"Нет рабства безнадёжнее, чем рабство тех рабов,
себя кто полагает свободным от оков"
(Гёте. Вольный перевод фразы из романа "Избирательное сродство")
Выхожу из лифта и иду к своей квартире. Навстречу – пожилая соседка, за руку ведёт свою 3-летнюю внучку. Любезно здороваемся и расходимся в разных направлениях. Уже за спиной слышу детский голосок: "Аео… очка?" Пока бряцаю ключами у дверного замка, мозг из миллиарда нюансов контекста восстанавливает нерасслышанное: "А где его дочка?"
Оборачиваюсь назад – влекомая за руку прочь кроха, семеня ножками и сворачивая шею, с любопытством разглядывает меня.
– У него нет дочки, – отвечает бабушка уже где-то далеко. И уводит ребёнка во внешний мир, наполненный тоннами других норм и образцов, которыми потом будет деформирована её юная головка.
Человек познаёт жизнь через усвоение общественных норм. И речь не о таких нормах, как запреты или поощрения в духе "Плохо" или "Хорошо", а о более мягких и прозрачных вариантах нормы, нормы как ориентира развития.
Изначально ползающий ребёнок по образцу взрослых начинает ходить. С их образцов он начинает копировать жесты, позы и некоторые нюансы мимики.
По образцу взрослых ребёнок начинает говорить. По их образцу он начинает носить одежду. И всё это становится частью самого человека настолько, что значительно позже у него даже возникает иллюзия, будто всё это было с рождения: что ходить он не учился, что учиться говорить ему тоже не было особой нужды, и что носить одежду он стал бы в любом случае, даже если бы вырос в коммуне нудистов на юге Франции, а испытывать отвращение к грязи и собственным нечистотам он тоже якобы начал бы совершенно самостоятельно. Редко кому приходит в голову, что всему этому он научился, присвоив себе задолго до него сложившиеся нормы человеческого поведения.
Человек создаёт себя, присваивая общественные нормы. Он наполняется ими, как сдутый шарик гелием, и становится тем, кто есть, – членом общества. Обладателем общественного сознания. Хранителем общественных норм. И, конечно, непременно при всём этом считает себя индивидуальностью, уникумом, хотя не обладает ни малейшими доказательствами этого. Кроме желания таковым быть.
Отныне он с искренней детской наивностью убеждён, что на самом деле это "он так считает", что на самом деле это "он так чувствует". Но в действительности без внешних норм, которые в ходе усвоения становятся нормами внутренними, человек не мог бы ничего толком "считать" и "чувствовать". Упавший ребёнок пытается понять, что чувствовать и как себя вести, мгновенно выворачивая голову в поисках реакции взрослых. В присутствии других людей, увидев что-то необычное или пугающее, мы в первую очередь смотрим на реакцию остальных, чтобы понять, действительно ли это что-то необычное и пугающее или же мы что-то не так поняли
В силу специфики языка в раннем детстве освоив чтение слева направо, отныне и прошлое нам представляется слева, а будущее – справа. Даже старый дед в Магадане думает о планах на неделю, представляя её как раскрытый дневник из школьного детства.
Наши представления о жизни обусловлены нашим опытом, но поскольку опыт наш культуроспецифичен, то и восприятие жизни также обусловлено культурой, общественными влияниями.
Как себя вести, что чувствовать и о чём думать – в любой ситуации мы отталкиваемся от соответствующих образцов, которые успели где-то мельком, порой даже неосознанно, подсмотреть. Когда мы в красных сандаликах и с разодранными коленками рассекаем по кустам возле дома, мы уже напичканы такой порцией шаблонов и социальных норм, что их груза нам хватит до конца жизни. Мы – биологические организмы, шагу не могущие ступить без инструкции. Но в комплект она не входит. И поэтому мы "списываем" её у других.
Моя габаритная подружка в моменты ссор с молодым человеком непременно заливалась слезами и с криками "Ты гад!гад!гад!" принималась методично молотить в его грудь своими недетскими кулаками. Ещё в детстве она видела фильм, где героиня точно так же в порыве истерики колотила в грудь героя, но тот не отбивался, а уверенно обхватывал её, прижимал к себе и страстно целовал – такой был образец любви, увиденный в детстве. Но её молодой человек смотрел другие фильмы. И потому каждый раз она вколачивала его тощее тельце в угол и к полу, всё чётче убеждаясь, что он её не любит. Рыдая, своим подругам она сокрушённо говорила: "он должен был меня обнять!".
