– Клянусь вам, что это не каприз, – возразил молодой человек с той искренней простотой, с которой накануне давал обещание не играть.
Фраза эта, понятная лишь Жюльетте, заставила вздрогнуть в ней самые глубокие струны ее души. Более сильного волнения она не могла бы испытать, даже если бы Казаль прямо сказал ей, что ее любит. Она на минуту отвела глаза в сторону, чтобы он не мог прочесть в них чувства, смутно волновавшие ее, чувства, среди которых самым сильным была непреодолимая радость. Принимая эти слова так, как они были сказаны, она должна была бы уйти в себя, замкнуться. Но с этой минуты, наоборот, носить маску самозащиты стало для нее невозможным. Доказав ей, как быстро и благотворно подействовал на него первый ее совет, не оправдал ли Раймонд в ее собственных глазах ту легкость, с которой она допустила его к себе? Кроме того, он продолжал бесконечно нравиться ей благодаря тому личному магнетизму, который разрушает всякий анализ и оправдывает мнение ученых, считающих любовь простым физическим явлением.
Без сомнения, Людовик Кандаль давно уже покинул курительную комнату, куда все перешли после завтрака, а молодая женщина все еще оставалась там, испытывая обаяние Раймонда. Она так всецело отдалась его очарованию, что, взглянув на часы браслета, надетого на нее графиней, и увидав движение стрелки, испугалась.
– Три часа! – воскликнула она с искренним удивлением. – А карете я приказала быть к двум!.. Я бегу…
– Не подождешь ли ты меня? – спросила Габриелла. – Я выйду с тобой.
– Ах, ответила Жюльетта, надевая шляпку перед зеркалом, – мне бы очень хотелось, но я должна заехать за своей двоюродной сестрой.
Спускаясь с лестницы, она сама удивилась этой новой, внезапно выдуманной лжи. Зачем? Если не потому, что в эту минуту она не могла бы без боли перенести шуток Габриеллы. Тайные упреки совести уже слишком сильно клокотали в ее сердце. Когда она уезжала с улицы Matignon, лакей по привычке положил в карету полученную в двенадцать часов почту, состоявшую из трех писем; одно из них было от Пуаяна. Прежде чем распечатать его, госпожа де Тильер долго рассматривала надпись на конверте. Ей вдруг стало ясно, что она очень плохо ведет себя по отношению к этому отсутствующему другу. Под влиянием внезапных угрызений совести она видела его в Безансоне в его полном уединении и представила себе в ту минуту, когда по окончании лихорадочной политической борьбы он сидит за столом и пишет ей, желая освежить свою душу в дорогом воспоминании о ней. Все, что послужило причиной ее нежного поклонения и привязанности к благородному оратору, сразу проснулось в ее душе. Разрывая конверт, ее руки дрожали. Может быть, если бы на этот раз она встретила в этих страницах хоть одно слово горячего сердечного участия, она нашла бы в себе в этот краткий миг внутренней борьбы силу сразу вернуться к нему.
Самыми решительными минутами в жизни наших чувств являются те, в которые нас охватывает сильное слишком волнение, чтобы можно было ошибиться относительно его происхождения, хотя оно и не может уничтожить в нас все наши сомнения. Но письмо было опять веселое, доброе, почти беспечное и должно было, как думал граф, понравиться его возлюбленной. В нем не звучало ни единого слова, способного затронуть слабые струны больной души Жюльетты. О, недоразумения отчужденности! О, жестокий и непоправимый разлад, который приносят и усиливают эти листки, на которых мы не умеем и не смеем излить всю кровь нашей любви и все ее слезы! Писать любимой женщине после нескольких дней разлуки значит говорить с нею, не видя ее глаз; значит бросать слова, действие коих на это обожаемое существо, – увы, – ускользает от нас и в некоторых случаях заставляет навсегда терять его; это значит не чувствовать ее переживаний. И она читает наше письмо, повторяя то, что сейчас сказала Жюльетта: «Как он изменился!» Но это была неправда. А все же она поверила этому в тот опасный момент, когда ей предстояло быть окруженной самым искусным и умелым соблазном.
