Дверца машины хлопнула в этот день раньше обычного, и по бетонной дорожке застучали поспешные шаги матери. Я, еще не отделавшись от испуга, лежал ничком на кровати. Шаги ее звучали все ближе, но я не спешил открывать ей. Мать дошла уже до моего окна, ее тень проплыла сперва по одной, затем по другой его створке.
Рука моя шевельнулась, я хотел было встать, побежать ей навстречу, расплакаться или молча прижаться к ней головой и обо всем рассказать – о Сидике, о своих страхах, о том, как я целовался, – но разум велел мне лежать спокойно. Все равно ведь она войдет! Присядет ко мне на кровать, обнимет за плечи и, притянув к себе, спросит: «Что с тобой происходит, Дюрика?»
Но вот звякнул замок, дверь захлопнулась, и послышался голос матери.
– Мы сегодня идем на прием, – торопливо сказала она Сидике, – к ужину нас не ждите!
И вдруг я уловил свое имя из уст Сидике, в глазах у меня потемнело, внутри что-то оборвалось, будто кто-то железной рукой ударил меня под дых.
Стало тихо. Я лежал, боясь шевельнуться. За воротами сада монотонно урчал мотор. В ванной хлынула из крана вода и неровной струей забарабанила по эмали. Затем мать возилась в спальне. Наконец она заглянула ко мне и, бесшумно приблизившись, тихо спросила:
– Ты спишь?
– Нет, – сказал я с деланым равнодушием в голосе.
– Тогда почему лежишь? – уже громко спросила она.
– Просто так.
– Голова болит?
– Нет.
– Ну ладно, захочешь – потом расскажешь. Меня дядя Шани ждет у ворот. Нас с отцом на прием пригласили.
Я понял, что теперь ей уже ничего не расскажешь. И поднял глаза. Она была в темно-синем костюме и белой блузке.
– Посиди хоть чуть-чуть! – взмолился я. Мать нервно присела на край кровати, погладила мои волосы и спросила:
– Что с тобой?
– Ты такая красивая, я тебя так люблю! – вырвалось у меня, и я ткнулся ей головой в плечо. Она обняла мою голову, глянула на часы и вскочила.
– Надо бежать! Еще опоздаю, меня там отец ждет. А Сидике, между прочим, жалуется, что ты чечевицу не ешь!
– Врет она.
– Ты как это разговариваешь?
– Как умею.
– Еще не хватало мне твои дерзости слушать!
– Ну присядь еще на минутку, – опять заканючил я.
– Да пойми же ты, я опаздываю!
– Ты все время опаздываешь, все время куда-то несешься! – На это ответить ей было нечего, она только попрощалась и, обернувшись в дверях, сказала:
– Пожалуйста, слушайся Сидике и доешь чечевицу!
Дверь закрылась. Под окном, а затем по дорожке сада простучали ее каблучки. Дядя Шани нажал на газ, и машина, взревев мотором, отъехала.
Я вышел в кухню и сел неподалеку от Сидике. Наклонившись над раковиной, она мыла посуду. Маленький крестик, свисавший на золотой цепочке, покачивался в такт движениям ее рук. На меня она не смотрела, продолжала отдраивать дно пригоревшей кастрюли. От резких движений длинная темная коса ее то и дело сползала на грудь, она испуганно встряхивала головой, и коса отлетала за спину.
– Ты что, в Бога веришь? – поинтересовался я.
Сидике шаркнула еще раз-другой по дну кастрюли, потом опустила руки и, прислонившись к краю умывальника, пугливо уставилась на меня.
– Н-нет… – сказала она заикаясь.
– Тогда зачем крестик на шее носишь? – торжествующе спросил я.
– Мне его матушка подарила на конфирмацию.
– Ну а зачем же ты носишь его, если в Бога не веришь? – не отступал я.
Она не ответила и принялась опять за кастрюлю.
– Вот видишь значок Ленина? Если бы я коммунистом не был, я бы его не носил.