Схожей траекторией мыслила и девчонка на одной вечеринке, севшая мне на колени и принявшаяся теребить мои волосы. Я пытался пить вино дальше, но процесс становился всё более трудоёмким. Намекнув задорнице, что она осложняет винопитие, в ответ я услышал:
– Да нет же! Ты должен сделать вот так! – Со всей хмельной непосредственностью она берёт мою ладонь и демонстрирует, как я должен был заломить её руку за спину. – А потом ты должен прижать меня и поцеловать…
Так наблюдаемые образцы превращаются в причудливые нормы. Маленькая девочка, с рождения наблюдая вокруг себя маму и папу и другие пары родителей, вскоре сама подходит к беззащитному мальчику и выдаёт с угрозой в лицо: "когда вырастем, ты на мне женишься!"
Она сама ещё не понимает, что такое и зачем этот брак, супружеский долг и раздел имущества, но зато она уже чётко понимает, что надо делать в будущем. Нюансы не важны, важно направление.
Норма выводится по вполне себе арифметическим законам. Если ребёнку показать 100 женщин, 80 из которых будут замужем, а из них 70 ещё и с детьми, то ребёнок посчитает, что "нормальная" женщина – это замужняя и с детьми. Следовательно, незамужняя и бездетная женщина – это ненормально. Но самое главное, что здесь уже есть не просто статистика, но и выражение оценки. Действительность начинает оцениваться в критериях той самой нормы. Объективное описание ("из 100 женщин 80 замужних, из них 70 с детьми") превращается в субъективную оценку ("женщина должна быть замужней и с детьми"). Именно этот переворот в явлении нормы и оказывается интересным и важным: превращение описания в предписание. Норма как характеристика статистическая очень скоро становится характеристикой идеологической. Норма обретает ценность. Она становится ориентиром и обретает власть призывать и даже требовать. И дальше от способности судить о действительности норма переходит к способности действительность осуждать. От суждения к осуждению. От описания к предписанию.
Эта удивительная метаморфоза в философии известна под названием Принципа Юма: категорическая невозможность логического перехода от описания ("так есть") к предписанию ("так должно быть"). Почти триста лет назад в "Трактате о человеческой природе" Дэвид Юм заметил, что каждая этическая теория начинается с описания фактов и сопровождается связкой "есть", которая по ходу дальнейшего изложения незаметно подменяется связкой "должно". Юм показал, что такие переходы необоснованны, и из "есть" не может вытекать никакого "должно". Предписание не может вытекать из описания. Но среднестатистический человек не замечает этой подмены в своём мышлении – уж больно тонка для его понимания грань между "есть" и "должно быть".
Когда я пояснял искусственность моногамных отношений одной очаровательной девчонке, я говорил, что со всяким любящим человеком бывало, что он вдруг встречал кого-то ещё неординарного, к кому вдруг просыпался интерес, помимо "основного партнёра". Девчонка тут же всплескивала руками и вскрикивала: но это же неправильно!
Я слегка озадачивался и пытался пояснить снова, но ещё раз встречал ту самую реакцию. Стало понятно, что между нами если не бездна, то значительный провал. Я пытался пояснить, что говорю не о том, что правильно или неправильно, а о том, как есть, как бывает. На что она опять вскрикивала: но так же нельзя! Это неправильно!
И как я дальше ни силился, так и не смог объяснить, что мы говорим о совершенно разных смысловых уровнях. В ответ на мои описания того, какая объективная действительность есть, она эмоционально противопоставляла свою субъективную действительность, которая "должна быть". Она так и не поняла, о чём я. Для неё описание и предписание ничем друг от друга не отличались. В царстве обыденного сознания Принцип Юма попран, растоптан и погребён в безымянной могиле.
Ребёнок, с рождения наблюдая маму у плиты, выводит норму: "женщина должна готовить". Не "женщина готовит" (описание), а именно "должна готовить" (предписание).
