«…Особенно обращаю Ваше внимание на то, что цели, нами открыто декларируемые, пусть даже и в официальных договорах, не всегда совпадают с магистральными направлениями политики Его Величества. Остановлюсь на наиболее важных пунктах, имеющих прямое отношение к Вашей миссии, как ее понимают в Версале.
Здравый смысл не позволяет допустить того, чтобы петербургский двор воспользовался всеми преимуществами его нынешнего авантажного положения для увеличения своего могущества и расширения границ империи. Располагая территорией, почти столь же обширной, как земли всех великих государей Европы, вместе взятые, и не нуждаясь в большом количестве людей ради поддержания собственной безопасности, сия страна способна выставить за своими пределами грозные армии; торговля ее простирается до границ Китая, и с легкостью, как и за короткое время, она может получать оттуда товары, кои другие нации добывают лишь посредством длительных и опасных плаваний. Благодаря последним кампаниям русские войска ныне уже закалились в битвах с лучшими европейскими армиями. Абсолютное и почти деспотическое правительство России вполне основательно внушает опасения своим соседям и тем народам, кои могут подпасть под таковой же гнет после ее завоеваний.
Когда московитские армии впервые явились в Германии, все просвещенные дворы почувствовали, сколь важно внимательно следить за видами и демаршами сей державы, чье могущество уже тогда становилось угрожающим. Своевременная смерть ее тогдашнего владыки и последовавшие вслед за тем раздоры дали Европе передышку, истекшую на наших глазах. Да, больше нельзя было наблюдать за усилением мощи Берлина, но было ли найденное лекарство наилучшим? Кто знает, не раскается ли еще Хофбург за выбор такого союзника?
Зверства русских в сопредельных землях и вмешательство во внутренние дела пограничных с Россией государств, высокомерные требования для своих государей императорского титула, виды, провозглашенные относительно разграничения Российской империи и Польши; наконец, все устройство и сами действия России, форма ее правления и состояние войска, – суммация означенных резонов, как и любой из них в отдельности, заставляет каждого государя, заботящегося о безопасности и общественном спокойствии не только своей страны, но и всей Европы, опасаться усиления сей державы.
Вышеизложенного более чем достаточно, чтобы король полагал весьма желательным отказ российской императрицы от герцогской Пруссии».
«По указу Ее Императорского Величества главнокомандующий армией, генерал-аншеф, королевства Прусского генерал-губернатор, орденов обоих российских и Белого Орла, кавалер и рейхс-граф слушал произведенное следствие Третьего кирасирского полка над кирасирами Яковом Куликовым, Артемием Степановым, Семеном Кузнецовым и Иваном Мезенцевым, которые в службе состоят: Куликов с сорок девятого года, Степанов пятьдесят третьего, Кузнецов сорок второго, Мезенцев тридцать первого; от роду им: Куликову тридцать, Степанову двадцать семь, Кузнецову тридцать шесть, Мезенцеву шестьдесят лет, на пред сего под судом и в штрафах ни за что не бывали.
Сего года, сентября восемнадцатого числа, в ночь по подговору из них Куликова они от роты отлучились самовольно и в местечко Ризенбург к живущему тут акцизному, Вдоау, взошли воровски. Как оный сборщик их услышал, и в тот час с постели схватил Куликова, то Кузнецов ударил его, сборщика, поленом, от которого удара тот упал на пол; а они между тем жену его и служащую девку били дубьем и взяли ящик со сборными казенными деньгами.
Вышед из местечка в лес, оный разломали и, вынув деньги, разделили каждому по пятьдесят пять рублев; а потом, по принесенной просьбе чрез оказавшееся в них подозрение в том преступлении обличены, и при следствии те ограбленные от них деньги отобраны и в акциз возвращены, а только еще по поданному регистру недостало трех талеров, двадцати семи грошей и шести фенингов. За что, в силу вышеписанных в деле воинских прав от присутствующих сентенциею приговорено учинить им смертную казнь – колесовать.
И хотя оные кирасиры упомянутой смертной казни и подлежат, только на деле явствует, что в сию предерзость впали они еще впервые, а до сего немаловременно службу свою продолжали добропорядочно, пограбленными же деньгами не корыстовались, ибо те по-прежнему в казну возвращены, да и остальные, неотысканные три талера, двадцать семь грошей, шесть фенингов можно при первой выдаче заслуженного жалованья вычесть (и потому уже ни малейшего в казну ущерба не последует), а сборщик и домашние его от побоев дальнего увечья не понесли. Они ж, кирасиры, все лет не престарелых, по коим вперед, поправя состояние вины своей, искупление заслужить могут.
И для того, особливо для многолетнего Ея Императорского Величества и членов Высочайших фамилий здравия, приказал: их, кирасиров, от приговоренной смертной казни, как то и мнениями от господ генералитета представлено, избавить; а дабы они от таковых важных преступлений и пьянства воздержались, паче же другим в страх – прогнать шпицрутенами сквозь строй через тысячу человек: Куликова, яко зачинщика к сему злодейству, двенадцать, а Степанова да Кузнецова с Мезенцевым, также каждого, по десяти раз.
А коли по докторскому свидетельству после трех, шести или девяти раз все приговоренное сразу перенесть не смогут, то прекратить, а после излечения наказание докончить. И из Третьего кирасирского полка выключить и причислить в Рязанский конно-гренадерский полк гренадерами; а упоминаемые достальные по взыскании деньги – три талера, двадцать семь грошей, шесть фенингов возвратить в казну вычетом из заслуженного им поныне денежного жалования».
Хорош выдался Еремкин день, лучше не придумаешь. Для начала, от валянья да перебора шерсти его отставили, а отправили с подводой на соседнюю мануфактуру. Легок такой урок. Груз совсем небольшой, за ним Бориска колченогий приглядеть может. Но Бориска-то, знамо дело, на поднеси-подай-добрось некрепок, пробил ему ногу злобный пруссак, далеко в краю чужом, еще при начале войны.
Вроде, до сих пор шла оная война, несмотря на славные и беспеременные победы православного воинства, может, и наш Артемка доселе тамо обретается, хоть и не ведаем о сем и ведать не можем, а только молиться. Письмо означенное, что от него было – полносветное чудо расчудесное. Иные так ничего о своей кровиночке за всю жисть и не знают: ушел – и в воду канул. Давно, лет эдак пять али шесть, забрали в солдаты Артема, как сына тогда второго, а потому – не кормильца, к тому ж, холостого гулену. И сам он, деньги изрядные получив, не противился, хоть и не было ему от армейской лямки знатной выгоды. Это люди помещичьи в рекруты зело желают – им от того большая достача: выход из крепости, почет общий и пенсия по выслуге, а то даже землица на прокорм. Да и, сказывали не раз, нет от офицеров армейских особого зверства, к тому ж над ними закон стоит царский, а над помещиком – один Бог.
И хоть умер с тех весен Семен, старшой да любезный, и родители тоже вслед за ним преставились от жгучей лихорадки, а не вернуть Артема со службы государевой, пусть и есть на этот счет правильный именной указ, насчет чего часто толковал сестрице отец Иннокентий. Но куда писать, кому поклониться, того мы, простые люди, не знаем, да и отец Иннокентий, видать, тоже разведать не может.
Ну да сейчас речь не об этакой неизбывной грусти, а о том, что весь день проваландался Еремка с Бориской, сначала туда, потом с полдороги обратно, важное и несделанное вспомнив, затем опять туда же, и только за полдень – на Суконный двор, на работное место. А туточки, раз-два, и солнце полнеть начало, потом побурело и стало темнеть. Значит, на отдых пора, праздник завтра престольный, негоже впотьмах в канун такого дня пот проливать.
Стоял Суконный двор недалече от Болотной площади, там, где рынок, мешки с товаром да люди загорелые, из иноземных земель, говорят непонятно, пахнут инаково. Странное место, этот рынок. И живности на нем невпроворот, и шума в избытке, и грязи выше изгороди. Редко туда забирался Еремка, а забирался. Хоть нема деньги, а посмотреть – недорого возьмут. Вот только хлебную часть не любил: она с краю прилаживалась, на дорогу заползала, так и так насквозь идти надобно. А что в ней – и скучно, никакого удивительства, одно зерно малосъедобное и прелым несет за полверсты, и крысы шастают жирнющие, разлапистые, наглее, чем на Дворе. И как-то заметил Еремка, разные были эти крысы, одни поболее, вальяжные, растрепанные, а другие помельче, со склизкой шерстью, злые и быстрые: кого не надо, не тронут, но и сам к ним не подходи. И окрас у чудовищ мерзостных проявлялся чуток различный, не так разве? Кажись, у нас на Дворе только ленивые-то цап-царапки водятся, наподобие обычных, городских. Жрут, пухнут, других крысят плодят – и все. И откуда они берутся, заразы, разные-то? Или одна они стая, только шустрые, то молодые, а растрепки – уже когда в возраст входят? Тьфу, только о крысах сейчас и думать, вот ведь безобразия пятнучая. Грех-то какой! Пропади, сгинь!
Прыгал Еремка в обход луж привычно и пружинисто. И вдруг – ба, колокола зазвенели, а с чего? Рановато, кажись, а благодаря отцу Иннокентию хорошо Еремка службу знал и все трезвоны назубок выучил. Не, не церковный это перелив, братцы, а другой – радостное известие государево, и пребольшое – ужель еще один царевич народился, нашей державе на радость, а ворогам в устрашение?
Я очнулся на другой день. Точнее, меня разбудили громкие крики, повторявшиеся с некоторой частотой. Я привстал с лежака и огляделся. На всех предметах покоилась душная тень. Очевидно, я находился в лекарской палатке, кажется даже, принадлежавшей нашему командиру. Почему-то на мне была одна грязная рубаха. Однако вот рядом лежал мундир, тот самый, потрепанный, русский. Тут же крест-накрест валялись перепачканные сапоги, окончательно потерявшие видимость соответствия военно-полевому уставу империи. Я машинально оделся и с беспокойством заметил, что сразу утомился и вспотел. Тут крики раздались еще ближе и я разобрал троекратное «ура!». Чуть пошатываясь, я подошел к пологу, отвернул его и уставился в выстроенные передо мной спины перевязанных солдат. Из-за строя доносился чей-то слабый голос, но разглядеть его обладателя было нельзя. Именно ему внимали солдаты и – вдруг заметил я – стоявшие поодаль по стойке «смирно» мои сослуживцы. Я двинулся к ним, и в этот момент снова раздалось «ура!». Идти оказалось неожиданно далеко, но меня кто-то заметил, раздались булькающие возгласы, и тут же навстречу бросились санитары, чья поддержка помогла мне удержаться на ногах. Я с удивлением озирался по сторонам. Звуки долетали волнами, как будто прорываясь через какую-то неплотную стену.
– А вот, ваше превосходительство, наш главный герой, – вдруг услышал я неожиданно подобострастный голос начальника лазарета. Я повернулся. Совсем рядом стоял низенький пожилой русский генерал, сухощавый и бледный, с прозрачными усталыми глазами, а начальник, находясь от него на почтительной, но достаточно близкой дистанции, что-то втолковывал ему, указывая на меня скорее даже локтем, нежели рукой. Генерал довольно щурился и кивал. Я не скрываясь разглядывал человека, одолевшего лучшую армию мира. Великий полководец оказался круглолиц, с мягкими, вовсе невоенными чертами надбровных дуг и челюстей, чуть одутловат и, мне показалось, рассеян. Скажу честно – никакая физиогномика не помогла бы определить в нем блестящего и хладнокровного тактика, с препараторской точностью распотрошившего королевские войска. Обут генерал был в мягкие, не доходившие до колен сапоги, совсем не военного образца. Мундир сидел на триумфаторе очень посредственно, скажу честно – явственно пузырился на локтях и коленях. И еще – командующий русской армией все время слегка улыбался, словно находился в театре, и непроизвольно потирал ладони. Что ж, герцог Мальборо тоже был очень немолод в тот пагубный для нашей отчизны день! Невероятно, сегодня чуть ли не годовщина того сражения: как раз почти середина августа. И ведь войска Короля-Солнца тоже считались непобедимыми. Да, вы не поверите, но именно такие мысли крутились в моем барабане.
Дослушав начальника госпиталя, соперник великого англичанина бросил несколько слов через плечо, и в протянутой назад полководческой руке немедля оказался какой-то предмет. С неожиданной для его возраста проворностью генерал переместился по поляне и сразу очутился возле меня. Еще через несколько мгновений на моей шее висел русский орден. Я сумел вытянуться и щелкнуть каблуками. Командующий похлопал меня по плечу и заспешил дальше. За ним двинулась офицерская свита, которую я поначалу не заметил. Мелькнул белый мундир кого-то из начальников нашей конницы. Солдаты сразу потеряли строй и начали расходиться по фурам и телегам. Было видно, что многим из них надо срочно делать перевязки. Кто-то сбоку сунул мне флягу с вином. Я сделал несколько глотков, и в голове у меня перестало шуметь. По груди разливалось судорожное тепло. Я присел на камень и понял, что мне нужно простое жестяное ведро. И срочно.
Я недомогал четыре дня. Это оказалось не опасно – болей совсем не было, и ни одна конечность не теряла чувствительности. Скоро я понял, что не умру. Войска стояли на месте, и меня никто не тревожил. Постепенно ко мне возвращались силы и звуки. После выздоровления я подал рапорт о поступлении в русскую армию. Начальник лазарета успел мне дать совет, за который я ему до сих пор благодарен: «Сделайте так, чтобы вы числились вольнонаемным врачом, а не штаб-лекарем, иначе будет очень тяжело уходить в отставку, если вам, конечно, этого однажды захочется».
Мой рапорт был принят. Меня взяли на жалованье и определили место в медицинском обозе. Выдали еще одну пару сапог и зачем-то инкрустированные ножны без сабли.
К тому же, несмотря на все желание обратного, меня представили к не самому младшему офицерскому чину и дали удостоверяющую это бумагу, которая, как я потом узнал, была в лучшем случае, полуофициальна. На мое, естественно, счастье. Познакомили с коллегами. Они вежливо улыбались в сторону. Поздравляли. Удивительно, но первое впечатление меня не обмануло – почти все врачи в русском госпитале были немцы или шведы. Кажется, я с кем-то выпивал. Потом долго брел обратно в имперский лагерь, чтобы назавтра собрать вещи и больше уже туда не вернуться: через все эти овраги, засеки, канавы… В низине еще дотлевала деревня – мне сказали: она называется Кунерсдорф. Точнее, называлась. Вспомнил: надо завтра отправить письмо в посольство и отчитаться о перемене моего положения. И сообщить о битве – все, что я смогу откопать в контуженной памяти. Этого у меня никто не требовал, но pacta servanda sunt.
Стояла пухлая, чревоугодливая луна. Из дальнего болота неизвестная птица упорно водила смычком по одной-единственной струне. Я был еще достаточно молод.
Мне почти нечего добавить к рассказу о той давней войне, что привела меня на другой конец Европы под знамена уже второй императрицы. А ведь спор великих держав еще не думал затихать, напротив – на глазах становился бесконечным и неразрешимым. Не успела начаться моя новая служба – и новая жизнь, – как всего лишь через месяц-другой после блистательной победы над страшным противником, которую я попытался в меру моих скромных возможностей описать, русские войска стали возвращаться на зимние квартиры. Не было речи ни о соединении с имперцами, ни о дальнейшем наступлении на изможденного врага. Вместо этого мы развернулись лицом к тускневшему осеннему солнцу и пустились вспять. Дожди усиливались, ветра холоднели с каждым днем, а мы все брели по дорогам, которые непрерывно ухудшались по мере отдаления от центральной Пруссии.
Самая стойкая в мире армия виляла в разные стороны, неожиданно останавливалась, иногда на несколько недель, в совсем неподходящих местах, ощетиниваясь бесполезными рогатками и многочисленными караулами. Мы не раз сбивались с пути, медленно и мучительно наводили переправы и остерегались приступать к городам размерами чуть больше среднего. Нам никто ничего не объяснял. Уставшие от непонятных приказов полки тянулись на восток, одну за другой теряя телеги из неисчислимого, казалось, обоза, страшась дорожной грязи больше, чем неприятельских разъездов. Так австрийцы отходили после поражения. Нет, даже после поражения австрийцы отходили не так.
Еще две кампании я провел в действующей армии – теперь в русской, – беспрестанно волочась за воинскими частями – марширующими, маневрирующими, уклоняющимися, в поиске, во временном укрытии, меняющими дислокацию, защитную или наступательную конфигурацию – разница между ними, сказать по правде, была не слишком велика. Опять у меня на руках умирали от истощения, обезвоживания, расстройства желудка, лихорадки, заражения крови и очень редко от ран. Сражения стали реже и короче. Соответственно уменьшились и боевые потери.
Король больше не искал встречи с русскими, сосредоточив свое внимание на иных батальных театрах, а петербургские генералы были согласны на такой размен – они, в отличие от собственных солдат и, смею сказать, многих низших офицеров, по-прежнему побаивались берлинского фокусника. Или наказания за возможную неудачу? Офицеры знали, чего именно опасаются в штабе, и оттого относились к командующим с легкой иронией, сами они подобных настроений не разделяли, скорее наоборот, и рвались в бой. Хотя я, наверно, не совсем справедлив к русским полководцам – ведь в одну из последних кампаний их войска осуществили неожиданную диверсию, на несколько дней захватив Берлин, где привели в негодность оружейные заводы, разграбили склады военного снаряжения и содрали с оторопевших жителей немалую контрибуцию. Только должен добавить, что история с контрибуцией на поверку оказалась темной, кого-то из генералов даже отдали под суд: не то за утайку денег, не то за сговор с противником. И если вам интересны какие-то дополнительные детали, то великий король свою столицу предпочел не защищать: эта позиция отнюдь не была стратегически значимой.
Да, готов подтвердить: никогда я не чувствовал у российских сослуживцев такого пиетета или даже священного ужаса перед противником, который на моих глазах пролез в самое сердце имперской армии. Скажу больше, они, включая солдат, были весьма далеки от того, чтобы испытывать чувство собственной ущербности, которое мы им часто и почти всегда незаслуженно приписываем. Тем удивительнее было наблюдать за тем, как проходила служба в русском войске. Избавлю вас от многочисленных деталей и ограничусь одной фразой: главной чертой российской армейской жизни была ее малая продуманность, особенно вдалеке от театра боевых действий. Иногда мне казалось, что почти весь генералитет находится в постоянном замешательстве от того, сколько людей ему подчиняется, причем безоговорочно, и за скольких он, соответственно, должен отвечать – как перед вышестоящими петербургскими политиками, так и перед собственной совестью, не говоря уж о Боге. Это прозвучит странно, но русское войсковое начальство выходило из оцепенения только в виду вражеской армии.
Впрочем, лица дворянского происхождения, особенно справлявшие младшие и средние офицерские должности, находились, как правило, на нужном месте. Знали свое дело и старались его исполнять. Этого я не могу сказать о старших командирах: часто возникало ощущение, что полковничьи и генеральские чины высасывали у их обладателей умение, здравый смысл, даже страх Божий. Лица же низкого звания, начальствующие над простыми солдатами и в прошлом к ним принадлежавшие, вели себя по-разному. Иногда в буквальном смысле тащили на себе роту или батальон, а бывало, пользовались обретенным положением, бессовестно обманывали и обворовывали офицеров, а при общении со своими вчерашними братьями-солдатами без колебания применяли трости и зуботычины. Хочешь узнать, каков человек на деле – дай ему власть над ближним.
Тогда я уже понимал, что армия одновременно похожа и не похожа по своему устройству на государство, к тому же, она, конечно, сходна с породившей ее страной, со своим монархом, но тоже отнюдь не всегда. У нее иные правила существования, она может погибнуть от единой ошибки, случайной оплошности, в то время как государства идут на дно в результате многих, в точном порядке следующих друг за другом шагов. Да, вы меня правильно поняли: сейчас я говорю о нашей стране.
Мы от века недовольны тем, как ярмо власти трет наши шеи. Оттого ли это, что человек, рождаясь свободным, ответственным перед одним Всевышним, никогда не остается таковым? Государство, без защитительной и указующей руки которого человеку – великим массам людей, населяющим землю, – не можно в полной мере пожинать плоды трудов своих, всегда есть насилие, даже когда трудится во благо тех, кто ему вынужден подчиняться. Только зачем любой суверен так часто стремится утяжелить нашу долю, превратить хомут в петлю? Ведь тем самым он торопит собственную гибель.
Да, армия – это тоже насилие над человеком, еще большее, и редко когда добровольное, но ведь без армии не может обойтись ни один владыка, даже римский понтифик. Мужчина обязан служить, так повелось издавна. Богу и кесарю. И повеления нам поступают через вышестоящих – а как иначе? Но иногда мы очень хорошо видим гибельность этих приказов! Потому необходимо с предельной подробностью рассказывать о сложности механизма власти, тонкой настройке ее пружин и постоянной опасности, которую она в себе таит. В любом государстве заключены зерна деспотизма и, как мы теперь знаем, семена анархического безумия, подобно тому, как любая армия, даже самая непобедимая, всегда находится на грани поражения.
Правление людьми – дело, в котором никто не знает меры. Даже самому мудрому трудно преодолеть мост между преступным действием и преступным бездействием, легкомыслием и отчаянием, мстительностью и черствостью. Вселяющий страх больше всего боится собственной слабости, а воистину слабовольный прощает виновных, забывая помиловать преданных. Желания добра мало, людского разума, пускай сверхъестественно уравновешенного, тоже недостаточно. Общественная ткань слишком нежна для грубых человеческих рук. «Нет власти не от Бога». Часто ли мы задумываемся над этими словами? Кто важнее для Всевышнего, potentiores или inferiores? Кто побеждает в сражении – офицер, генерал или солдат? И какой солдат лучше – рекрут или наемник?
Не утаю от вас, что в русской армии взаимоотношения подчиненных и начальства были гораздо более выпуклы, чем в австрийской, где за лоском внешней субординации могло скрываться что угодно, включая желание побега при первой возможности или выстрела в спину. Здесь же все лежало на поверхности и не представляло загадки для неискушенного иноземца. Тем офицерам, кто не считал их за людей и разговаривал кулаками, русские солдаты платили ненавистью и упрямым безразличием. Другим же – послушанием и уважением, что иногда доходило до совершенно гротескных форм. Но ни в одном войске я не видел столько младших офицерских чинов, выбившихся из солдатских рядов, и ни в одной армии после битвы не бывало столько раненых офицеров.
Обыкновенно же над войсковой жизнью царил почти полный хаос, подчинявшийся, впрочем, каким-то не до конца мной уловленным закономерностям. Мы терпели одну невзгоду за другой, сжимали зубы, ждали привала, пытались согреться, теряли счет дням, не понимали, куда и зачем мы движемся. Но все менялось в преддверии боя и особенно по его ходу. Невидимые тиски вдруг разжимались, и вот уже одно резвое перестроение следовало за другим, ряды рассыпались на дружные цепи, а потом снова собирались в стройные колонны, не требуя ни ругани, ни палки. Казалось, солдат продуманно толкали на край отчаяния, дабы в последний момент подставить им спасительную руку неприятеля. Немудрено, что они шли в атаку с радостью, согласно еще невысказанному, а иногда своевременному приказу, ведь опасность разгоняла пары безумия, которые столь часто висели над головами в треуголках и плюмажах. Впрочем, в отличие от войск имперских и прусских, из русской армии почти никто не дезертировал. Да и куда им было бежать – вдали от дома, в совсем чужой стране?
Жалование нам платили редко и всегда не полностью, но часто строили в полный парад, обычно в самое жаркое время дня, и нараспев зачитывали благодарственные рескрипты, пришедшие из столицы. Поэтому первые обороты, выученные мною по-русски, были, как я позже узнал, необыкновенно канцелярскими – поначалу я внимательно прислушивался не только к вещанию полковых глашатаев, но даже к барабанному грохоту, предварявшему монотонное славословие. К сожалению, такая странная дверь в русскую речь решительно повлияла на мое общение с тамошним народом. Меня очень долго не слышали, потому что я употреблял слова, которые они привыкли не замечать. Не могу не упомянуть и о том, что язык, или, скорее, диалект, посредством которого некоторые русские унтер-офицеры общались с подчиненными, меня не прельщал, пусть его и было очень легко запомнить.
Окружающий мир тоже соответствовал армейским будням: он утопал в безрадостности до самого горизонта, и я не раз ловил себя на том, что начинаю ждать вечера чуть ли не с самого рассвета, настолько мне хотелось поскорее закрыть глаза. Что сказать! Окрашенная в серо-зеленый или, в лучшем случае, коричневый цвет природа Восточной Пруссии бедна и однообразна. Дорог там мало, церкви по большей части стоят совсем без убранства, одни голые стены. Война истощила эти земли до крайности. Русские даже не могли собрать с их жителей контрибуцию: король заблаговременно вывез из провинции почти всю звонкую монету.
В соседней Курляндии, куда меня несколько раз занесло по поводу снабжения, дела обстояли еще хуже, хоть она и смотрелась выгодней, чем расположенная рядом литовская область Речи Посполитой, которую я тоже успел проездом увидеть. Несмотря на наличие многочисленных немецких и шведских общин, почти все курляндские деревни скудны, придорожные кабачки полупусты, хоть и чисто выметены, и редко когда имеют в запасе хорошие вина. Города мелки, безлики, плохо вымощены и носят неблагозвучные шипящие названия. Сразу на окраинах начинают попадаться землянки, в которых обитают местные жители, часто до неузнаваемости покрытые грязью и коростой. Строения в основном низкие, с толстой крышей, возведенные без особого знания пропорций и законов прекрасного. За все время я видел лишь два-три мало-мальски интересных особняка. Скажу прямо, тамошние пределы еще не скоро увидят остроглазого европейского путешественника, заносящего в свой журнал перечень местных достопримечательностей. Нередко мне наяву казалось, что я нахожусь в лесу, даже когда передо мною стелилось очередное неровное поле, покрытое желтой пожухлой травой. Там не радуешься, там существуешь, не царишь над миром, а населяешь местность. Тянешь лямку, тащишь на горбу – и так за веком век.
Как я все это перенес? Как смог не засмеяться в строю, не заплакать во сне? Наверно, помогало слабое знание языка и выгодная в каком-то смысле врачебная должность. Бытовые несообразности затрагивали меня меньше, чем других офицеров, особенно тех, кто не получал денег из дома и жил на одно жалование. Глядя по сторонам, я сознавал: моя участь не заслуживает чрезмерных жалоб. Но не буду скрывать главного: армейская рутина меня поглотила и проглотила. Словно внутри моего тела сломалась пружина, окутывающая хребет, поддерживающая осанку, не дающая плечам сгибаться. Если коротко, я одновременно привык к своей постылой жизни и невероятно от нее устал. Будто слюнявый от жары осел, который медленно-медленно двигается по кругу где-то в далекой провансальской деревне, и неизвестно зачем качает зеленую, глинистую воду из наполовину высохшего колодца. Поэтому я был скорее рад, нежели раздражен окончанию маршевой жизни, и без труда подчинился приказу встать на постой в одном из небольших прусских городков. Было это в самом начале моей пятой военной осени. Именно там меня нашло запечатанное ароматным сургучом письмо, пришедшее из Петербурга.