– Неужто и ты коммунист? – удивилась она.
– А как же! – ответил я с гордостью. – В том и разница между нами, что ты верующая, а мы коммунисты. Да признавайся уж, что ты верующая… я тоже, если ты хочешь знать, Закон Божий учил.
Она подняла на меня глаза, и я заметил в них удивленный вопрос: «А что, разве и коммунисты должны изучать Закон Божий?»
– Потому что тогда это было еще обязательно, – пояснил я.
Наступило молчание. Меня раздражало, что мне не к чему больше придраться, и немного спустя я опять спросил у нее, но уже утвердительным тоном:
– Так, значит, ты веришь в Бога.
– Да, – ответила Сидике и гордо вскинула голову.
Я обрадовался такому ответу и тут же набросился на нее:
– Тогда зачем же ты ябедничаешь?!
– Я?
– И лжешь к тому же.
– Я не лгу, этого не бывало.
– А кто же тогда сказал матери, что я не ел чечевицу? Я ведь ел! Значит, ты солгала.
– Я это потому сказала, что ты только поковырялся в тарелке и бросил.
– Все равно зачем лжешь? Разве боженька твой тебе это не запрещает?
Она судорожно сглотнула, не зная, что мне ответить. В кухню шаркающей походкой вошла бабка и, подперев сложенными руками свою могучую грудь, остановилась около Сидике.
– Как управитесь, милочка, возьметесь белье гладить, – сказала она.
– Меня барыня на сегодняшний вечер освободила, потому что я в воскресенье понадоблюсь, будут гости…
Бабка бросила на нее разгневанный взгляд и не думая сдавать позиций.
– Во-первых, она не барыня, сколько раз можно вам говорить? Во-вторых, выходной вы получите завтра, а сегодня нужно погладить белье.
– Я не против, я вовсе не потому сказала, – оправдывалась Сидике, – просто такое мне указание было…
– Ты приготовил уроки? – смягчившись, обратилась бабка ко мне.
– Нет еще. А кто к нам опять придет? Что за гости?
– Почем я знаю! – проворчала она обиженно. – Разве мать твоя мне докладывает?.. Иди-ка ты заниматься, Дюрика.
– Опять Пожгаи явятся… Они думают, что у нас тут дом отдыха, – процедил я сквозь зубы, словно бы не расслышав бабкиного призыва заняться уроками.
– Я тебе что сказала?! – вдруг вспылила она.
– Да сделаю я уроки! Отстань от меня!
– Это что же такое деется?! Уже и тебя не тронь?! Хорошо, я отстану… и этот уже огрызается… отстань от него… – фырчала она, удаляясь из кухни.
Сидике молча домыла посуду. Затем вытерла стол и расстелила на нем одеяло. Слушая, как тихонько потрескивает греющийся утюг, она сидела на табуретке, уронив руки в подол.
– Надо водой побрызгать, – сказал я.
– Что-что? – встрепенулась Сидике.
Я поднялся и показал ей, как надо делать. Она тяжело вздохнула и, тоже поднявшись, с равнодушным лицом побрызгала на белье водой. Сделав девушке еще какое-то замечание, я пошел к себе в комнату заниматься. Но из этого ничего не вышло. Меня потянуло к людям, хотелось с кем-нибудь поделиться, излить душу. Тишина нестерпимо звенела в ушах. Я заглянул к старикам. Дед сидел у окна, облокотившись о батарею, и внимал заунывному чтению бабки. Постояв на пороге их комнаты, я почувствовал, что от невнятной бабкиной скороговорки на душе стало еще тревожней, и, закрыв потихоньку дверь, отправился в сад.