С самых ранних лет мы постоянно видели мальчиков только в штанах (я говорю о своём позднесоветском детстве) – в итоге мы вывели норму: "мальчики должны носить штаны". Поскольку и девочки в нашем советском детстве редко надевали штаны и ходили в основном в юбках, то и на их счёт норма гласила: "девочки должны носить юбки". И дальше мы старались уже самостоятельно подчиняться выведенным нами же нормам. И этот причудливый процесс нормообразования в дальнейшем будет позволять нам не только принуждать женщин к занятиям "женскими делами", а мужчин – "мужскими", но даже и откровенно порицать, осмеивать тех, кто вдруг возьмётся не за "своё дело".
В XV веке одно из предъявленных обвинений сожжённой на костре Жанне Д'Арк состояло в ношении мужской одежды. Мы ушли, но не далеко.
Когда мне было неполных одиннадцать, меня сильно раздражала необходимость заправлять футболку в штаны: при активных движениях она вечно съезжала куда-то в сторону, комкалась, топорщилась пузырём – снова и снова её приходилось расправлять под штанами. Увиденный в ту пору американский фильм с подростками, носящими футболки навыпуск, очень обрадовал. Не без волнения, но я сделал так же и вышел из дому. Все окрестные дворы смотрели на меня, будто измазанную дёгтем порочную девку вывели на осмеяние. Футболка должна быть заправлена.
Многие спрашивали меня, зачем я так оделся. И каждому я объяснял. Даже мама с усмешкой сказала мне "Ты прям, как девочка в юбочке". Месяц или два я ходил настороженный. Мне было неудобно в этом обществе. Но зато мне стало удобно в этой футболке.
А ещё через год в нашем маленьком городке в футболке навыпуск ходил, наверное, каждый второй мальчуган, и обо мне уже никто и не помнил.
Подмена "есть" на "должно" меняет саму личность человека. Она вносит изменения в его умение прислушиваться к себе, понимать свои желания. Происходит это посредством механизма самоидентификации:
1) "У людей есть так" (описание)
2) "Я – один из них" (самоидентификация)
3) "Значит, и у меня должно быть так" (предписание).
Так наши настоящие желания вытесняются нормами, долженствованием. В итоге мальчуган дерётся с задирой, но не потому, что тот его реально задел, а просто потому что "мужчина должен". Второй с дешёвым вином в подмышке мчит на другой конец города, чтобы заняться сексом с новой знакомой, хотя, если бы был откровенен с собою, то вернулся б домой дочитывать интересную книгу – настолько ему это всё ровно. Но "мужчина должен хотеть и не находить себе места". Чем больше у человека сложностей с самоидентификацией, тем усерднее он стремится делать то, что должен. И тем хуже это осознаёт.
Рефлексия – замечательный навык, но редкая птица им владеет. Самокопание позволяет вскрыть себя и понять, чего ты действительно хочешь. Познать свои желания и отличить их от подмены, насаждаемой нормами, вот то, чему обучен не каждый. Люди в массе своей незамысловаты. Углублённая рефлексия больно бьёт по голове, а потому считается чем-то вроде болезни (для этого даже придумали термин – интроверт, что в современном мире активности и достижений звучит как что-то ущербное). Размышлять о себе и о жизни принято, только когда совсем уже плохо. "Делай, не думай" – это выгодно системе, но вредно для личности. В итоге дети вырастают взрослыми, которые знают, что должны, но не знают, чего хотят.
Исследования показывают, что молодёжь главными приоритетами в один голос называет семью и социальный статус, но это удивительным образом сочетается с катастрофически низким уровнем рефлексии (Слюсарев и др., 2017, с. 36). Иными словами, молодёжь слабо понимает психические процессы в собственной голове (в том числе свои ценности и желания), но при этом смело рапортует о конкретных своих жизненных смыслах. Здесь неизбежно возникает повод для сомнений: можно ли верить от рождения слепому, утверждающему, что у него есть любимая картина?
Потому исследователи заключают, что объявление семьи главным жизненным смыслом испытуемых "является не столько их личной позицией, сколько проявлением желания следовать социальным стереотипам" (с. 34). Молодёжь лишь бравирует приоритетом конкретных ценностей, поскольку они являются наиболее социально одобряемыми и активно транслируемыми культурой, тогда как на деле приоритетными у них могут быть совсем иные ценности (о приоритете которых они могут сами и не догадываться).
Нам не нужно приказывать, хлыстом рассекая воздух у самого уха. Для нас не нужно возводить оград из частокола и даже не нужно озвучивать запреты. Мы всё это сделаем совершенно самостоятельно: сначала мы определим нормы, а затем нормы определят нас. Нормы всегда превращаются в долг.
Человек склоняет голову перед Нормой и становится её рабом.
Человек должен быть чем-то, что находится в рамках определённой нормы. Его ценности, его чувства, его мысли и поведение – всё это должно колебаться в пределах некоего узкого коридора дозволенных норм. Именно должно. Потому что нормы – обязывают. Если хоть что-то значительно отклоняется от условных границ, человеку становится совестно, некомфортно, и он давит на себя, силясь "втянуть живот" и втиснуть всё своё существо в эти самые границы. Крыльям тут точно не место.
Ну а та маленькая девочка в подъезде, удивлённая отсутствию детей у дяденьки-соседа, – в свои три года она уже знает, что в будущем непременно выйдет замуж, родит… Точнее, нет, не "выйдет" и "родит", а "должна выйти" и "должна родить". Она уже попала в беспристрастную молотилку общественных норм, и дай бог ей сил расправить крылья и выбраться оттуда невредимой. И возможно, образ подтянутого красавца дяденьки-соседа – счастливчика без жены и детей – навсегда останется где-то в глубинах её подкорки и будет оттуда нашёптывать, что всё не так безнадёжно, и выход есть, ведь существуют другие жизненные сценарии. А сейчас же, пока вокруг снуют толпы молодёжи в самой пёстрой и немыслимой одежде, с синими волосами, зелёными, фиолетовыми, без волос вообще, с татуировками и с пирсингом, – можно быть спокойным, что очередной диктат нормы не наступит. Разнообразие – залог того, что нормы не вкрадутся в наш мозг и не похитят душу. Не потому ли униформа так популярна в сферах, требующих большей централизации и безоговорочного подчинения? Она унифицирует не столько внешность, сколько содержание? И в этом смысле связь между "нормой" и стремлением к господству неизбежна (Ушакин, 2007, с. 33) – кто-то может целенаправленно насаждать "нормы", чтобы управлять другими. "Норма" – идеальный инструмент подчинения.
Как замечают исследователи, "норма" – это фантазия, не имеющая с реальностью ничего общего. "За желание "играть по правилам", за стремление соответствовать "норме" приходится платить", замечает Джудит Халберстам, директор Центра феминистских исследований Южно-калифорнийского университета. "Люди, поддерживающие идеи "нормы", становятся своеобразной полицией: они загоняют в рамки себя и пристально следят за тем, чтобы и другие не отклонялись от принятой "нормы".
Несколько лет назад в США поймали серийного убийцу. Он пытал, а затем убивал своих жертв. Когда его нашли, выяснилось, что этот житель американской окраины ходил по округе и говорил людям, что их насаждения неровно подстрижены, дома выкрашены в неправильные цвета и вообще им пора починить крышу. Так работало его мышление.
Потребность оберегать границы воображаемой "нормы" порождает насилие. Люди, свято верящие в норму, становятся для общества гораздо большей проблемой, чем так называемые отклонения. Но общество ориентировано на "нормы". В Америке все еще действует наивная вера в них" (цит. по Шадрина, 2014, с. 102).
Концепция встраивания социальных норм в психику человека в науке развита школой социального конструктивизма (см. Бергер, Лукман, 1995). Регулярность действий, их повторяемость ведёт к рождению конкретного социального порядка, который постепенно понимается как нечто незыблемое и "данное от природы" (с. 98). Если изначально нечто делалось просто потому, что люди так решили, то последующие поколения будут так делать, потому что отныне это будет полагаться единственно возможным, обязательным. Привычный ход вещей оказывается "правильным", а непривычный, выходящий за рамки сложившихся предписаний, – "неправильным". Отсюда же берутся и особенные эмоциональные реакции как маркеры нарушения или подтверждения миропорядка.