Чтобы не быть несправедливым к этой прелестной и обыкновенно столь осторожной женщине, надо сказать, что действительно в течение нескольких недель, разделявших первые встречи Жюльетты с Раймондом и возвращение Пуаяна, Казаль вел себя с непогрешимым тактом. Если даже с самой положительной точностью он знал о настоящем одиночестве госпожи де Тильер, то не мог бы показать ей большей деликатности и чуткости. И такт, и чуткость не были у него следствием расчета. Нет, он просто отдавался искренности своих чувств. В этом для Жюльетты была настоящая опасность: побуждаемый своими истинными чувствами, он, естественно, должен был действовать с ней, как действовал бы, руководствуясь самой хитрой дипломатией. Несмотря на порочную жизнь, он сохранил свою природную утонченность и способность артистически чувствовать, что давало ему возможность идти с упоением навстречу совершенно новым для него отношениям, не проявляя никаких резкостей самолюбия, которые придают порывам такую грубую форму и возбуждают недоверие женщин. Как он уже сказал себе в тот вечер, в опере, на грубом, но выразительном языке, который скоро перестал употреблять, говоря с собой о Жюльетте, – «он попался».
Таким образом, когда много ухаживавший профессиональный кутила действительно влюбляется в порядочную женщину или в женщину, которую он считает таковой, он внезапно молодеет, и опьянение этим возвратом молодости перерождает его в особенно интересного для нее нового человека; а это ей льстит.
Возможно, что никакое другое явление не доказывает нам нагляднее то, как любовь, согласно прекрасному выражению древнего философа, создает в нас поверх обычного животного еще другое, новое животное.
Таким образом, любить значит буквально перерождаться, хотя бы на время, значит вести себя противоположно всему своему прошлому, характеру, взглядам и, наконец, всему своему существу.
Такое обновление, основанное, как все прочные и мимолетные обращения, на общем законе ума, начинается с мозга. У всех нас развито воображение, соответствующее нашим нравам.
Для развращенного человека ухаживать за женщиной значит видеть с точной ясностью гравюр легкомысленной книги, как она отдается ему и какое дает ему наслаждение.
В первый же вечер Казаль окинул госпожу Тильер этим взглядом знатока порока, мысленно раздев ее и оглядев, как доступную всем женщину, с ног до головы. Со второго свидания он почувствовал невозможность так оскорблять ее в своих мыслях, и невозможность эта росла по мере того, как учащались их встречи. Вскоре он нашел способ беспрестанно встречаться с нею то у госпожи де Кандаль, то в театре, то на улице Matignon. Оставаясь вдвоем в маленькой гостиной, он должен был испытывать смешанное чувство страстного желания и полного уважения, которое сразу внушила ему Жюльетта. С третьего же визита и во время всех последующих в любезном и вместе с тем сдержанном приветствии, с которым она встречала его, в ее жесте, которым она, пригласив его сесть, брала свою работу, в звуке голоса, которым произносила первые фразы, чувствовалось желание уничтожить возникшую со времени последнего разговора фамильярность, и половина этой новой беседы проходила в старании найти ускользнувшую почву. Потом, когда Жюльетта успокаивалась и немного забывалась, глаза ее оставались по-прежнему непроницаемыми и строгими, а целомудрие позы не допускало даже самой легкой нескромности в разговоре. Особенно же она производила впечатление тонко чувствительного к каждому малейшему оскорблению существа, что для женщины служит лучшей защитой, когда за ней ухаживает искренно влюбленный человек.
Это был цветок с такими нежными лепестками, что пальцы, которые хотели бы сорвать его, не решаются его коснуться; Казаль, покорившись этому влиянию, вскоре привык уходить от нее, насладившись лишь внутренним волнением, охватывавшим его в ее присутствии, и, только выйдя на тротуар пустынной улицы Матиньон, начинал рассуждать про себя:
«А я, – говорил он себе, – так всегда смеялся, когда видел товарища, который „пал“ из-за женщины! Признаться сказать эта не похожа на других женщин. Впрочем, все они именно это и говорят, – прибавлял он, владея своим остроумием, несмотря на все свое волнение. – Нет, на этот раз я не ошибаюсь, я ведь кое-что понимаю, она – единственная в своем роде…» – заключал он после минутного сомнения.
После этого он углублялся в занятие, обычное всем влюбленным с самого начала мира и состоящее в подробном уяснении себе всех доводов, заставляющих их предпочитать свою возлюбленную всем остальным женщинам. Казалось бы, что для такого пресыщенного удовольствиями человека это занятие должно было быть скучным и неинтересным. Но что сразу внесло особую пикантность в однообразие этого внутреннего романа, так это то, что он происходил при самых неблагоприятных условиях для такого рода чувств.
Продолжая видаться со своими друзьями и не оставляя занятий спортсмена и любителя клуба, он сейчас же почувствовал двойственность, которая у людей цивилизованных так соответствует разнообразности их природы и придает всякой скрываемой, хотя бы и вполне невинной, связи поэзию таинственности.
Впрочем, случайно взятая часть дня, как пример жизни молодого человека в течение этих нескольких недель, лучше всякого анализа покажет сложность его страсти, для роста и развития которой, несмотря на неблагоприятную для нее обстановку, понадобилось лишь такое короткое время.
…С тех пор как Казаль скромно попросил в Опере разрешения посетить Жюльетту, прошел целый месяц.
Десять часов утра. Молодой человек одевается в своей уборной на улице Лиссабон. На маленьком столике, против знаменитой башмачной библиотеки, стоит открытый футляр с жемчужным ожерельем, предназначенным для Кристины Анру, как прощальный подарок. Эта бедная актриса стала для него настолько невыносимой, что он решил окончательно с ней порвать, – он, говоривший всегда: «Я никогда не порывал ни с одной женщиной. Я всех их оставляю за собой». На качалке сидит Герберт Боун, пришедший для того, чтобы поехать с ним кататься верхом.
Несмотря на излишества, англичанин не утратил своего атлетического сложения; лицо у него изнуренное, а плечи напоминают боксера. Он постукивает по ковру кончиком тросточки и в виде исключения разговаривает, что никогда не случается с ним раньше двенадцати часов. Он рассказывает телеграммным слогом о вчерашнем вечере:
– Прекрасный обед вчера у Машольта… Садясь за стол, я не отдал бы своей жажды и за двадцать ливров…
Белое «Шато Марго» заслуживает полного одобрения; потом великолепно «69 de Latour»; шампанское слишком сладкое; потом высшее красное порто… Потом к Филиппу.
Ждал тебя… Вот беда: не смог окончательно доканать меня к ночи даже его виски…
Пока этот ужасный пьяница, прославившийся следующей фразой, сказанной им в Индии, когда он упал на улице, во время землетрясения, «я не думал, что я так полон…», оплакивает в таких выражениях свое странное ночное разочарование, Раймонд, сидя за туалетом, улыбается своим мыслям. Он видит себя в этот самый час, когда Герберт ждал его у Филиппа, в гостиной улицы Тильзит разговаривающим с Габриеллой и Жюльеттой. О чем? Он помнил лишь туалет госпожи Тильер, ее черное кружевное платье на розовом муаре, то самое, в котором она была в первый вечер. Между тем Герберт настаивает:
– Вот уже шесть дней, что тебя нет!.. Какая-нибудь новая буржуазка? А…
– Поверь, что нет, – сказал Казаль. – Я ложился в одиннадцать часов, так как чувствовал себя утомленным.
– Это хорошо на тебя подействовало, – продолжал тот, – прекрасный цвет лица, свежий взгляд, все хорошо. Ты готов?
Дело в том, что уже в течение многих лет Казаль не был так хорош, как теперь, и никогда еще ощущение физической жизни не было в нем так сильно. Гулявшие в это утро по аллеям Буа элегантные дамы, увидев его, когда он проезжал верхом, говорили друг другу:
– Он удивителен, этот Казаль, ему всегда на вид двадцать пять лет!
Когда романическая любовь заставляет молодеть профессиональных кутил, вторая и самая могучая причина, хотя и вполне противоположная этому самому романтизму, кроется в том, что они внезапно отказываются от всех излишеств. Тогда в их физиологии происходит нечто вроде ненормального оздоровления. Истощающие утомления ежедневных кутежей сменяются экономией сил, обновляющих всю мужскую энергию, и – такова ирония природы – тот, у кого происходит это обновление, ощущает его под видом чувственной радости.
Никогда еще езда, не на спокойном Боскаре, а на Темерере – от Ромео и Фишю Рос, – самой горячей из его лошадей, не доставляла ему такого удовольствия, и когда оба друга вернулись на улицу Лиссабон, у Казаля был прекрасный аппетит, между тем как пьяница еле прикасался к чудным кушаньям, приготовленным артистом-поваром, унаследованным Раймондом от отца. Но в веселости молодого человека есть также и другая более благородная причина, чем грубое давление силы и здоровья. Накануне в разговоре с госпожой Тильер он уловил намек на предполагаемую поездку в магазин улицы Мира и дал себе слово подстерегать карету, которую уже так хорошо знал. У всякого переступившего за тридцать пять лет человека самым верным признаком страсти является радость, которую доставляют ему школьнические проделки, а особенно если он ярый и убежденный позитивист, что проявляется в больших кутежах, так же как в делах и политике. И вот Раймонд, как жаждущий элегантности провинциал, прогуливается между Вандомской площадью и авеню де ля Опера, проникая взглядом поочередно во все магазины. Его сердце бьется сильнее, сквозь витрину он узнает Жюльетту. И он входит, чтобы поздороваться с ней; лицо его сконфужено, как у пойманного в обмане ученика. Но так как она не рассердилась, он проводил ее до кареты, и это наполнило его детским счастьем, которое не оставит его во весь день. Позднее, когда он будет фехтовать в клубе на Вандомской площади, пусть любуются его игрой артисты фехтования, пусть критикуют его гигиенисты за то, что он злоупотребляет упражнениями, пусть другие постоянные посетители, лежа в своих костюмах на красных диванах, продолжают свои обычные споры о французской методе и итальянской; он же будет мечтать только о белокурой головке, наклоненной при прощании с ним у окна кареты, и вечером у госпожи д'Арколь он опять будет мечтать о ней и останется дольше в надежде увидеть появление этой самой белокурой головки с ее глазами, такими нежными, что они сводят его с ума, и вместе с тем полными сдержанности и проницательности, удерживающей его на краю признания. Но Жюльетта не появляется, а вместо того чтобы идти утешаться к Филиппу или в клуб, Раймонд, рассуждая сам с собой, возвращается один на улицу Iissbone.
«Я все-таки слишком наивен… Из двух одно: или она кокетка, или же у нее есть ко мне какое-нибудь чувство. В обоих случаях следовало бы действовать. Каждый вечер я говорю себе это, а на другой день поддаюсь очарованию ее прелестного взгляда. Я себя больше не узнаю. Но что же?.. Никогда еще я не встречал кого-нибудь похожего на нее… Нечего говорить, когда она тут, я становлюсь таким ничтожным, ничтожным. А она?.. Если бы я ей не нравился, то разве стала бы она принимать меня, как она это делает три или четыре раза в неделю?.. Она знала, что сегодня вечером я должен был быть у герцогини, при мне ее приглашали. Почему она не приехала?.. Сегодня в ее глазах было что-то грустное, как будто какое-то страдание. Однако же я узнавал о ее жизни. В ней нет ничего, положительно ничего, ни тени какой-нибудь истории… Что же заставляет ее непрестанно отступать, как будто она борется с какой-то мыслью?.. Какой мыслью? Да, ведь это очень просто. Она любит меня, но не хочет любить. И так отложим до завтра…»
…Да. Какой мыслью? Молодой человек засыпает с этим вопросом, на который его глубокое знание женщин позволяет ему дать себе чудный ответ, убаюкивающий его беспокойство. Он прав, объясняя таким образом непостоянство, подмечаемое им в манере Жюльетты держать себя. Но, полагая, что эти постоянные перемены в ее сердце, заставляющие ее то поддаваться ему, то вновь уходить в себя, происходят от религиозных убеждений, от желания сохранить свое светское положение, от страха перед его характером и верности памяти трагически погибшего мужа, он ошибался. Эта мысль, которая не останавливаясь росла в сердце, уже сдвинутом незаметным наклоном с намеченного волей пути, была мыслью о приближавшемся с каждым часом и каждой минутой возвращении Пуаяна… Еще пятнадцать дней или десять, еще пять, и он будет здесь, и ей придется объяснить ему, каким образом она допустила такую близость с этим новопришельцем, – и каким еще! – ни разу не упомянув в письмах его имени, пока, наконец, после стольких сомнений, откладываний, невинных и вместе с тем преступных слабостей осталось всего лишь два дня, потом один, потом несколько часов…
… Ах, как было тяжело переживать эти последние часы, когда пугавшее ожидание так мучительно сливалось с угрызениями совести за то, что она допустила, сама не отдавая себе отчета в том, как это произошло. Если бы она говорила обо всем раньше, то это не имело бы ни для него, ни даже для нее, такого значения… Завтра Генрих войдет в эту маленькую гостиную, где еще сегодня был Казаль. Что она скажет ему? Почему она с первого же вечера предвидела это затруднение и почему, предвидя его, допустила такой острый конфликт… Если она скажет отсутствовавшему правду, то в каких выражениях опишет ему пережитые ею оттенки чувств, заставившие ее совершить ряд поступков, которые, как она знала заранее, не могли нравиться Пуаяну, и совершить их, не сообщая ему ничего? Да знает ли еще она сама эти оттенки? Смеет ли она со своей обычной искренностью заглянуть в свою душу? Нет. Она слишком боится открыть в ней нечто такое, что, – как она знает, – скрывается в ней. Если же она будет продолжать молчать, то может ли она надеяться, что любовник ее не узнает, что она принимает Казаля, – если не так часто, как д'Авансона, Миро и некоторых других, то по крайней мере почти регулярно? «Ее любовник…» Она повторяет себе эти два слова, как будто желая вновь усвоить утерянное с некоторых пор сознание того положения, в котором заключалась опасная тайна и вечное обязательство ее жизни. И она пытается вновь овладеть собой, понять по крайней мере, под каким влиянием она с каждым днем все больше и больше втягивалась в водоворот, приведший ее к настоящему положению. Тщетно доказывала она себе, что в течение этих нескольких недель, промелькнувших, как ей казалось теперь, со сверхъестественной быстротой, Раймонд не произнес ни одного слова, которого не мог бы слышать де Пуаян; тщетно устанавливала факты, указывавшие на то, что отношения ее с молодым человеком сводились лишь к невинным визитам и официальным встречам в театре или у госпожи де Кандаль; тщетно твердила себе, что она ни на одну минуту не нарушила своих прав независимой женщины; тщетно внушала себе мысль, что, принимая молодого человека с такой плохой репутацией, она хотела лишь оказать ему благодеяние, – все эти парадоксы совести, казавшиеся ей такими правдоподобными, рушились перед необходимостью совершенно простого объяснения.
Почему же ожидание было так мучительно для бедной женщины, что весь день, предшествовавший возвращению того, кому она навсегда отдалась, она провела в постели в самых жестоких нравственных муках?.. Сквозь занавеси этой запертой комнаты еле проскальзывает луч света. Она лежит и смотрит открытыми глазами… Виски стучат от ужасной мигрени… На что она смотрит? И какая буря клокочет в ее взволнованном сознании? Среди глубокой тишины стук в дверь заставил ее вздрогнуть. Вошла Габриелла, которая, узнав от госпожи де Нансэ о возвращении Генриха де Пуаяна и о мигрени свой подруги, захотела видеть последнюю. Графиня села возле кровати. Она берет горячие руки Жюльетты и говорит ей с тем инстинктивным любопытством, которое всегда примешивается к жалости даже у лучших друзей:
– Итак, завтра возвращается Пуаян?
– Да, – отвечает госпожа Тильер упавшим голосом.
– Но, – возразила Кандаль, подвигаясь к ней еще ближе, – не будет ли он немного ревновать нашего друга?..
– Ах, замолчи, – сказала Жюльетта, сжимая крепче державшую ее руку, – не заставляй меня об этом думать.
– Ну, ну, – настаивала графиня, – тебе вредно так волноваться из-за каких-то детских сомнений. Ты совершенно свободна принимать того, кто, может быть, тебе нравится… Могу ли я хоть раз поговорить с тобой как с сестрой? Раймонд тебе очень нравится, и хочешь ли, я скажу тебе еще кое-что, что ты сама хорошо знаешь?..
– Нет, молчи, – повторила Тильер, выпрямляясь и растерянно глядя на нее. – Я не хочу тебя слушать.
– Но, – продолжает Габриелла, которая, видя ее необъяснимое смущение, решается нанести самый сильный удар, – почему же тебе не выйти за него замуж?
– Выйти за него замуж? – вскричала Жюльетта с отчаянием. – Да это невозможно, слышишь ли, невозможно.
– А почему?
– Потому что я несвободна! – сказала несчастная, в изнеможении падая на подушки и рыдая; ее переполненное невысказанными муками сердце изливается в признании, которое госпожа Кандаль выслушивает, также заливаясь слезами.
Преданная святая не думает так, как думали бы на ее месте девяносто девять женщин из ста, узнав, что у их лучшей подруги есть любовник и что она так ловко сумела это скрыть; она не сказала себе: «Как я была глупа». Она не сердится на Жюльетту за то, что та целые годы скрывала от нее, какую роль играет Пуаян в ее жизни. Маленькая графиня умеет слишком сильно чувствовать для того, чтобы снизойти до такой мелочности. Она только что с ужасом поняла, какую ужасную сыграла роль, бросив Казаля в жизнь Жюльетты. Она чувствует себя убитой своим поступком и теперь уже ни минуты не колеблется. Она ясно видит то, что Жюльетта не смеет прочесть в своем собственном сердце, а именно зарождение страстной любви к Раймонду, и все это в ту минуту, когда она узнала о связи ее с Генрихом.
– Ах, бедная, бедная! – стонет она, покрывая подругу поцелуями. – Что же ты теперь будешь делать? – тоскливо спрашивает она.
– Ах, – отвечает Тильер с отчаянием, – разве я знаю?