Бабка все в той же каменной позе сидела у окна и, держа книгу в вытянутых руках, читала.
– Что, Сидике пришла? – спросил я, врываясь.
– Да нет, это соседка была, – бросила бабка с нескрываемым раздражением.
Разочарованный, я вышел из дома и устроился у подножия ограды поблизости от ворот. Послеобеденное солнце, отыскивая просветы в листве нависающих над асфальтом деревьев, бросало на дорогу веселые блики. Дорога просматривалась из моего укрытия до самого поворота, где она уходила к остановке фуникулера. По долетавшим досюда звукам можно было следить за движением вагончика между городом и вершиной холма, определяя на слух, когда он трогается и когда останавливается.
Время от времени я влезал на ворота, оттуда видно было еще дальше, а когда кто-нибудь показывался на дороге, то спрыгивал и прятался поскорей в кусты.
Девушка прибыла одна. На ней была широкая юбка, под которой угадывалось еще несколько нижних юбок, голову покрывал платок, завязанный у подбородка. В руке она держала продуктовую сетку с газетными свертками – в них, скорее всего, были скатанные – чтобы не помялись – платья. Она заглянула в сад, но меня не заметила; дойдя до ворот, заглянула еще раз, потом отыскала глазами табличку с номером, расстегнула на блузке пуговичку и, вытащив из-за пазухи мятый клочок бумаги, прочла адрес, шевеля при этом губами. Затем снова взглянула на номер, все еще не решаясь взяться за ручку ворот, отступила, опустила авоську на землю и поправила на голове платок. Наконец она нашла кнопку звонка и дотронулась до нее пальчиком. Звонок в доме тут же откликнулся, но никто на него не вышел.
Я удивился, чего это бабка не спешит к воротам и даже не крикнет в окно «Входите, у нас не заперто!», как она всегда делала.
Девушка постояла еще немного, затем попробовала нажать ручку. Створка ворот подалась с пронзительным скрипом. Она испуганно вздрогнула, затем вошла и, осторожно закрыв ворота, неуверенно зашагала вниз по дорожке.
Как только она миновала мое укрытие, я вскочил, обежал дом и забрался в окно веранды. Подкравшись на цыпочках, заглянул в свою комнату: бабка как ни в чем не бывало смотрела в книгу, делая вид, что читает.
– Целую ручки! – останавливаясь у окна, приветствовала ее девушка. – Это дом Тилей?
Бабка подняла глаза, и лицо ее осветилось холодной улыбкой.
– Он самый, милая. Вы – Сидике Тот? Ну, заходите же! Сейчас я открою вам дверь, – сказала бабка и, еле передвигая ноги, двинулась в прихожую.
Обрадовавшись неизвестно чему, я шлепнулся на кровать и замер, прислушиваясь к ее голосу.
– Ставьте, милочка, вещи. Сейчас провожу вас умыться. Поди, устали в дороге. Как, легко нас нашли? Жить вы будете в этой комнатке. Ну, идемте… А как приведете себя в порядок, дайте знать, я представлю вас мужу и внуку…
Заслышав, что и меня будут представлять, я испугался, схватил с тумбочки книгу и, раскрыв ее наугад, стал водить глазами по строчкам. Конечно же, мне было не до чтения. Я ждал, когда распахнется дверь и появятся Сидике с бабушкой. Терпение мое быстро иссякло, я вскочил и выбежал в прихожую. Дед был уже там. Он улыбаясь подал Сидике руку, но ничего не сказал ей, лишь назвал свое имя. Потом дошел черед до меня. Сидике расплылась в улыбке и даже хотела погладить меня по макушке, но, поймав мой разгневанный взгляд, отдернула руку и только воскликнула радостно:
– Тебя Дюрка зовут?! Надо же, и братик мой тоже Дюри!
Тут неожиданно появились родители, застав всех нас в прихожей. Они поздоровались с девушкой. Отец, по обыкновению, коротко. Как обычно, он бросил мне: «Ну что, старина?» – и, давая понять, что прибытие Сидике ничуть не меняет его образ жизни, поставил портфель под вешалку и отправился в ванную мыть руки.
– Так я покажу ей квартиру, – сказала бабка, глядя на мать.
– Нет-нет, мама! – ответила та. – Идите лучше к себе, отдыхайте, я сама ей всё покажу.
Бабка вымученно улыбнулась Сидике, затем зло и обиженно посмотрела на дочь и, оправив на груди свое черное платье, с подавленным видом поплелась к себе в комнату.
Меня отправили в сад, чтобы и там показать всё девушке. От этого поручения я так заважничал, что даже осанку переменил. Выломав тонкий прутик, я шел, похлопывая им по ноге, будто хлыстиком. Сидике обращалась ко мне на «ты». Меня это задевало. И чтобы хоть как-то ей отомстить, я сказал, что такого чудноѓ о, нелепого имени, как у нее, отродясь не слыхал. Ожидаемого эффекта, однако, не получилось. Она просветила меня, что всем девочкам в их роду давали имя Сидония, и вообще, в их деревне оно очень даже распространенное.
Не такими я представлял себе наши с ней отношения. Еще немного, и она бы за ручку меня взяла! Но этот маневр Сидике не удался. Я отпрянул и побежал по присыпанной красным шлаком дорожке. Она – за мной. Думала, я в пятнашки играть с ней затеял. Однако, увидев мою перекошенную физиономию, похоже, сообразила, что никаких общих игр у нас быть не может.
В общем, странно мы с ней прогуливались.
При виде цветочных клумб она оживилась, стала деловито прикидывать, куда и какие цветы надо будет еще посадить, при условии, разумеется, что на это ей удастся выкроить время. Страха она уже не испытывала и выглядела довольно самоуверенной. Это тоже не соответствовало моим ожиданиям. Мне хотелось, чтобы Сидике вела себя с той же робостью, как поначалу, перед воротами.
Она спросила, где у нас огород. Отдельно от сада, за живой изгородью из аккуратно подстриженной сирени, был небольшой участок, но мы им почти не пользовались. Весной родители посадили несколько грядок паприки и помидоров, в другом месте – немного картошки, но в конце концов поняли, что, даже если не пожалеть времени для окучивания, большого смысла во всем этом нет. Была уже осень в разгаре, а у нас только-только появился ранний картофель.
В конце огорода у забора стояла теплица, отапливаемая печкой; словом, даже не теплица, а настоящая оранжерея. Но и она никак не использовалась. За два года, что мы здесь жили, стекла ее повылетели, каркас поржавел, отопительная система мало-помалу развалилась.
Сидике наконец очутилась в своей стихии. Она снисходительно улыбалась, глядя на худосочные, кое-как обработанные растения. Мысль о том, что ей предстоит привести это все в божеский вид, ее окрылила. Бесполезно было показывать ей после этого тюльпанное дерево, все в красных цветах, и плакучую иву, которая отважно устремлялась к небу, чтобы скорбно склониться затем до земли, – ее это не волновало. Все мысли и слова Сидике крутились вокруг огорода.
Между тем наступили сумерки, и мы вернулись в дом.
Мать разогревала на кухне ужин, отец сидел рядом и что-то ей говорил, но, едва мы вошли, он смолк на полуслове и спросил, повернувшись к Сидике:
– Ну как вам понравился сад?
Девушка рассыпалась в похвалах, дескать, такого огромного сада она еще никогда не видела, чтобы столько разных деревьев было, а розы какие красивые, только вот… Она осеклась, но, подбадриваемая отцом, все же выдавила из себя, что огород у нас страшно запущен, но это, мол, поправимо, она вскопает его, по весне засеет, и не надо будет об овощах заботиться. Мать – она уже накрывала, – заслышав об огороде, решительно воспротивилась, заявив, что хватит с нее готовки да стирки-уборки, хорошо, если с этим справляться будет, а огород нам не нужен.
