Но что ты сама наденешь?

– Просто возьми их. – Услышав ее сухой тон, я подчинилась без лишних вопросов. Мамины ступни были по-птичьи узкими и маленькими, а ботинки всего на размер больше моих собственных. Тогда я заметила, что, несмотря на то, что она одевала меня для холодной погоды, сама она по-прежнему носила юбку – брюк у нее так и не было, а даже если бы они у нее и были, ежедневно растущий живот не поместился бы в них.

Когда мама закончила упаковывать вещи в сумку, я выглянула в окно. В тусклом предрассветном свете я могла разглядеть людей в униформе, не только полицейских, но и эсэсовцев, расставляющих столы. Оба конца улицы были перекрыты. Евреев заставляли собираться на площади Згоды, как они делали каждое утро. Только не было никакого порядка и переклички, как обычно, когда мы выстраивались в очередь перед работой на фабриках. Полиция вытаскивала людей из домов и пыталась выстроить толпу в шеренги с помощью дубинок и кнутов, подгоняя их к десятку грузовиков, ожидавших на углу. Похоже, что они забирали всех из гетто. Я тревожно опустила занавеску.

Я никогда еще не слышала грохот выстрелов так близко от дома. Мама оттащила меня от окна и усадила на пол, то ли для того, чтобы я ничего не увидела, то ли чтобы меня не задело.

Когда стрельба затихла на несколько секунд, она встала и подняла меня на ноги, затем отвела от окна и завернула меня в пальто.

– Ну давай, живее! – С небольшой сумкой в руках она направилась к двери.

Я обернулась. Так долго я питала ненависть к этому грязному, тесному месту. Но мрачная комната теперь выглядела убежищем, единственным знакомым мне островком безопасности. Я бы все отдала, чтобы остаться.

Я подумала, не отказаться ли. Выходить из комнаты сейчас, когда на улице полно полицейских, казалось глупым и небезопасным. Но потом я увидела выражение лица матери, не просто сердитое, но испуганное. Речь шла не о прогулке, от которой можно отказаться. Здесь выбора не было.

Вслед за мамой я спустилась вниз по лестнице, до сих пор не совсем понимая, что происходит. Я предполагала, что мы выйдем на улицу и присоединимся к остальным, чтобы не привлечь к себе внимания или чтобы немцы не забрали нас силой. Но мама резко развернула меня за плечи и втолкнула в коридор.

– Идем, – велела она.

– Куда? – спросила я. Она промолчала, но повела меня обратно в уборную, будто хотела попросить, чтобы я воспользовалась ею напоследок перед долгой дорогой.

Когда мы подошли к ванной, я услышала, как отец спорит с мужчиной с незнакомым голосом.

– Еще не готово, – сказал папа.

– Мы должны уходить сейчас же, – настаивал странный мужчина.

Идти куда-то было бы совершенно невозможно, думала я, вспоминая блокады на улице. Я вошла в ванную. Унитаз все еще был сдвинут в сторону, обнажая дыру в полу. Торчащая из нее голова мужчины заворожила меня. Будто она была отдельно, словно какая-то диковина в цирке уродцев или карнавале. У головы было широкое лицо, румяные щеки, обветренные от уличной работы холодной польской зимой. Увидев меня, мужчина улыбнулся.

– Дзен добрый, – вежливо сказал он, будто все было в порядке вещей. Затем он посмотрел на папу, и лицо его снова помрачнело. – Вам нужно уходить прямо сейчас.

– Уходить куда? – выпалила я. Улицы кишели эсэсовцами, гестаповцами и полицией еврейского гетто, которая, да поможет нам Бог, была не лучше. Я посмотрела вниз на дыру в полу, догадываясь. – Вы же не про…

Я повернулась к маме, ожидая ее возражений. Моя элегантная, утонченная мама не полезет в дыру под унитазом. Но у нее было каменное и решительное лицо, готовое к тому, о чем просил ее папа.

Однако я не была готова. Я сделала шаг назад.

– А как насчет Бабчи? – спросила я. Моя бабушка, жившая в доме престарелых на другом конце города, каким-то образом избежала депортации в гетто.

Мама замялась, потом покачала головой.

– У нас нет времени. Ее дом престарелых не еврейский, – добавила она. – С ней все будет в порядке.

Через окно над раковиной я мельком увидела толпы людей, которых выгоняли из домов к грузовикам. В толпе я разглядела свою подругу Стефанию. Увидев ее так далеко от собственной квартиры на другой стороне гетто, я изумилась. Поскольку ее отец был полицейским еврейского гетто, я полагала, что она-то как-нибудь сможет избежать всеобщей участи и спастись. Теперь ее забрали, как и остальных. Я почти пожалела, что не могу пойти с ней. Ее лицо было белым от страха. Пойдем с нами, – хотелось крикнуть мне. Я беспомощно наблюдала, как ее подтолкнули вперед, и она исчезла в толпе.

Мама вышла вперед.

– Первой пойду я.

Увидев ее живот, мужчина из ямы удивился.

– Я не знал… – пробормотал он. Его лицо сморщилось от ужаса. Я видела, как он прикидывал, какие дополнительные трудности принесут роды и новорожденное дитя. На секунду я задумалась, может ли он отказаться взять мою мать. Я затаила дыхание, ожидая, что он скажет, что это не годится и нам придется искать другой способ.

Но мужчина снова исчез в дыре, чтобы уступить дорогу, и мать шагнула вперед. Протянув папе свою сумку, она тяжело опустилась на пол, просунув ноги в дыру. В другое время она бы легко проскользнула. Моя пташка – так звал ее отец, и это прозвище ей очень шло, так как она была миниатюрной, похожей на девочку, даже когда ей было почти сорок. Однако сейчас, придерживая свой круглый живот, будто дыню, она выглядела грузной. Ее юбка неловко задралась, обнажив полоску белого живота. Я снова подумала, как и раньше, что она слишком стара для рождения второго ребенка. Мама тихо вскрикнула, когда папа протолкнул ее в дыру, а затем исчезла в темноте.

– Твоя очередь, – обратился ко мне папа. Я озиралась, стараясь оттянуть момент. Все что угодно, но только не нырять в канализацию. Но немцы уже стояли у дома и барабанили в дверь. Скоро они ее выломают, и будет слишком поздно.

– Сэди, скорее! – в его голосе слышалась мольба. Что бы он ни просил меня сделать, он делал это ради нашего спасения.

Как и мама, я уселась на пол и уставилась в дыру, темную и зловещую. В ноздри ударило зловоние, и я поперхнулась. Нечто мятежное, упрямое восстало во мне, затмив обычное послушание.

– Я не могу.

Темнота дыры наводила ужас, по ту сторону ничего не было видно. Это напоминало момент, когда я пыталась прыгнуть в озеро с высокой ветки, только в тысячу раз хуже. Я не могла заставить себя пройти через это.

– Ты должна. – Отец не стал дожидаться дальнейших возражений и грубо протолкнул меня. Из-за плотной одежды я застряла на полпути, и он подтолкнул меня еще сильнее. Грязные края бетона впились мне в щеки, порезав их, а затем я провалилась в темноту.

1Кеннкартен – документ, удостоверяющий личность.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru