bannerbannerbanner
По поводу бумаг В. А. Жуковского

Петр Вяземский
По поводу бумаг В. А. Жуковского

Полная версия

Разумеется, здесь речь идет не о письменной жизни писателя: такая сторона деятельности его есть прямая принадлежность публики. Сочинение, отданное в печать, есть тот же товар, выносимый на рынок: каждый прохожий имеет право судить его, толковать о нем, хвалить его или хаять, как угодно.

Возвратимся к вашим звездочкам. В принципе я совершенно их одобряю; но здесь, кажется, были они излишняя осторожность. Сначала они, особенно первые, меня немножко интриговали. Но скоро мог я сказать: je te reconnais, или je me reconnais, beau masque [4]. Если-бы вы снеслись со мною заблаговременно, я уполномочил бы вас выдать меня публике живьем и en toutes lettres. В первом инкогнито я догадываюсь, что это я. Но вовсе не помню, к чему относится жалоба и укоризна Батюшкова. Вероятно, недовольный Жуковским за медлительное распоряжение рукописями Михаила Никитича Муравьева, обратил он гнев и на меня, по тому же поводу. Досада его понятна и приносит честь ему. Он дорожил именем и памятью Муравьева. Муравьев был родственник ему, пекся о воспитании его; как человек, как государственный деятель, он был чистая, возвышенная личность; как писатель, оставил он по себе труды, если не блестящие, то приятные и добросовестные, пропитанные любовью к России, к науке и чувствами высокой нравственности. Сочувствия и благодарность связывали Батюшкова с Муравьевым. Очень понятно, что он признавал себя в праве сердиться на друзей своих, когда относились они небрежно к памяти ему дорогой и милой.

Под звездочками (стр. 361) уже несомненно узнаю себя и должен в том сознаться, не смотря на похвалы, означенные под ними. Похвалы, мед в сторону; но строгий приговор, но горькая истина всплывает, и я не могу отречься от них. Тем более не могу, что нередко слыхал я от самого Батюшкова почти тоже, что говорит он обо мне в письме к Жуковскому. Не жалуюсь и не аппелирую. Но, если уже пришлось к слову, то вот что скажу я от себя. Пора жизни моей, на которую указывает мой ценсор, была точно ознаменована, а по мнению его, обессилена большим рассеянием, светскою и всякою житейскою суетностью. Но, может быть, все это происходило между прочим и от смиренного убеждения, что я вовсе не могу считать себя, по дарованию своему, призванным занять трудовое и видное место в литтературе нашей. Я был, так сказать, подавлен дарованиями и успехами двух друзей моих; мало того, я не смел сравнивать себя и с второстепенными дарованиями, которые в то время, более или менее, пользовались сочувствиями и одобрением публики. Эти слова не унижение паче гордости, а добросовестное и убежденное сознание. Батюшков пеняет мне, что я не вполне посвящаю себя обязанностям и трудам писателя. Но я никогда и не думал сделаться писателем: я писал, потому что писалось, потому что во мне искрилось нечто такое, что требовало улетучивания, просилось на волю и наружу. Это напоминает мне мой же сатирический куплет, давным давно на кого-то написанный:

 
Один шепнул, другой сказал,
И что он в умники попал,
Нечаянно случилось.
 

Впрочем, не хочу оправдывать и прикрывать себя одним смирением. Смирение смирением, но, вероятно, числилась на совести моей в то время и порядочная доля легкомыслия, беззаботности и падкости к житейским увлечениям и соблазнам.

Карамзин, около той же поры и еще с большим авторитетом, чем Батюшков, также журил меня, с укоризною и скорбью в голосе, за то, что я живу слишком легко (собственные слова его). И эти укоризны не относились к литтературе, а ко всему складу жизни. И в самом деле, как припоминаю себе то время, не могу не сказать, что я тогда не признавал жизни за труд, за обязанность, за нравственный подвиг. Как писал я, потому что писалось: так и жил я, потому что жилось. О служении кавому-нибудь высшему идеалу, о стремлении в цели общеполезной я и не заботился и не думал. Мне как-то казалось что у меня на это не хватит и достаточно сил. Довольствовался я тем, что мог уважать в других эти высокие побуждения, эту святую веру в свой подвиг, эту силу и постоянство, с которыми были они верны цели своей; но в себе не находил я ни натуры, ни призвания подвижничества. Спасибо и за то, что их умел оценивать я в других. Благодарность и Провидению, которое по пути моему свело и сблизило меня с подобными избранными подвижниками.

Разумеется, впоследствии времени жизнь берет свое. Как ни обращайся с нею легко и непочтительно, но уроки её, испытания, досадные щелчки, а иногда и удары обухом по голове, или по сердцу, царапины, раны, более или менее глубокия, заставляют человека опамятоваться и призадуматься. Тогда он узнает, он убеждается, и часто слишком поздно, что с жизнью шутить нельзя, что она не игра, не увеселительный каток, по которому скользишь и на досуге росписываешь фантастические узоры и вензеля.

Восстановление имени моего на место загадочных звездочек нужно и для истории литтературы нашей. Оно хорошо объяснит и выставит на показ, какие были в то время литтературные и литтераторские отношения, а особенно в нашем кружке. Мы любили и уважали друг друга (потому, что без уважения не может быть настоящей, истинной дружбы), но мы и судили друг друга беспристрастно и строго, не по одной литтературной деятельности, но и вообще. В этой нелицеприятной, независимой дружбе и была сила и прелесть нашей связи. Мы уже были Арзамасцами между собою, когда Арзамаса еще и не было. Арзамаское общество служило только оболочкой нашего нравственного братства. Шуточные обряды его, торжественные заседания, все это лежало на втором плане. Не излишне будет сказать, что с приращением общества, как бывает это со всеми подобными обществами, общая связь, растягиваясь, могла частью и ослабнуть: под конец могли в общем итоге оказаться и Арзамасцы пришлые и полуарзамасцы. Но ядро, но сердцевина его сохраняли всегда всю свою первоначальную свежесть, свою коренную, сочную, плодотворную силу.

Напечатанное на странице 358-й письмо неизвестного лица к неизвестному лицу есть письмо Батюшкова ко мне. Стихи, разбираемые в нем, мои. «Не помяни грехов юности моея». Я этих стихов и не помянул, т.-е. не напечатал; они со многими другими стихотворениями моими лежат в бумагах моих и не торопясь ожидают движения печати.

Стихи, упоминаемые в примечании на той же 358 странице, взяты из куплетов, сочиненных Д. В. Дашковым. После первого представления Липецких Вод было устроено в честь Шаховского торжественное празднество, помнится мне в семействе Бакуниных. Автора увенчали лавровым венком и читали ему похвальные речи. По этому случаю и написаны куплеты Дашкова. Иные из них очень забавны. Когда-нибудь можно бы их напечатать, потому что все относящееся до комедии Липецкия Воды и до общества Арзамас принадлежит, более или менее, истории Русской литтературы. Тут отыщутся некоторые черты и выражения физиономии её в известное время. Напечатанное в Сыне Отечества и упоминаемое на страницах 356 и 357 Письмо к новейшему Аристофану, то-есть в князю Шаховскому, есть тоже произведение Арзамасца Чу, то-есть Д. В. Дашкова.

4Я узнаю тебя (себя), прекрасная маска.
Рейтинг@Mail.ru