Категорический отказ матери девушку огорчил, и она все пыталась нас убедить, что не так уж и много времени он отнимет и что ей огород не в тягость будет, а в удовольствие.
На столе было шесть приборов. И пять стульев вокруг стола. Шестую тарелку мать поставила напротив лестницы. Мы сидели уже на обычных своих местах, только Сидике все бродила как неприкаянная между кухней и «столовой»: то соль принесет, то пожелтевшие зубочистки неизвестно где откопает и тоже на стол их поставит.
Бабка, неподвижно уставясь в тарелку, молча хлебала суп. Дед сидел во главе стола. К его молчаливости мы привыкли, у него была астма, и чем больше она его донимала, тем реже мы слышали его голос; только ввалившиеся глаза по-прежнему живо поблескивали на изможденном лице старика.
– Да сядьте же вы, – сказала мать девушке.
– Нет, нет! – запротестовала она. – Я на кухне поем, когда вы откушаете.
Я радовался, видя, как быстро слетает с нее самоуверенность.
– Вот ваше место! – шутливо скомандовала мать. – Вы что же думаете, что вас тут объедками будут кормить?!
Сидике, вконец стушевавшись, села на ступеньку, сняла тарелку со стола и пристроила ее себе на колени. Теперь не сдержался отец:
– Да ешьте спокойно. Ведь вы не прислуга у нас… отныне вы член семьи.
Сидике поставила тарелку на стол, но, чтобы дотянуться до нее, ей всем телом пришлось податься вперед. Ложку она держала, зажав в кулаке, и ела прихлебывая.
Наступила глубокая тишина. Родители хранили молчание. Только ложки позвякивали о края тарелок, да падали с тихим всплеском капли, срываясь с ложек, да Сидике с шумом втягивала губами суп. Звуки эти показались мне необычными. Я вскоре сообразил почему. До меня вдруг дошло, что я никогда не услышу больше, как обсуждают свои дела родители, и оборвется та тонкая ниточка, которая еще связывала меня с ними. А Сидике у меня над ухом, ни о чем не догадываясь, с шумом втягивала губами суп. Кроме этого звука, я уже ничего не слышал. Машинально поднося ко рту ложку и пристально глядя при этом на мать, я пнул под столом девушку по ноге.
С перепугу она уронила в суп ложку. Суп брызнул мне на лицо.
– Извини… – повернулся я к ней, улыбаясь.
В пижаме и босиком я на цыпочках тихонько подкрался к Сидике и замер у нее за спиной. Она дошла уже до порога и, склонившись над плитками пола, выковыривала что-то из щели.
– Что ты делаешь?! – крикнул я. Она вздрогнула и бросила тряпку на пол.
– Не видишь? – спросила смятенно, но потом рассмеялась. – Напугал ты меня.
– Что, душа в пятки ушла?
– Даром что не пугливая.
– Может, и темноты не боишься?
– Нет. У нас электричества нету. Мне только на кладбище страшно бывает.
– А я и на кладбище не боюсь. Да нигде.
– Ты же парень. Тебе и не надо бояться, – сказала Сидике, выполаскивая в ведре тряпку, потом вылила воду и задвинула ведро под раковину. – Готово, – выпрямилась она. – А ты почему не спишь?
– Уснуть не могу, потому что… ты не сердись, что я тебе по ноге попал… так получилось… – невинно прикрыл я глаза ресницами, радуясь про себя, что говорю это так спокойно.
– Пустяки, мне вовсе не больно было, это я с перепугу ойкнула.
– Хочешь, я тебе в ванну воды напущу? – спросил я.
– Не надо, я так помоюсь.
– А мы всегда в ванне моемся. Сейчас приготовлю. – Я прошел в ванную и надел оставленные там тапочки.
Сидике вошла следом.
– Вот, смотри, – показал я на газовый бойлер, – как зажигать надо. Сперва воду пускаешь, потом открываешь газ, а как ванна наполнится, то сначала закроешь газ, потом воду. – И несколько раз заставил ее попробовать. Когда вспыхивала горелка, она вздрагивала. Наконец ванна была готова.
– Ну, иди, – сказала она смущенно, – я раздеваться буду.
– Я и здесь могу постоять.
– Нет, не можешь.
– Мне мама всегда разрешает.
– А я нет… ну, иди же… слышишь… – упрашивала она меня.
– Так и быть, – уступил я великодушно и пошел к себе в комнату. Там, присев на кровать, навострил уши в ожидании знакомого всплеска. И одновременно натягивал кеды. За стенкой родители о чем-то тихо переговаривались. Я подошел к их двери, подумал: может, войти? Но они, конечно, погнали бы меня спать, и вообще они не любили, чтобы я к ним совался по вечерам. Хотя в этот день мы и словом не перемолвились. Я прильнул ухом к двери. Они, видимо, уже улеглись: голоса их звучали глухо, будто из-под натянутых до самого рта одеял. «…И крестик на шее носит…» – расслышал я голос отца. «Ну и что?.. Главное, чтобы с работой справлялась», – ответила мать. «Надо бы с ней заниматься хоть иногда…» – «Где же время-то взять? Впрочем, если только ты сможешь?!.»
Из ванной послышался всплеск воды. Я тихонько, стараясь не скрипнуть, прошел на веранду. Окно там было распахнуто. Я выпрыгнул в темноту и долго стоял на клумбе с петуниями, увязнув по щиколотку в земле. Ночь была влажная, теплая, с застывшими без движения облаками. Насторожившись, я всматривался широко раскрытыми глазами в две белеющие неподалеку фигуры и, хотя знал, что это всего лишь мраморные цветочные вазы, почему-то ждал, что они вот-вот дрогнут и шагнут мне навстречу. Но кругом было тихо, лишь ветер чуть пошевеливал на деревьях листву.
Наконец я спустился с клумбы, больно ударившись при этом ногой о какой-то камень. В спальне родителей погас свет. Я снова насторожился, подождал немного и затем, спотыкаясь, нащупывая ногами дорожку, двинулся вокруг дома.
Из окна ванной комнаты, прорезанное линиями фигурной решетки, на траву падало пятно света. Завидев надежный ориентир, я чуть было не пустился бегом. Под окном же остановился и снова прислушался к ночным звукам, однако сквозь лай перебрехивающихся собак и отдаленные шумы города ни малейшего шороха, который бы выдавал присутствие Сидике, так и не разобрал. Окно взирало на меня большим и холодным стеклянным глазом. Мне хотелось увидеть хотя бы размытую тень на узорчатых стеклах, но сквозь них сеялся только ровный свет.
Два нижних стекла в окне ванной были матовые с орнаментом, а две форточки сверху застеклили прозрачными. Заглянуть в них можно было, лишь встав на вторую от подоконника перекладину оконной решетки. Я подпрыгнул. Вцепился в холодную ржавую железяку и, подтянувшись, уперся ногой в карниз. В этот самый момент по стеклу пробежала тень. Я замер, не смея дохнуть, думал, меня застукали, но, оправившись от испуга, сообразил, что это Сидике распрямилась в ванне. «Этак я еще лучше ее разгляжу!» – мелькнуло у меня в голове, и я встал на первую поперечину. Нужно было карабкаться дальше. Однако страх не пускал. А любопытство подстегивало. Наконец я все же поднялся выше. Теперь оставалось лишь разогнуться, и вся ванная была бы передо мною как на ладони. Но я не мог шевельнуться, ноги подкашивались, и руки будто приклеились к холодным, осыпающим ржавчину прутьям решетки. Не знаю уж почему, мне вспомнилась вдруг мотыга с заточенным сверкающим лезвием и гладким, удобно лежащим в руке черенком, а еще – неподвижно застывшие, умоляющие глаза Меты. Я теперь уже слышал, как возится в ванной Сидике, улавливал (или это мне только чудилось) знакомые чмокающие звуки намыливаемого тела, но мысли мои все возвращались к Мете, мне виделось ее тельце с запекшейся кровью на шерсти, с налипшей на ранах соломой и слышался голос матери и мой собственный, идущий откуда-то издали голос:
– Тебе не противно? – спрашивал я у матери, которая, ополаскивая губку в тазу, бережными движениями промывала собаке раны.