В итоге и сам мир, укладывающийся в рамки культурных предписаний и ожиданий человека, воспринимается как "правильный" или "справедливый", а мир, не оправдывающий ожиданий, воспринимается неправильным и несправедливым (Улыбина, 2003, с. 104). Выполняя все предписания, поступая "правильно", человек ожидает, что получит за это какое-то воздаяние (иначе ради чего он это делал?), но сталкивается с тем, что, даже делая всё "правильно", желаемый результат достигается редко. Единственное объяснение этого человек видит в "неправильности" мира, в его "несправедливости". Ему сложно предположить, что сбой даёт система культурных предписаний, которая изначально ориентирована на жизнеспособность социальной системы в целом, а не на благополучие конкретного человека.
Воспринимая мир культурных ценностей как нечто естественное, человек даже не думает искать в себе силы для противостояния ей, если она его не устраивает, хотя в действительности же наш "социальный уклад принадлежит к сфере воображения" (Харари, 2016, с. 150).
Исследования показывают, что человек продолжит делать, "как правильно", "как положено", даже если это не приносит ожидаемого результата, потому что такое поведение обеспечивает ему нахождение в рамках своей социальной группы (Слюсарев и др., 2017, с. 108). Делать, как все, вот что для человека важно, это главная ценность. Идеальные образцы поведения представлены культурой, где они запечатлены в виде сложившихся норм и правил (Улыбина, 2003, с. 245; Эльконин, 1994, с. 15).
Роль образца, ориентира при построении нормы и определении границ возможного хорошо описал Арнольд Шварценеггер. На заре чемпионства, будучи уверенным, что достиг человеческого предела в упражнении с поднятием лодыжек (300 фунтов – больше, чем у любого известного тогда культуриста), ему вдруг довелось увидеть, как Редж Парк делает то же упражнение, но с весом в 1000 фунтов.
"Предел, в существовании которого я был уверен, оказался чисто психологическим", пишет актёр и бодибилдер. "И теперь, увидев, как кто-то выполняет упражнение с нагрузкой тысяча фунтов, я сам двинулся вперед огромными скачками. Редж продемонстрировал мне верховенство разума над телом. В тяжелой атлетике на протяжении многих лет существовал пятисотфунтовый барьер в толчке, – это было что-то вроде четырехминутного барьера в беге на милю, который пал только в 1964 году под натиском Роджера Баннистера. Однако как только великий русский штангист Василий Алексеев в 1970 году установил новый мировой рекорд, покорив штангу весом 500 фунтов, в течение года еще трое спортсменов взяли этот же вес" (Шварценеггер, с. 65).
Если сравнивать выступления спортивных гимнастов или фигуристов полувековой давности с выступлениями их современных коллег, то разница в умениях будет поразительной – будто школьники на физкультуре против олимпийцев. Но дело, конечно, не в том, что спортсмены середины прошлого были физически слабее и менее ловки – просто они не знали, что так можно. У них не было образца для создания новой нормы, к пределам которой можно было бы стремиться.
Наличие ориентира организует, направляет нашу активность. И, похоже, чем этот ориентир конкретнее, нагляднее, тем ощутимее его влияние. Это было хорошо показано в старом исследовании, где детей-дошкольников просили прыгать в длину с места. В первом варианте их просили прыгать "как можно дальше", а во втором – до начерченной мелом линии. Так вот именно во втором случае длина прыжка оказывалась большей (Запорожец, 1986, с. 68).
И правда, если вдуматься, что такое "как можно дальше"? Что такое "изо всех сил"? Это слишком абстрактно. Но появление же простой и чёткой метки всё меняет – задача сразу становится конкретной. Допрыгнуть нужно вот туда… Метка направляет психику, ориентирует.
Тот же эффект был показан в другом знаменитом исследовании, где людей с травмой руки просили продемонстрировать её подвижность. В первом случае их просили поднять руку "как можно выше", во втором случае – поднять до конкретной метки, и в третьем – взять предмет, размещённый ещё выше (Леонтьев, Запорожец, 1945, с. 12). В каждом следующем случае рука поднималась выше, чем в предыдущем.
Человек нуждается в ориентирах, в этом весь трюк. Без них он, как ёжик в тумане. Его психика "заточена" под выискивание ориентиров везде и всюду, чтобы на их основе построить собственное поведение. При болезни Паркинсона ходьба человека нарушается, он может сделать несколько шагов и замирает. Но при этом прекрасно ходит по лестнице… Удивительно?
Ступеньки – это ориентиры для каждого конкретного шага. Взяв эту ориентирующую функцию меток, можно заставить паркинсоника ходить и по ровной поверхности – достаточно лишь обозначить метки на полу, чтобы больной переступал через них. В хрестоматийном примере перед пациентом с паркинсонизмом просто разложили по полу кусочки бумаги, и он пошёл (Лурия, 1982, с. 118).
И снова, если вдуматься, что значит спонтанно пойти? Куда пойти? Как быстро? Широким шагом или мелким? Это же ворох возможных нюансов, которые нужно учесть и исполнить. Но всё это становится куда проще, если есть конкретные ориентиры. Именно поэтому специалисты по поведенческому анализу и советуют ставить себе не абстрактные, расплывчатые цели, а снабжать их чёткими ориентирами и определениями (Сервис, Галлахер, 2018, с. 35).
Но если роль ориентиров заметна уже на таком элементарном психофизиологическом уровне, то какова она оказывается на уровнях более сложных – психологических, поведенческих, ценностных? Тут она усиливается многократно и оказывается ведущей. Здесь и выступает во всей красе роль культуры, сложившихся традиций и норм.
В роли культурных ориентиров выступают многочисленные акты инициации или обряды переходов: вступить в брак, завести детей и т.д. Смысл обряда инициации заключается в достижении субъектом некоего идеального образа, предписанного культурой. То или иное действие является для людей символом их перехода на качественно иной социальный уровень, где они кажутся себе чуть ближе к некоему требуемому культурному нормативу для своего возраста. Мой близкий друг, внимая заветам отца, дал себе установку: к 28 годам он должен жениться, к 30 годам завести детей. Роль чувств здесь была вторична, главным же был сам факт – обряд перехода, инициация. Если к формальному сроку ты не выполнил установку, то сам себе кажешься невзрослым, ребёнком, то есть несостоявшимся с точки зрения социальной программы. Наверное, не надо и говорить, что в судьбе друга дальше всё складывалось очень непросто: жизнь всегда складывается непросто, если ты реализуешь её по внешним командам.
Чтобы соответствовать взрослым, молодёжь всегда стремилась начать пораньше распивать алкоголь, курить и заниматься сексом. Но ведь и вступление в брак и рождение детей оказываются явлениями одного порядка с ранним курением и распитием спиртного – всё это растёт из стремления соответствовать культурным нормам, быть "продвинутым" членом общества.
Вместо "ритуалов перехода" Пьер Бурдьё предпочитал говорить о ритуалах назначения (Бурдьё, 2005, с. 358) или институционализации (Бурдьё, 2007, с. 243), подчёркивая тем самым, что новое качество не возникает объективно и само по себе, а именно назначается, учреждается обществом, как новый костюм надевается на человека.
Наверное, у каждого из нас есть знакомый или знакомая, которые вступали в брак, потому что пора. Они выполняли социальные веления, чтобы получить доказательства своей взрослости, ощутить себя самостоятельными, не понимая, что демонстрируют как раз обратное – несамостоятельность и зависимость от сторонних команд и оценок. Если вдуматься, "стать взрослым" – значит сделать всё, как тебе велели.
Сама концепция "взрослости" исторически связана с древней традицией вступления в брак и рождения детей. Если из предписаний культуры вычесть эти факты, то и концепция "взрослости" фактически рассыпается, что мы и наблюдаем сейчас (Ансари, Клиненберг, 2016, с. 22). Социологи только успевают вводить новые названия – "начальная зрелость", кидалты (англ. kid – "ребёнок" и adult – "взрослый"), "синдром Питера Пэна", – чтобы подчеркнуть тот факт, что современные 20-30-летние ребята своим поведением и ценностями никак не соответствуют предыдущим поколениям отцов и дедов. Обычно принято рассматривать это явление с нескрываемой насмешкой (то самое пресловутое "боятся ответственности"), но мало кто при этом понимает, что возрастные категории придуманы в рамках ещё древних обществ и служили целям их повседневной организации. Если меняется культура, то непременно меняются и границы возрастных категорий (к примеру, кое-где сейчас уже предлагается увеличить подростковый возраст до 24 лет). В скотоводческих обществах ребёнку достаточно было научиться пасти и резать овец, чтобы освоить все необходимые для взрослого навыки – взрослее он уже не станет; в современных же реалиях перед ребёнком открывается столько жизненных альтернатив, что для того, чтобы разобраться во всех и тем более освоить необходимые для них навыки, требуется всё больше времени, и потому старые идеалы взрослости оказываются поставленными под сомнение. Сами объективные условия жизни современных подростков предоставляют меньше возможностей для взросления в традиционном понимании этого слова.
Иначе говоря, дело не в детях, не желающих взрослеть, а в трансформации всей социально-экономической системы. Условия самой жизни изменились, и этим обусловлен распад всех прежних картин взросления – привычные образцы устарели и стали неадекватными. Если в давние времена вступление в брак и рождение детей было обязательным условием организации собственного быта с целью самообеспечения, то в результате научно-технического развития современному человеку не требуется совершать таких сложных действий, и обеспечить себя он может полностью самостоятельно. Но древние культурные ориентиры по-прежнему не унимаются и буквально требуют от людей вступления в брак и рождения детей, только вселяя в них тревогу и сомнения в правильности своих действий.
Всякое культурное общество выглядит, как разрисованный мелками пол, где каждый штрих – демаркационная линия, переступать за которую нельзя, а можно идти лишь вдоль. И дальше мы увидим, что даже такие древние институты, как брак и родство (как бы это ни звучало удивительно) всегда выступали в роли именно этих направляющих линий: они пытаются делать своё дело и сейчас, хотя в изменившихся условиях XX века их функция всё отчётливее демонстрирует свою архаичность.
Нюанс культуры и её традиций в том, что складывалась она в течение веков и даже тысячелетий. Культура – система коллективной памяти и коллективного сознания, и она неизбежно связана с прошлым историческим опытом. В связи с этим всякие масштабные социальные перемены, когда меняются условия и объективные принципы существования, несут человеку грандиозные трудности, поскольку общество не может быстро к ним адаптироваться, так как испытывает тормозящее влияние сложившейся древней культуры.
Многими философами традиции расценивались как следование давним регламентам, тормозящим развитие общества. Пётр Штомпка писал, что "любая традиция, независимо от её содержания, может сдерживать творчество или новации, предлагая готовые рецепты для решения современных проблем. Между тем попытки заменить поиск новых путей возвратом к старым, испытанным, надежным методам чаще всего влекут за собой стагнацию" (1996, с. 96). Застойное влияние традиций происходит именно потому, что они "обеспечивают людей, формирующих свой Мир, готовыми "строительными блоками" (с. 95), несмотря на то, что в новых условиях могут требоваться уже совсем иные "блоки". Эрих Фромм отмечал, что индивид, преданный традициям, платит за это непомерно высокую цену, становясь подчинённым, зависимым, а также соглашаясь на блокировку развития своего разума (1999, с. 105).
Поскольку традиции – это сценарии и практики, полученные от Другого, то вся активность индивида главным образом сводится к исполнению предписанных культурой ролей, к соответствию заданным образцам. Но при этом "жизнь по образцам – это способ устроения жизни, где автор жизни устраняется от авторства. Человек объективирует сам себя, устранив собственное «я» и заменив его той или иной ролью в соответствии с потребностью момента и тем самым отказавшись от собственного настоящего" (Адоньева, 2009).
Культурные нормы рождаются в конкретном обществе, на конкретном историческом этапе его развития и потому в известной степени выражают "потребности момента", но в изменившихся условиях эти нормы демонстрируют свою инертность и продолжают существование даже тысячелетия спустя. Станислав Лем считал, что люди окружили себя стеной из культуры и традиций, сделавшись пленниками того, что, "являясь, по сути, совершенно случайным собранием всякой всячины, представляется ему высшей необходимостью" (2002, с. 125). Традиции выступают для человека той самой аллеей ориентиров, ступить за пределы которой он не осмеливается.