Делать здесь мне было нечего, я бесцельно бродил по дорожкам. И немного спустя оказался – конечно же, не случайно – у кустов, ограждавших теннисный корт. Сердце в груди у меня бешено колотилось. В постепенно сгустившихся сумерках я увидел сквозь кроны полураздетых деревьев, как в окнах Евиной виллы зажегся свет. «Должно быть, вернулся с работы ее отец, и сейчас меня арестуют!» – подумал я, и только пятки мои засверкали. Добежав до ворот, я вскарабкался наверх и выглянул на дорогу, но кругом было тихо. «Значит, это не он, иначе машина проехала бы обратно и я успел бы ее заметить!» – пытался я себя успокоить, но в ушах так и звенел тоненький голосок негодующей Евы. Я спрыгнул на землю и помчался во весь опор домой.
В нашей гостиной одна из стен была сплошь заставлена шкафами с книгами. Я решил покопаться в книжном старье, сваленном в дальнем шкафу. Родители держали здесь какие-то семинарские пособия и брошюры, дешевое чтиво в пожелтевших бумажных обложках и несколько нравоучительных книжек для девочек – словом, все, что отжило свой век, утратило актуальность – и, стало быть, ценность.
Встав на выступ книжного шкафа, я дотянулся до верхнего ряда и выудил из-за него книгу в черном кожаном переплете с тисненной в правом верхнем углу золотой надписью: «Святая Библия». Книгу эту я брал в руки всегда с любопытством и тайным трепетом, не раз принимался читать ее, она меня привлекала, потому что будила воображение, и не только поэтому…
Помню, как-то я долго прохаживался у собора. Задрав голову, разглядывал башни, манившие в поднебесную высь. Я знал, что в храме этом меня крестили, и все же войти не решался.
Усевшись неподалеку на бордюр тротуара и положив мяч к ногам, я стал наблюдать за темным сводчатым входом, от которого даже на расстоянии тянуло прохладой.
Мимо, постукивая высокими каблучками, просеменила крашеная блондинка. Я узнал в ней соседку, она жила прямо под нами, на третьем, и поздоровался. Кивнув мне в ответ, она скрылась в церкви.
Я тут же схватил мяч под мышку и устремился за ней. С трепетом приоткрыл тяжелую дверь, вошел внутрь и остановился. Соседка же, подойдя на минуту к чаше со святой водой, двинулась по проходу между рядами терявшихся в полумраке скамей. Я прислонился к холодной колонне и стал за ней наблюдать.
Она уверенно, как будто была у себя дома, подошла к какому-то святому с запрокинутой головой, перекрестилась и, став на колени, забормотала что-то с потупленными глазами. Продолжалось это совсем недолго. Вскоре она поднялась и направилась к выходу.
Я испуганно оглянулся, не зная, куда мне спрятаться, но было поздно, она уже углядела меня.
– Как ты смеешь являться сюда в таком виде? – прошептала она, поравнявшись со мной. Я окинул глазами свою замызганную одежку, подождал, пока женщина скроется, и выскользнул из собора.
Библию мать купила в сорок четвертом году. Отец вместе с тремя товарищами и типографским станком был замурован тогда в подвале неподалеку от набережной Дуная. С внешним миром их связывало единственное окно, через которое мать сбрасывала им по вечерам еду, а по утрам принимала от них листовки. Глухая стена, где было это окно, выходила в безлюдный проулок – однажды отец показал мне его. Обычно мать останавливалась здесь и, убедившись, что вокруг ни души, бросала им что-нибудь вниз через выбитое стекло. Это был знак, что она готова принять листовки. Сверток с ними тут же оказывался рядом с ее корзиной, она прятала его под зелень или смешивала с другими свертками, укладывала сверху Библию и как ни в чем не бывало продолжала свой путь.
Они даже словом перемолвиться не успевали – действовать приходилось молниеносно, постоянно рискуя, что их заметят из дома напротив, подсобные помещения которого окнами выходили в проулок.
Затем мать садилась в трамвай и, прижимая к себе корзину, тряслась на задней площадке – образцовая с виду хозяюшка, которая и продуктов сподобилась невесть где раздобыть, и в церковь поспела. На шее у нее висел бабкин крестик на тоненькой золотой цепочке. Так и ехала она до самого дома, обмирая от страха.