– Это что! – оторвавшись, глянула она на меня. – И не такое пришлось повидать! При разборке руин, помню, мерзлые трупы на санках возила.
– Когда? – недоверчиво спросил я и услышал ее слова, сказанные назидательным тоном, с чувством какой-то веселой гордости за пережитое:
– Когда нас освободили.
В ванной сильно плеснуло, и размытая тень, маячившая на матовом стекле, снова выпрямилась. Сидике, как я догадался, вышла из ванны, потом тень склонилась и раздался шум устремившейся в сток воды. От этого звука меня так и подбросило. В панике, боясь упустить момент, я стремительно разогнулся, и лицо мое, тут же взмокшее от волнения, поравнялось с форточкой.
Сидике стояла у ванны на деревянной решетке. Протянув руку назад, она взяла полотенце и, как-то странно скомкав его, вытерла сперва шею. На губах ее играла улыбка. Вот она уложила косы венчиком на затылке и, повернувшись, открылась мне всеми прелестями, всеми сдержанными, пастельными красками своего свежего тела. Затем, растянув полотенце, принялась вытирать спину. При этом она запрокинула голову, и взгляд ее, скользнув по стеклу, вперился прямо в мои глаза.
На какое-то время, пока сквозь испуг до сознания не дошел смысл случившегося, мы оба оцепенели. Потом с губ ее сорвался какой-то невнятный стонущий звук. Она прикрыла губы ладонью, продолжая смотреть на меня беспомощными, округлившимися от страха глазами.
Я, судорожно вцепившись в прутья, всем телом вдавился в решетку окна. Сидике съежилась, пытаясь хоть как-то прикрыть свою наготу, что-то крикнула мне приглушенным, каким-то утробным голосом. И то махала рукой в мою сторону, мол, уйди, я не выдержу, завизжу, то в страхе хваталась опять за грудь, закрывая ее от меня.
В глазах у меня помутилось, и я, то ли спрыгнув, то ли сорвавшись с окна, как подкошенный рухнул на землю. Ощущение было такое, будто мне перебили все кости. От мысли, что она может наябедничать родителям, всего меня с головы до пят пронзил небывалый, панический ужас.
Не разбирая дороги, я бросился в ночной мрак. Страх темноты был подавлен другим, еще большим, вселившимся в меня безотчетным страхом.
Очнулся я у себя в постели. В комнате Сидике хлопнула дверь. Я попытался представить себе ее обнаженное тело, но увидел только ее беспомощные, умоляющие глаза. И опять содрогнулся, и страх возбудил во мне отвращение к этому телу и к этим глазам.
Вырезав в продуктовой сетке дыру, мы натянули ее между сучьями и стали бросать мяч «в корзину». Ева вела в счете. Она разбегалась, подпрыгивала как на пружинах и, вскинув над головой свои длинные руки, легко забрасывала мяч. Исторгнув радостный вопль, она объявляла счет. Я подскакивал к дереву и ловил выскальзывающий из сетки мяч. Теперь очередь была за мной.
По тому, как тряслись у меня поджилки, я уже знал, что бросок не удастся. С замиранием сердца я отбегал назад, отталкивался от земли и, притворяясь, будто считаю шаги, бежал к сетке. По мере того как я приближался к ней, у меня отлегало от сердца, я уже видел себя свободно парящим в воздухе, но в последний момент, удерживаемый какой-то силой, останавливался как вкопанный и глазел на корзину.
– Ну… давай же!.. Оп-ля!.. – самоуверенным тоном подбадривала меня Ева.
