Фото на обложке: Ник Теплов
© by Péter Nádas, 1997, 2001, 2006, 2016
© В. Середа, составление, перевод, 2021
© О. Серебряная, послесловие, 2021
© Н. А. Теплов, оформление обложки, 2021
© Издательство Ивана Лимбаха, 2021
No innate principles[1]
(Локк, XVII век)
A Biblia [1965].
Всякий раз, когда кто-нибудь отворял или затворял массивные, тяжело открывавшиеся и закрывавшиеся кованые ворота, они дребезжали немилосердно всем своим поржавелым убранством из хлипких розеток, подвесок и причудливо-вычурных акантовых листиков. Скрипучие смутные звуки, разрывая тишину сада, долетали до одноэтажного особняка, украшенного лепниной, и, отразившись от него вялым откликом, замирали.
Особняк раскинулся среди сада привольно, словно кичась внушительными своими размерами, однако у тех, кто его возводил для тщеславных хозяев, все же хватило такта не выставлять творение рук своих напоказ всей улице. Фасад виллы был искусно укрыт от посторонних глаз рослыми елями, альпинариями и рядами пышных кустов. И только терраса да зимний сад, окруженный затейливыми решетками, открыто смотрели на город, утопавший в туманной дымке.
После обычного городского жилья шести-комнатные хоромы, рассчитанные на иной, чуждый нам образ жизни, казались каким-то архитектурным анахронизмом. Мы искренне изумлялись, глядя на мраморную облицовку передней и просторную, впору танцы устраивать, ванную комнату с голубым кафелем. Мебель наша совсем затерялась в высоких покоях, отапливать все шесть комнат не было никаких сил, так что смешанная с удивлением радость мало-помалу сменилась досадой. В конце концов от двух комнат с отдельным входом родители отказались.
Вскоре в них поселились молодые супруги, но мы их почти не видели – настолько огромен был сад.
Я слонялся целыми днями как неприкаянный. Тайком баловался сигаретами или, вытащив в сад шезлонг, устраивался в нем с каким-нибудь чтивом.
Все это время теперь вспоминается мне как сплошная тягостная тоска. Однако жизнь моя – при всей ее скуке и праздности – подчинялась известному распорядку. Вернувшись из школы, я обедал и отправлялся в сад, где, похлопывая себя по ноге прутиком и с гордостью озирая цветочные клумбы, прогуливался в компании с гладкошерстным фоксом, неотступно следовавшим за мной по пятам.
Обойдя раз-другой владения, я шел переодеваться и, натянув на себя потрепанные штаны и футболку, выскакивал снова в сад. Мета, сидя на задних лапах и в нетерпении подрагивая хвостом, дожидалась меня у двери. Наступало время «корриды».
Размахивая красной тряпкой, я пускался бегом по дорожке. Мета бросалась за мной, догоняла и, вцепившись в материю, тащила ее к себе, потом отпускала, я раскручивал тряпку над головой собаки, она взвизгивала, рычала, ошалело кружилась на месте, пока, изловчившись, не захватывала опять добычу – уже крепко, не думая отпускать, но я все-таки отнимал ее и пытался удрать; Мета мчалась за мной, мы падали, кувыркались в траве, она прыгала мне на грудь, хватала за руки и, в свою очередь завладев красной тряпкой, пускалась с ней наутек… И так каждый день – до упаду, до колик в боку от смеха и беготни.
Иногда, заигравшись, она забывала о правилах и принималась рычать на меня всерьез, клацала зубами и угрожающе щерилась, показывая жутковатые бледно-розовые десны и нёбо в темных пигментных пятнышках.
Но страх распалял меня пуще прежнего. Я упрямился, не желая ей уступать. И однажды в один из таких моментов она на меня набросилась.
Вышло так, что материя зацепилась, запуталась у нее в зубах, я рванул ее и вместе с тряпкой поднял собаку в воздух. Взвыв от боли, она изогнулась всем телом и шлепнулась наземь. Из пасти торчал клочок красной ткани.