Как-то раз в трамвай сел священник в черной сутане. На задней площадке они оказались вдвоем. У родителей же в свое время было нечто вроде игры – при встрече с попом или трубочистом тут же хвататься за пуговицу. Мать, мельком взглянув на вошедшего, потянулась невольно к пуговице. Молодой пастырь заметил ее движение, перевел взгляд на Библию и наконец с таким выражением, словно хотел загипнотизировать, заглянул ей в лицо. Она опомнилась и чуть было не расхохоталась истерическим смехом. Священник шагнул ей навстречу и, продолжая смотреть в ее смеющиеся глаза, сказал укоризненно:
– Нельзя быть такой суеверной, сударыня!
Трамвай подошел к остановке. Чувствуя, что вот-вот разразится смехом, мать стремительно повернулась и, едва не сбив с ног священника, выпрыгнула в последнее мгновение вместе с корзиной, в которой таились спрятанные под Библией прокламации…
Пристроившись в уголке кресла, я перелистывал легкие, как пушинка, страницы. Искал десять заповедей. На некоторых абзацах я останавливался, затем с лихорадочной быстротой листал дальше, однако такого, чтоб запрещалось ябедничать или врать, так и не обнаружил. Мне что-то припоминалось насчет Иуды, но каким образом связано это имя с враньем, я понятия не имел. Из десяти заповедей на ум пришло одно только «Не убий!». Эти два слова так и стучали у меня в мозгу. Я все быстрей перекидывал страницы, задерживаясь только на тех местах, где разъяснялось, кто от кого зачал и кто кого породил. Затем вскочил и, держа в руках Библию, пошел в кухню.
Сидике гладила. Из-под утюга вырывались клубы жаркого пара.
– Это что? – положил я книгу на стол.
Она долго молчала, глядя на лежащую перед ней книгу и словно бы опасаясь очередного подвоха с моей стороны, потом выдавила наконец:
– Это Библия…
– Вот видишь! И в ней тоже сказано, что нельзя врать! В твоей драгоценной Библии!
– Дюрика, не мешай мне гладить… – беззлобно сказала она.
– Врать горазда! А как отвечать – так сразу же не мешай… Ишь ты какая! – накинулся я на Сидике. Она посмотрела на меня умоляюще, я ответил ей гневным, колючим, безжалостным взглядом.
– А ведь я даже не сказала барыне, что вчера ты за мной подсматривал… и насчет чечевицы я вовсе…
– Ха-ха! – нагло расхохотался я. – С чего это ты взяла, будто я подсматривал! Где? Когда? Ты все врешь опять, сочиняешь! И сраная твоя Библия тоже врет!
Страх и злоба прорвались во мне, я схватил черную книгу и давай рвать страницы, при этом вопя:
– Вот тебе… получай… дерьмо… будешь знать… как врать… получай!
Оставив утюг, она вырвала у меня Библию и прижала к груди.
– Ты зачем это делаешь? – спросила она сдавленным от испуга голосом.
Я набросился на нее, выхватил книгу и шмякнул ее об стену. Библия отскочила и, прошелестев страницами, распласталась в углу.
– Ты зачем надо мной измываешься? – заплакала Сидике. Потом подошла к Библии, подняла, отряхнула ее и унесла к себе в комнатку. Дверь она не закрыла, и я слышал, как она всхлипывает.
Рядом со мной на столе задымилась бабкина ночная рубашка. Я не пошевелился. «Пусть горит!» – подсказывала мне какая-то неопределенная жажда мести. Кому мстить, за что мстить – этого я и сам не знал, только чувствовал, как лицо мое исказилось от злости. У краев утюга нежно-розовая фланелька постепенно превратилась в коричневую. Меня это успокоило. Я подошел к ее комнате и внятным, чеканным голосом прокричал:
– В доме пожар!