Мне так и хотелось залепить мячом в ее вытянутую насмешливую физиономию, но этот порыв оставался лишь внутренним побуждением. Я так же самоуверенно улыбался ей и кричал, кривя губы:
– С ноги сбился!
Затем возвращался на место, опять разбегался, теперь уже вслух отсчитывая шаги, и, оттолкнувшись одной ногой, взмывал в воздух. В эту минуту я словно раздваивался. Видел себя, нескладного, неуклюже подпрыгнувшего коротышку, как бы со стороны, сквозь глумливый прищур Евиных глаз. И видел одновременно Еву, ее нахмуренное лицо, а также корзину, в которую нужно было забросить мяч. Мяч опять летел мимо. Ева с визгом бросалась за ним, крича:
– Сейчас я! Посмотри, как надо! – И забрасывала мяч.
У нее уже было сорок очков, у меня же не было и десятка, когда я предложил перерыв. Мы повалились с ней у ограды на хрустящее покрывало опавших листьев и, с трудом переводя дыхание, уставились в залитое золотистым светом небо. Ева сильно вспотела, но ее запах, хоть я и был привередлив на этот счет, меня не отталкивал. Я с шумом втягивал в себя воздух, стараясь привлечь ее внимание, но она и ухом не вела. Тогда я скосил на нее глаза. Ева лежала зажмурившись. Ее лоснящаяся, с желтоватым отливом кожа была усеяна крохотными жемчужинками. Вдыхая, она широко раздувала ноздри. Вздернутая верхняя губка то и дело отрывалась от нижней и, будто клапан, выпускала наружу воздух. Я смотрел, как по гладкому лбу девчонки скатываются жемчужинки, вползают в раковину чуть вдавленного виска и исчезают затем в густых рыжеватых ее волосах.
На душе у меня было легко и чисто. Мне вдруг захотелось склониться над ней и кончиком языка прервать путь одной из крохотных скатывающихся жемчужинок. Но не успел я подумать об этом, как Ева заговорила:
– Все равно я тебя обставила. Конечно, тебе трудней, ты все-таки ниже меня, и к тому же я лучше прыгаю. Наша учительница физкультуры сказала, что я очень прыгучая. – Она говорила, не открывая глаз, ресницы неподвижно лежали на шелковистой коже лица. Она говорила спокойно, густым низким голосом и настолько уверенно, что мне и в голову не пришло возразить.
Я лежал и думал о том, до чего она все-таки сильная и спокойная и как крепко она забрала меня в руки. И тихонько придвинулся к ней поближе. И тоже сомкнул глаза, наслаждаясь прикосновением ее влажной разгоряченной кожи.
Она шевельнулась. Сухая листва под ней хрустнула, и я испугался, как бы она не отодвинулась. Но Ева, напротив, еще теснее прижалась ко мне. Я даже дыхание затаил.
– Хорошо, – беззвучно шепнул я, думая, что она не расслышит, но она, наверное, каким-то особенным, шестым чувством меня поняла, губы ее дрогнули и раскрылись в обворожительнейшей улыбке. Я повернулся и, осторожно обняв ее, притянул к себе. Ева безропотно повиновалась, открыла глаза.
– Хорошо, а? – снова шепнул я, заглядывая ей в лицо. Она кивнула, все так же очаровательно улыбаясь.
– Я тебя очень люблю, – вырвалось у меня.
– И я тебя, – откликнулась Ева, но едва она это сказала, на лице ее промелькнуло прежнее, бесследно исчезнувшее, как мне думалось, жесткое выражение.
Обхватив ее голову, я прильнул к ее рту губами, но ничего особенного не почувствовал. Тогда я отпрянул и снова припал к ее рту, поводя головой точно так, как это делала иногда моя мать, стоя с отцом в полумраке прихожей. И опять ничего не почувствовал. Ева попыталась было разомкнуть губы, но я с еще большей силой притиснул ее к себе. Она вырвалась и вскочила на ноги. Я поднял глаза, ожидая увидеть смятение и растерянность на ее лице, но на меня, презрительно усмехаясь, смотрело лицо прежней Евы.