Тут-то она и цапнула меня за ногу. Ошарашенный, я какое-то время не мог опомниться. От испуга, конечно же, не от боли, ведь на месте укуса осталась лишь небольшая царапина. В двух шагах от меня в траве валялась мотыга. Я медленно, не вполне отдавая себе отчет в том, что делаю, потянулся за нею. Собака приникла к земле, устремив на меня умоляющий взгляд. Я стал избивать ее. Брызнула кровь. Поначалу Мета пронзительно взвизгивала, потом закрыла глаза и молча сносила удары острой, рассекающей шкуру и мясо мотыги.
Уж не знаю, насколько хватило бы моих сил и злости, не останови меня отвращение.
Я бросил собаку в саду, и несколько дней мы ее не видели. Лишь в субботу под вечер отец обнаружил ее под стогом сена. Он взял Мету на руки и принес в переднюю.
В глазах ее застыл ужас. Пылавшее жаром тело было покрыто запекшейся кровью, на раны налипла солома. Дышала она прерывисто, вывалив язык и все время облизываясь.
Мать промыла и перевязала ей раны, напоила ее, после чего они с отцом долго гадали, какой изверг мог так изувечить собаку. «Наверно, цыплят воровала», – решили они наконец… Я помалкивал.
А наутро по пути в ванную чуть было не споткнулся о неподвижное тело Меты. Видимо, ночью она пыталась доползти до двери, на воле хотела подохнуть… С потрясенным лицом вбежал я в спальню родителей. Они еще не вставали, ведь утро было воскресное.
– Умерла, – произнес я сквозь слезы и ткнулся лицом в плечо матери – но тут же отпрянул, как только она попыталась погладить меня. В утешениях я не нуждался.
После этого случая я долго не находил себе места. Но потом, очутившись как-то на чердаке, открыл там неслыханные сокровища: целые залежи старых писем, газет, фотографий, оставшихся в виде единственного наследства от прежнего хозяина-землевладельца. Я рылся в пожелтевших бумагах, с наслаждением читал письма, пространные и обстоятельные, писанные заостренным убористым почерком. Часами просиживал я на пыльной балке, погруженный в мир, где были званые вечера и амурные приключения, моды и горничные, рыцари и морские прогулки. Разглядывал фотографии, на которых изящные, стройные господа и дамы красовались то на палубе белоснежного лайнера, то верхом на верблюдах на фоне египетских пирамид, то под аркадами римских палаццо, то в гондолах в Венеции.
Солнечный свет, вливаясь в узкие слуховые окна, выхватывал из полумрака мириады золотистых пылинок. Снаружи лишь изредка доносились отдаленные голоса да размеренно-монотонным, обычно незамечаемым гулом напоминал о себе распростершийся внизу город.
После каждого прочитанного письма я погружался в мечтания. И уже видел себя в седле. Мальчишкой, лихо гарцующим на коне с кавалерийской плеткой в руках. Или маленьким Моцартом, склонившимся над роялем в огромном мраморном зале с двустворчатыми, скрытыми красной бархатной драпировкой дверями, из которых время от времени появлялась горничная в черно-белом наряде, с поздравительными посланиями на подносе.
Так сидел я, в мечтательной полудреме прислонясь головой к стропилу, когда в золоченое марево грёз ворвался вдруг женский голос.
– Ева-а-а! Вылезай из воды-ы! – донеслось из сада, с той стороны, где был теннисный корт.
Я подтянулся к окну, но густая зелень деревьев заслоняла соседний сад. Тем временем Ева, должно быть, выбралась из бассейна – вокруг опять воцарилось безмолвие.
Это имя вмиг лишило меня покоя.
Побросав все свои сокровища, я кубарем скатился вниз. В квартире, как всегда в дневные часы, стояла мертвая тишина. Старики отдыхали после обеда в самой дальней из комнат.
Они получали «Непсаву»[2], газету, которую дед постоянно выписывал еще с того времени, когда был подмастерьем. Всю жизнь проработав часовщиком, он испортил себе глаза и теперь не мог разобрать даже набранные аршинными буквами заголовки. Лет десять уже, как газету ему ежедневно читала бабка. Усевшись к окну, она цепляла на нос очки в проволочной оправе и принималась частить невнятной скороговоркой. Дед, выказывая завидную выдержку или, может быть, просто смирившись с судьбой, слушал бубнившую, как пономарь, бабку, умудряясь при этом улавливать смысл прочитанного. Сама же она никогда ничего не запоминала, кроме разве что сводки погоды, да и то потому лишь, что утверждала, будто ее суставы предсказывают погоду лучше всяких метеосводок.