Она сидела на краешке кровати, держа на коленях Библию. На этот раз Сидике даже не взглянула на меня: видимо, думала, что сейчас последует какое-то новое издевательство, и приготовилась встретить его безропотно, не оказывая сопротивления.
– Ты что, не слышишь? Рубашка горит! – заорал я.
Она вскочила, сунула Библию под подушку и бросилась в кухню. Контуры утюга между тем оплыли уже густо-коричневым ободком.
– Вот видишь? – насмешливо сказал я.
Она застыла в оцепенении у стола, глядя на вырывающиеся из-под утюга бурые струйки дыма. Овал чистого, светлого лица Сидике вспыхнул вдруг кумачом. Красота его бросилась мне в глаза. Я схватил утюг и грохнул его на решетчатую подставку. Она этого словно бы не заметила – безжизненный взгляд ее был прикован к коричневому пятну.
Немое потрясение девушки подействовало и на меня. Я тихонько погладил ее по запястью.
– Сидике…
Рука ее дрогнула, протянулась к пятну и ощупала его. Я погладил чуть выше. Светлые пушинки у нее на руке едва уловимо потрескивали. Внезапно она обхватила ладонями мою голову. Заглянув ей в лицо, я увидел, как из уголков ее широко раскрытых глаз медленно выкатились две слезинки. И прижался к ее груди.
– Сидике…
– Говорила мне матушка… – голос ее прервался, потом зазвенел фальцетом, – чтоб беды какой не наделала…
– Сидике…
Я погладил ее по лицу, по мягкой, бархатной шее, коснулся даже груди. Заплаканные глаза девушки испуганно встрепенулись. И она оттолкнула меня.
– Дура… – проворчал я, озлобленно посмотрев на Сидике, развернулся и вышел из кухни.
– Ты чем это занимаешься целыми днями? – прервав жестом бабкино чтение, укоризненно спросил меня дед.
Я валялся на их кровати и глазел в потолок. Отвечать не хотелось. «Да ничем я не занимаюсь, – подумал я про себя, – с тоски подыхаю. Хоть бы случилось что!» И живо представил, как в комнату, с прожженной рубашкой на руке, входит Сидике, что-то лепечет, бабка тут же устраивает ей дикий скандал, возможно, даже выхватывает из кармана связку ключей и в сердцах швыряет их в девушку. Ну а я преспокойно лежу на кровати, наблюдая, как Сидике, вся в слезах, выскальзывает из комнаты.
– Может, все-таки скажешь, чем ты занят весь день?! – снова спросил меня дед, повернувшись ко мне всем корпусом и сощурившись за толстенными стеклами своих окуляров.
– …говорю ему, говорю, иди делай уроки, да он разве послушает?!.. В мать пошел… – шурша листами газеты, брюзжала бабка. Она стреляла на меня глазами поверх очков, еле державшихся на кончике носа.
– Я, дедушка, много читаю и уроки все делаю, – невозмутимо ответил я, продолжая глазеть в потолок.
– В твои годы я уже в подмастерьях ходил. Специальность в руках была. Эх, не так ты живешь, брат, – сказал он.
– В твои годы, в твои годы, – передразнил я насмешливо. – Что не так-то? Ну что?
– Валяешься целыми днями, вот что! Размазня из тебя получится! – вскипел дед, но бабка, сердито взглянув на него, энергичным жестом водворила очки на место и проворчала увещевательно:
– Врач сказал, чтобы он отдыхал побольше. Малокровие у него, не видишь разве, какой он бледненький?
– Врач это два года назад сказал, и с тех пор ничего, жив-здоров…
– Да как это ничего? – вскинулась бабка и хотела уж было дать волю словам, но дед покраснел как рак, дернул себя за седой хохол на макушке и знаком велел ей продолжить чтение. Бабка, еще покудахтав немного, взялась опять за газету и, переменив тон, стала читать. Я слушал, поглядывая на дверь, но Сидике все не появлялась. Глаза мои слиплись. Бабка вскоре умолкла и отложила газету. Стул под ней заскрипел – она встала. Я почувствовал, как она наклонилась, укрывая меня одеялом. В нос ударил противный запах старческого дыхания, но отвернуться не было сил. Я заснул.