– Да ты целоваться-то не умеешь! У нас в Неметладе все мальчишки умели, – сказала она, подхватила мяч и, отбежав на дорожку, стала стучать им о землю.
Я не знал, что значит уметь целоваться, однако подумал: ну, раз не умею, так пусть научит, у кого же еще мне учиться, если не у нее. Но стоило мне увидеть, с каким безразличным видом стучала она мячом по дорожке, как всякая охота брать у нее уроки тут же пропала. Я лежал на траве в той же позе, в которой она оставила меня, вырвавшись из моих объятий.
– Матч-реванш! – неожиданно крикнула Ева таким тоном, будто ничего особенного не случилось, и вскинула мяч над головой. – Ну, иди же! – позвала она. – Сколько можно валяться?!
Я знал, что состроить любую мину мне ничего не стоит, однако на этот раз как ни в чем не бывало подняться и продолжить игру было нелегко. Не зная, как выйти из этого затруднения, я нехотя встал на одно колено и вдруг, вдохновившись внезапной идеей, принялся отжиматься.
Ева немедленно оказалась рядом.
– А ну, кто больше? Давай померимся, – предложила она и, шутя отталкивая от земли свое легкое тело, стала громко считать.
При счете «шесть» я с трудом разогнул локти, руки мои дрожали. Чтобы отжаться в седьмой раз, пришлось собрать всю свою силу воли, на восьмой же, едва оттолкнувшись, я почувствовал, что суставы мои вот-вот вывернутся, и, обессиленный, плюхнулся на живот.
– Десять… одиннадцать… двенадцать… – досчитала Ева и тоже остановилась.
– И тут я тебя обошла! – С этими словами она сцепила руки над головой и покатилась по склону, выкрикивая прерывистым голосом, умолкавшим, когда лицо ее поворачивалось к траве:
– Неси… сюда… мяч… – все быстрее катилась она. – Еще… по…бро…са…ем…
Потом, запыхавшись, вскочила на ноги и, отряхивая юбчонку, недовольно прикрикнула:
– Ну, скорей же!..
– Не могу, я устал! – решительно заявил я, надеясь, что она успокоится, но девчонка язвительно рассмеялась:
– Что, уморился? Эх ты, слизняк! Эх ты, баба!
Кровь бросилась мне в лицо.
– А ты… ты уродина! – в бешенстве заорал я. – И мать твоя тоже уродина!
Она застыла как вкопанная, лицо ее приняло жесткое выражение; пригвоздив меня взглядом к земле, она медленными, размеренными шагами двинулась в мою сторону с таким видом, словно была совершенно уверена, что мне от нее никуда не деться и я буду безропотно ждать ее приближения.
– Что, что, что? – шипела она при этом.
Я не видел перед собой ничего, кроме ее устрашающих глаз. Во мне клокотала бессильная злость. На траве поблизости от меня лежал ее пестрый, в горошек, мяч. Я поднял его и крикнул еще раз:
– И мать твоя тоже уродина!
– Как ты назвал мою маму?
Я отступил, размахнулся и что было сил швырнул ей в лицо мячом. В последний момент она заслонила глаза рукой, но это не помогло. Она пошатнулась и в ярости бросилась на меня.
– Ах ты, скотина! Говнюк! – вопила девчонка.
Повернувшись, я кинулся со всех ног к забору, продрался через кусты и шмыгнул было в лаз, но рубашка моя зацепилась за проволоку, и как я ни дергал ее, как ни крутился, все было бесполезно. Ева подбежала, я уже слышал ее отвратительное посапывание – и рванулся, оставив на проволоке здоровый лоскут материи. По инерции меня пронесло до самого корта, там я остановился и посмотрел назад. Перегнувшись через ограду, девчонка кричала мне тоненьким голоском:
– Вот увидишь, я все расскажу отцу! Он тебя арестует! Он тебя арестует!