В послеобеденные часы в моей власти был целый мир. И пространство, и время. Я мог рыться сколько угодно в ящиках и читать упрятанные подальше от меня книги.
Сбежав вниз, я первым делом кинулся к платяному шкафу отца и выхватил из него несколько галстуков. Иначе как в галстуке я и представить себя не мог, думая о возможной встрече.
Затем я бросился в сторону корта, но чем ближе к нему подбегал, тем медленнее становился мой шаг. Воображение уже рисовало мне Еву – гуляющей важно вокруг бассейна, с белым зонтиком, в красном тюлевом платьице и соломенной шляпке, в точности как на картинке, виденной в каком-то романе для девочек. От волнения сердце мое было готово выскочить из груди. Крадущимися шагами я приблизился к изгороди и, раздвинув кусты сирени, окинул взглядом соседний сад, но никого не увидел там. Посреди сада на крутой каменистой горке стояла вилла – почти сплошь застекленная, открытая ветрам и солнцу. Внизу находился бассейн, обрамленный бутовым камнем, а рядом еще один, чуть поменьше, с плавающими на воде кувшинками.
Притаившись, я долго сидел за кустами. По ту сторону забора будто вымерло всё. Это лишь подстегнуло мою фантазию. Я представил, что Ева сидит теперь в комнате, затененной ставнями, и музицирует на рояле. Правда, музыки никакой слышно не было, но это ничуть не мешало мне фантазировать. Во всяком случае, до тех пор, пока из-за дома не раздался вдруг хрипловатый девчоночий голос.
– Гагушки, гагушки, гагушки! – донеслось до меня, потом показалась девчонка, она шла с пригоршней кукурузных зерен, а за ней семенили голодные гуси.
Вся процессия направлялась к ограде. Время от времени девчонка, дразня гусей, бросала им зернышко, те с шумом набрасывались на добычу, потом снова выстраивались за ней и семенили дальше.
Девчонка – мне даже и в голову не пришло, что это могла быть Ева, – шла босиком, ситцевая юбчонка, из которой она явно выросла, едва прикрывала ее голенастые ноги. Неподалеку от моего укрытия она высыпала наконец кукурузу на землю.
– Эй! – собравшись с духом, крикнул я из-за забора.
Она оглянулась. Мне казалось, девчонка должна удивиться.
Но на вытянутом лице ее было не удивление, а скорее враждебность.
– Чего тебе? – спросила она.
– Ничего.
– Тогда не подглядывай!
– Что, нельзя, что ли?
– Вот дурак, – фыркнула девчонка и отвернулась к гусям.
Я стушевался, но с места не двинулся. Она же, делая вид, будто смотрит за птицей, краем глаза следила за мной.
– Ты все еще здесь?! – раздался вдруг ее раздраженный голос.
– Ага, – совсем уже робко откликнулся я, заметив, что она направляется к дому.
– Я пошла! – через плечо бросила она на ходу.
– Не уходи, постой! – чуть ли не завопил я в отчаянии.
– Ну? – Девчонка остановилась и повернулась ко мне.
– Иди сюда, – осмелел я.
– Зачем?
– Надо поговорить.
Она молча двинулась в мою сторону. Я по-прежнему сидел у ограды на корточках.
– Садись.
Она села и, подоткнув под себя подол юбчонки, уставилась на меня. Мне снова сделалось не по себе, я смущенно поглядывал то на ее лицо, то на сдвинутые коленки. Глаза у нее были темно-карие, невозмутимые.
– Давай это… будем друзьями… – выдавил я из себя.
– Вот дурак, – фыркнула она опять. – Да ведь я девчонка, не могу я быть твоим другом.
Ее ответ меня поразил. Я не знал, что сказать, чувствуя, что, вообще-то, она права, но все же не мог согласиться с ней. Мы молчали. Девчонка все так же не отрываясь буравила меня взглядом, потом поднялась, отряхнула подол и таким тоном, будто мы были сто лет знакомы, бросила:
– Ну пока!
Мне очень хотелось ее удержать, но в походке девчонки было столько решительности, что я не осмелился это сделать.