В доме уже горел свет, когда бабка стала будить меня.
– Вставай, Дюрика… нужно раздеться… – говорила она. – Вот чертовка!.. сожгла, дрянь!.. ну, вставай же… сейчас мы постелем… и ляжешь как следует…
Я разодрал глаза. Сожженная ночная рубашка лежала на видном месте, расстеленная на горке белья. Она уже не интересовала меня. Пока бабка стелила постель и помогала мне снять ботинки, мне не давала покоя мысль, что уроки остались несделанными, но я отогнал ее и юркнул под одеяло.
В ванной комнате зашумела вода. «Опять Сидике моется», – подумалось мне. На минуту сознание мое прояснилось, и я, не испытывая на сей раз никакого страха, увидел перед собой ее свежее, отливающее матовым блеском тело и полотенце в руках, которое она как-то странно комкала… Я заставил себя зажмуриться, но видение не исчезло. Постепенно я погрузился в сон.
Он принес мне успокоение.
Сидике, съежившись, присела на деревянную решетку у ванны. Она улыбалась мне. Потом выпрямилась во весь рост и, качнувшись, поплыла в мою сторону. Я смущенно потупил глаза, но Сидике, тронув меня за подбородок, подняла мою голову. И рассмеялась. Совсем как мать…
Небо было затянуто грязно-серыми тучами. Хлестал дождь. Из прорванных водосточных труб фонтанами била вода. Шквалистый ветер, гуляющий в поредевших кронах, то и дело обрушивал на окно ледяную стену дождя. Все живое – деревья, кусты с поржавелой листвой – внезапно поблекло, даже яркая зелень травы и слепящая желтизна тюльпанника не смогли устоять, влившись в общую серость пейзажа.
В комнате было прохладно. Я уж давно не спал и глядел за окно, в занавешенный тучами и дождем мир. Вылезать из-под теплого одеяла мне не хотелось. Время от времени я снова задремывал, потом просыпался, услышав какой-нибудь шум. Но независимо от того, пребывал ли я в убаюкивающей полудреме или вслушивался в завывание ветра, где-то в дальнем уголке сознания постоянно и все ощутимее шевелился страх. Я боялся дождя, мести Сидике, боялся идти в школу с невыученными уроками, боялся, что меня арестуют; и что целоваться я не умею, и что забыл в саду книгу отца – от этого тоже было не по себе. Но все эти мелкие страхи не выползали поодиночке в конкретной своей реальности, а клубились бесформенно, точно так же, как вздымавшийся над газоном серый мглистый туман.
Впрочем, было мгновение, когда мне показалось, что все еще можно поправить. Можно встать и сделать уроки, пока есть время, и Сидике можно все объяснить, и, наверно, она поймет, однако при мысли о том, что придется выбраться из-под одеяла, по спине у меня пробежали мурашки.
Над головой зазвенел будильник. Значит, времени было уже половина седьмого. Мне захотелось реветь. С трудом пересилив себя, я все-таки выбрался из постели, в один миг натянул одежду и на скорую руку умылся.
В кухне грелась духовка, и оттуда в прихожую, где находился обеденный стол, веяло смешанным с запахом газа приятным теплом. Мать, одетая уже, оживленная, в небывало веселом расположении духа накрывала к завтраку, что-то мурлыча себе под нос. Вилки и ложки так и летали у нее в руках. Сидике стояла у плиты и, сосредоточив все свое внимание, следила за молоком. Оно как раз закипало, над кастрюлькой, наполненной доверху, поднялась шапка пены и, готовая выплеснуться, уже подступила к краям, когда Сидике бдительно перекрыла газ, и пенистая шапка постепенно опала.
– Милости просим! – защебетала мать. – Что нахмурился, медвежонок? – И, наклонившись, чмокнула меня в щеку.
Я пробурчал им угрюмое «здрасте». Сидике же, подстраиваясь под игривый тон матери, бросила:
– Настоящий мужик стал – все время ворчит!
Мать, услышав ее слова, от души рассмеялась.
– Конечно мужик! Славный маленький мужичок. Что прикажешь? Чай? Кофе? Какао? – кланяясь, спросила она, хитро сощурилась и закончила нарочитым басом: – Или, может, миску похлебки?
И опять рассмеялась. Но меня не развеселило и это, я все ждал, что она, как бывало не раз, вдруг вспылит, разозлится.
– Ни того, ни другого, ни третьего! – продолжая смеяться, воскликнула мать. – Знаешь, что ты получишь на завтрак?
Я, усаживаясь к столу, вопросительно вскинул глаза.
– Апельсин! – возвестила она.
– Брось дурачиться, – буркнул я раздраженно, но мать меня не услышала, она была уже у буфета, откуда и впрямь извлекла два огромнейших апельсина и торжествующе предъявила их мне.
Сидике с любопытством приблизилась к матери.
– Апельсин… – неуверенно протянула она.
– А знаешь, кто их прислал? – с сияющим видом спросила мать и ответила тут же: – Товарищ Ракоши!
Меня охватила благоговейная радость.
– Это правда? – спросил я. – Ты с ним разговаривала? Это он мне прислал?
Глаза матери даже не дрогнули, но в улыбке ее мне почудилась фальшь.
– Подошел ко мне и спросил, нет ли у меня сына. Я сказала, что есть. В таком случае, говорит, передайте ему от меня апельсины!
Тут я понял, что это неправда, однако разоблачать ее невинную ложь мне совсем не хотелось. Лишь позднее, годы спустя, я смог представить себе, как во время приема моя мать стоит в очереди для того, чтобы пожать руку товарища Ракоши. Но вот она отходит в сторону и, заметив лежащие в вазе апельсины, вспоминает обо мне, оглядывается украдкой, открывает сумочку и быстро кладет в нее два апельсина. Быть может, при этом она даже улыбается, потому что на ум ей приходят листовки.
– А еще я сказала товарищу Ракоши, что сын у меня не какой-нибудь, а отличник и пионер. Правда, есть у него одна пара по арифметике, но я товарищу Ракоши обещала, что он ее непременно исправит, чтобы быть совсем круглым отличником.
В том, что мать мне врет, сомнений больше не оставалось – не могла она говорить обо мне ничего плохого. Если и говорила, то только хорошее. Мать положила передо мной апельсин, ласково что-то воркуя, и погладила меня по вихрам. Меня это рассердило.
– А это вам, Сидике! – протянула она второй апельсин девушке.
Я не раздумывая стал чистить свой, в то время как Сидике в немом изумлении вытаращила глаза и глядела то на лежащий у нее на ладони оранжевый плод, то на мать, словно бы переспрашивая: «Что, и правда мне?» Честно сказать, я и сам ни разу еще не пробовал апельсинов, однако признать это перед Сидике было стыдно.
– Ешь, чего ты? – небрежно бросил я девушке.
– Я матушке отвезу, – тихо проговорила она, – и Дюрке…
– Отвезите, Сидике, отвезите, – милым голосом подхватила мать. – Ведь они не видали такого!
Апельсин, с которого я еще обдирал кожуру, замер в моих руках. Я положил его на очистки. «Ведь они не видали такого!» – крутились в мозгу слова матери.
Я взглянул на нее недоверчиво, словно бы ожидая подтверждения этих слов, но тут же подумал: наверное, она права, они не видали такого. Я и сам видел их только на цветных картинках в учебнике по ботанике. Невинная материна ложь показалась мне вдруг отвратительной, принимать ее не хотелось. А снисходительный тон, которым она сказала это самое «…не видали такого», отдалил ее от меня, вызвал недоумение и враждебность. И внезапно, в считаные мгновения что-то во мне изменилось: меня поразило собственное высокомерие по отношению к Сидике. Мне вспомнилось, как бесстрастно отец сказал девушке: «Вы не прислуга у нас… отныне вы член семьи». Тогда он казался мне великаном. Наверное, потому, что всегда был таким далеким.