Прихожая, как и все помещения в доме, была огромной и необычной. Мраморные полуколонны разделяли ее на две части. Налево от входа открывались три комнаты и гардеробная, а справа, там, где из стен выступали полуколонны, прихожая расширялась, образуя круглое помещение с необыкновенно высокими, от пола до потолка, окнами по одну сторону и мореной чердачной лестницей – по другую. Отсюда, из круглого этого холла, открывались двери на кухню, в кладовку и в комнатку для прислуги. К деревянной лестнице придвинут был крытый клеенкой стол с пятью стульями. За ним мы обедали.
Родители возвращались с работы поздно. Часов в восемь, а то и в девять на улице хлопала дверца машины, потом скрежетала калитка, и на пологой садовой дорожке раздавались легкие шаги матери. Я бежал открывать ей дверь. Чмокнув меня, она шла умываться, после чего мы устраивались с ней в гостиной. Пока бабушка разогревала на кухне ужин, мама штопала или вязала, ну а я рассказывал ей, что было в школе и как прошел день. Возвращалась она всегда первой, но ужинать без отца не садилась.
Так мы с ней коротали время, пока, спустя час или полчаса, не хлопала снова дверца автомобиля, затем калитка. На бетонной дорожке опять раздавались шаги, но не легкие, как у матери, а стремительные и энергичные. Отцу всегда открывала мать, я же, стоя в дверях гостиной, наблюдал за их встречей, пытаясь засечь в полумраке прихожей момент поцелуя. (Эти встречи и вообще отношения между родителями возбуждали во мне любопытство.) Поздоровавшись с матерью и оставив под вешалкой свой портфель, отец – через гардеробную – отправлялся в ванную. По пути он трепал меня по вихрам и уже издали, обернувшись, спрашивал каждый вечер одно и то же:
– Ну что, старина? Как в школе?
Отвечать ему было необязательно. Да и как бы я смог ответить, если тем временем он уже мыл руки, потом подставлял под струю лицо, разговаривая одновременно с матерью. Все это было настолько привычно, что я не обижался и на большее с его стороны внимание не рассчитывал. Сколько я себя помнил, дальше этого не обязывающего к ответу «Ну что, старина?» его интерес ко мне не распространялся и как сына с отцом ничто другое меня с ним не связывало.
Остальную часть вечера я обычно молчал. Они разговаривали о политике, о работе, о сослуживцах, да с такой откровенностью, как будто меня тут и не было. Мне оставалось лишь слушать, не задавая вопросов, и мысленно рисовать себе тех людей, о которых они говорили. Роль немого участника их разговоров мне нравилась – ведь речь в них велась о министрах, секретарях, председателях.
Во время ужина, за которым я наблюдал, примостившись на лестнице, их беседа не прерывалась. Иногда, отложив ложку в сторону и забыв о еде, отец раздраженным тоном начинал с кем-то спорить. В таких случаях мать, снисходительно улыбаясь, поднимала на него глаза, он спохватывался и снова брал в руки ложку.
Бабка стояла тут же, ожидая, когда они кончат есть и ей можно будет заняться посудой. И при этом пыталась ввернуть свое слово – о том, что в магазине не стало уже и фасоли, и что мяса неделями не достать, и что в хлеб добавляют картошку, отчего он разваливается в руках… Она выкладывала все, что считала нужным, ничуть не смущаясь тем обстоятельством, что родители не обращали на нее никакого внимания.
Бабка – мать моей матери – была женщина невысокая, к старости располневшая. Привычная к домашней работе, на этот счет она никогда не жаловалась, хотя носить свое грузное тело ей было с годами все тяжелей. Она двигалась по квартире охая и покряхтывая, во время уборки то и дело хваталась за поясницу, а если нужно было поднять что-то с пола, то призывала на помощь себе всех святых. Она страшно гордилась дочерью и всякий раз, когда ей случалось оказаться в машине, прижималась лицом к стеклу, чтобы все могли видеть: дочь у нее – птица важная, даже мамашу катает в автомобиле.
Она когда-то служила горничной. Так с дедом и познакомилась, когда он, часовых дел мастер, чинил у статс-секретаря часы с курантами. Зарабатывал он неплохо, так что бабка по его настоянию больше нигде не служила.
Она часто рассказывала мне о своей молодости. Ругала семейство статс-секретаря, но в конце обязательно добавляла: «А все-таки деликатные были люди».
С тех пор как мы переехали на один из будайских холмов, она чувствовала себя не в своей тарелке. Ей здесь не с кем было общаться. Вот она и взяла в привычку полдня проводить в магазине, забыв о распухших ногах и стоя в очередях за всем, что бы ни продавали. Дабы скрыть свое увлечение, она, раздобыв несколько яиц, потом жаловалась часами, как, мол, трудно все доставать. Каждому встречному она рассказывала о дочери, а поскольку знала о ней немного, то выдумывала всякие небылицы, иногда до того сживаясь с ними, что уже и сама в них верила.
Вот она подала второе: жареную картошку и цветную капусту в сухариках – вместо мяса.
Мать, протягивая ей пустые тарелки, пообещала:
– Хорошо, я узнаю, нет ли в городе мяса.
– Привези килограмма три, – оживилась бабка, – я его запеку, и тогда нам надолго хватит. – И направилась мыть посуду.
– Мама! – окликнула ее дочь. – Присядьте-ка на минутку, мне нужно вам кое-что сказать.
Бабка, откуда и прыть взялась, метнулась назад и сгрузила посуду на стол.
– Мы с Гезой тут посоветовались и решили нанять прислугу. Вам уже трудно с такой квартирой.
– Ну вот еще! Я и сама управлюсь, – запротестовала она, и в этом протесте были и радость, что вот, мол, заботятся о старухе, и ревность к той неизвестной, которая будет хозяйничать в доме, и опасение, что ей не на что будет жаловаться, и достоинство человека, который, несмотря ни на что, справляется со своими обязанностями, и благородство: мол, зачем швырять деньги на ветер, пока еще есть она.
– Об этом и речи не может быть. Завтра же девушка будет здесь! – отрезал отец раздраженным тоном, чтобы в корне пресечь дискуссию.
– Хорошо, – тут же смирилась бабка и с готовностью предложила: – Я с утра приберусь в ее комнатке…
– Она сама приберется, – перебил отец. – Хватит с вас, вы свое отработали.
Бабка удивилась, потом, видимо осознав свое новое положение, полюбопытствовала:
– А она хоть надежная?
– Почему бы ей быть ненадежной?! Деревенская девушка. Мне ее сослуживец рекомендовал.
– И сколько ей лет?
– Семнадцать.
– Беда с ними, с такими-то, – засомневалась вдруг бабка.
– Ну какая еще беда?! О чем вы?! – вспылил снова отец. – Уж как-нибудь проследим, чтобы не было никакой беды! Она явится завтра к вечеру. Если к этому времени мы еще не вернемся, покажете ей тут всё.
– Хорошо, хорошо, я не против, хотя… Я ей все покажу… хотя неприятностей с молодыми не оберешься… за ними… – Она не закончила, умолкнув под властным взглядом зятя.
– Все будет в порядке, – словно сам себя успокаивая, сказал отец. – Мы постараемся не задерживаться. Зовут ее – Сидике Тот. Договорились? – И он принялся за еду, считая вопрос исчерпанным.
Бабка только вздохнула – в знак того, что она-то уверена, с молодыми всегда неприятности, и останется при своем мнении. Но, видя, что разговор окончен, поднялась и пошла мыть посуду.
Меня отправили спать. Постелив себе, я взял в руки книгу, но так и не смог прочитать ни строчки. Все пытался представить Сидике. Деревенскую девушку. О крестьянках до этого мне доводилось только читать. Вскоре я погасил свет и закрыл глаза. Но спать не хотелось. Я стал вслушиваться в знакомые вечерние шорохи. Вот под грузным бабкиным телом заскрипела кровать, до меня долетели ее слова, обращенные к деду: она хвалила ему свою дочь, вот, мол, какая внимательная, жалеет ее. Что ответил ей дед, я не слышал – он говорил всегда очень тихо.
В ванной комнате заплескалась вода. По меняющемуся звуку падающей струи можно было следить за тем, как вода заполняла ванну. Я слышал, как мать опустилась в воду, как бросила в мыльницу щеточку для ногтей, даже хруст полотенца, казалось, слышал, но это мне только казалось – все же стены были довольно толстые.
Бабка немного еще поворочалась, что-то еще сказала, мать, затворив дверь спальни, еще пошепталась о чем-то с отцом, потом все постепенно затихло. Сквозь окутавшую дом тишину прорывался лишь отдаленный собачий лай да звучал где-то в городе заводской гудок.
На следующий день бабка встретила меня в дверях. Она велела мне вытереть ноги и потребовала, чтобы я не устраивал беспорядок в квартире. На ней было платье из черного шелка, подаренное матерью и надеваемое лишь по особо торжественным случаям, – я смотрел на нее и глазами хлопал от удивления.
Дверные ручки были до блеска надраены, кругом идеальный порядок, нигде ни пылинки.
Поторопив меня с обедом, она, стараясь не замочить свое платье, наскоро ополоснула тарелки. Потом с книгой в руках, чего за бабкой никогда не водилось, прошла в мою комнату и, даже не нацепив очки, устроилась с ней у окна. Только тут я сообразил, к чему это платье, и порядок, и чистота: из окна моей комнаты было видно калитку.
Я помчался опять в конец сада, к забору. Девчонка сидела на кромке бассейна – того, что поменьше, – и поддевала ногой кувшинки. Спрятавшись за кустами, я смотрел, как она растопыренными пальцами ноги, будто щипчиками, захватывала стебель, дергала, и цветок, описав дугу, шлепался далеко за ее спиной. Эту операцию она повторяла, пока всюду, куда могла дотянуться ее нога, вода не очистилась от кувшинок. Не зная, как начать разговор, я прокричал:
– Дай одну!
Она даже не обернулась, притворилась, будто не слышала, однако ногу из воды вынула. Я понял, что на сей раз застиг девчонку врасплох, и, чтобы закрепить успех, крикнул еще нахальней:
– Дай одну, слышь?
Она стрельнула в меня глазами и с таким видом, будто только сейчас заметила, протянула:
– А-а, это ты? Привет!
Потом собрала цветы, подошла к решетке забора, села и просунула мне одну кувшинку. Остальные же стала ощипывать по лепестку.
– Зачем портишь цветы? – спросил я.
– Низачем.
– Их ведь можно в вазу поставить.
– А мы в вазы цветы не ставим.
Я снисходительно усмехнулся:
– У вас, что ли, вазы нет?
– Да их у нас сколько угодно!
– А девушка у вас есть?
Мой вопрос привел ее в замешательство.
– А я кто? – спросила она.
– Ну, девушка, – повторил я, – которая вместо бабушки готовит и убирает.
Она понимающе усмехнулась и назидательным тоном сказала:
– То есть прислуга. У нас такой нет, мой папа не разрешает маме работать, и она все сама дома делает.
– А моя мама работает. За ней даже машина приходит!
– И за папой моим приходит! А еще… а еще… – замялась девчонка, – когда надо, она и маму возит, если ты хочешь знать!
– А мой папа зато в министерстве работает!
– И мой тоже!
– Ну, значит, они равны, – констатировал я, но она не сдавалась.
– Нет, мой папа важнее, потому что у нас и дом красивей!
С этим трудно было не согласиться, но все же, как и днем раньше, признавать ее правоту не хотелось.
– Это ты – Ева? – спросил я.
– Ага, – кивнула девчонка. – Давай познакомимся?
Встав на цыпочки, мы через ограду протянули друг другу руки. Ладошка у нее была крепкая. Только теперь я заметил, что девчонка намного выше меня. Я долго не выпускал ее руку, держать ее было приятно.
– Пусти, – не выдержала она, – тут проволока с колючками!
Я опять сел на землю, но Ева моему примеру не последовала.
– Мне пора, – сказала она. – Приходи завтра к нам, поиграем во что-нибудь.
– У меня мяч есть, – вскочил я, обрадованный приглашением, – я принесу!
– У меня тоже есть, но приноси, если хочешь.
Наверху послышался стук калитки.
– Ну, я побежал, – сорвался я с места и, на бегу обернувшись, ликующе провопил: – До завтра!
– Ты меня у забора жди! – донеслось мне вдогонку.