Сидике с апельсином в руках бесшумно удалилась к себе. В дверях показалась бабка. Голова ее была гордо вскинута, она бросила в сторону матери обиженный взгляд, едва ответив ей на приветствие.
– Отнесу деду кофе… – сказала бабка.
– Не трудитесь, мамочка, я сама отнесу, – защебетала мать. – Я и вам принесу! Послабее или покрепче?
– Уж оставь, – отрубила та, – как-нибудь обойдемся!
Резкий тон заставил мать вздрогнуть. Пока бабка скованными движениями разливала кофе, она вертелась возле плиты. Нарезала хлеб, намазала его маслом. Бабка взяла поднос и, уже выходя из кухни, бросила ей через плечо:
– Разговор к тебе есть!
Мать скорчила жуткую гримасу. Бабка, обернувшись в дверях, это заметила.
– Хорошо, – еще более оскорбленным тоном сказала она и вылетела из кухни.
Мать спросила меня, озорно подмигнув:
– Она что, всегда такая сердитая?
Я дернул плечом и уткнулся в кофейную кружку.
Из своей комнатки вышла Сидике и со следами растроганности на лице подошла к матери.
– Не обессудьте, я даже не поблагодарила вас… в первый раз увидала собственными глазами.
– Ну вот еще, пустяки какие, – сказала мать и провела рукой по волосам Сидике.
Тут в переднюю бомбой влетела бабка – на руке у нее развевалась прожженная ночная рубашка.
– Полюбуйся вот! – швырнула она рубашку на стул.
Мать уставилась на бабку с недоумением, но та была слишком разгневана, чтобы пускаться в какие-либо объяснения. За спиной у нее замаячила сгорбленная, сухая фигура деда.
– Мать, не надо… – начал он было вполголоса и умолк, остановленный театральным жестом старухи.
– Вот что ты натворила! – вскричала она. – Гримасничать у меня за спиной – это ты можешь… насмехаться над старой женщиной!.. А ведь я говорила тебе, говорила… да вы разве послушаете… я для вас ведьма старая, что вам слушать меня!.. – Голос бабки перешел в пронзительный визг: – Говорила я вам, что нельзя молодую брать?! Всю одежду мне пережжет!.. все белье!.. что, мне новое покупать каждый день?.. да я денег не напасусь… а ей только бы апельсины жрать… куда мне ее теперь? Куда? – истошно вопила она, потом схватила сорочку и проткнула своим кулачком коричневое пятно. Истонченная ткань рассыпалась в прах.
– Полюбуйся-ка, что прислуга твоя вытворяет! – И швырнула сорочку на пол.
– Замолчите сию же минуту! – прикрикнула на старуху мать.
Сидике вжалась спиною в дверь, судорожно вцепившись в крашенный белилами резной косяк, и глазами – как мне показалось – искала меня. Я понял, что должен сказать что-нибудь. И потупился.
Бабка беззвучно разинула рот и под взглядом матери быстро попятилась к выходу. У деда на лбу вздулись жилы, он закашлялся, горестно повторяя:
– Не надо… это… оставьте…
– Ну хорошо… хорошо! – задыхаясь, прошипела бабка, дернула старика за руку и захлопнула дверь.
Мать постояла в оцепенении, подняла с полу ночную рубашку и неумелыми, угловатыми движениями начала ее складывать. Села к столу и, рассеянно передвигая с места на место приборы, посмотрела на Сидике. Девушка, все так же прижимаясь к двери, застыла в томительном ужасе.
– В следующий раз повнимательней будьте! Я этого не люблю!
Сидике глянула тут на меня.
Я отломил дольку апельсина и сунул в рот.