В 19:00 к моему подъезду подъехало такси. Про пермских таксистов ничего говорить не буду. Их нет. Таксист – это профессионал. Он не базарит по телефону во время поездки, не пристает к пассажирам со своими треклятыми подшипниками, не слушает дерьмовую музыку, потому что ему так хочется. В Перми работают шабашники. То есть это не люди, у которых есть профессия, выбранная ими. Это люди, которые ищут работу, а пока таксуют. Ну, или подрабатывают помимо основной. Для русского человека любая работа в сфере обслуживания – небольшой позор, он ее внутренне воспринимает как временную, даже если работает на ней пятнадцать лет. Не знаю, откуда это пошло. Наверное, из уголовных понятий ноги растут, там барыга, шнырь, холуй – люди неуважаемые. Порой мне кажется, что из уголовных понятий не только эти ноги растут. Иногда я думаю, что вся страна из них проклюнулась, а государственные мужи в первую очередь. Поэтому мы тут все такие встряхнутые, несмотря на демократию, конституцию и права человека. В этом смысле я встряхнутый от противного, в пику, но как бы тоже из уголовных понятий. «U2». Орел, решка, монетка-то одна, что толку?
Перед поездкой на вокзал мы с Ангелом поспали. Не поспали как потрахались, а смежили веки. Я обычно не люблю спать с другими людьми. Нет, пьяный я и в трамвае усну, а по трезвянке мне неловко. Не потому, что я сонофоб, а потому, что больно уж интимный процесс, а мужчина для девушки должен оставаться загадкой. Во сне ты ничего не контролируешь. Можешь полподушки слюней напускать. Можешь пернуть. Можешь захрапеть во всю пасть. Можешь губами отвратительно запричмокивать. Я себя на эти действия изучал. Купил качественный диктофон и включал его на ночь, чтобы послушать, как я сплю. Нормально сплю. Все восемь часов записи внимательно прослушал. Не пердел во сне, ничего. Зевнул разок с подвыванием волчьим. Брутальненько так, женщинам должно понравиться. Ангел ко мне в кровать скользнула. Пришла с рюкзаком и скользнула. Главное, без объятий. Легла на свободную половинку и спит. Я, конечно, почувствовал, что она легла. Глянул из-под век тихонечко (попробуйте-ка глянуть из-под век громко): лежит спиной ко мне, беззвучная, как кошка. Тут у меня в башке фокус произошел. Обычно я презираю женщин, которые ластятся. Ну, спит человек, чё ты к нему себя подкладываешь? Кукушкианство какое-то. Только кукушки птенцов в чужие гнезда подкидывают, а ты – себя. Ангел не такая. И оттого, что она не такая, оттого, что она не захотела, не собиралась даже ластиться, мне почему-то очень этого захотелось. Ну, чтобы она ко мне поластилась. Чтобы не лежала равнодушно в утилитарном сне. Чтобы того-сего и это самое, как любил говорить Бориска. Я даже поерзал чуть-чуть и как бы случайно придвинулся. Не так придвинулся, как отчаявшаяся штукатурщица к соседу-попутчику в поезде, а просто лег поудобнее. Не обязательно же обозначать, что я лег поудобнее не в физиологическом, а в психологическом смысле. Мне иногда кажется, что это одно и то же, кстати. Правда, Ангел все равно не отреагировала. Я, конечно, посмотрел обиженными глазами в ее спину, но на этом всё. Я гордый. Уснул.
До вокзала мы с Ангелом ехали в наушниках. Каждый в своих. Без этой херни, где одни наушники на двоих, а вы сидите на заднем сиденье и типа кайфуете, а на самом деле хотите послушать полноценно, вставив наушники в оба уха. Я вообще люблю ездить на переднем сиденье, чтобы при случае отмудохать шабашника. Ехать по Перми лучше под «U2». «Рамштайн» можно врубить. Не возбраняется творчество группы «Сплин». От классики легко впасть в ступор. Промышленные пейзажи в ней не отливаются. Классику слушают гости города, для которых пермяки организуют Дягилевский фестиваль.
Вокзал Пермь-2 – это такое здание, с которого стоит снять табло и часы, как оно тут же превратится в декорацию исторического фильма о Второй мировой войне. Например, бомбардировку Дрездена возле нашего вокзала хорошо снимать. Путей у нас дохера, а направлений два – горнозаводское и главное. Мы уезжали с горнозаводского. До отправки оставалось полчаса, и я захотел пивнуть. Пошли, говорю, Ангел, пивнем. Вмажем пивчанского. По кружке успеем. Смысл чичи в табло пузырить. Не знаю. На вокзалах я становлюсь жиганом-подростком. Видимо, дух путешествий на меня так действует. Ангел кивнула. Она была в джинсах, ботинках, легкой ветровке и с рюкзаком на спине. Шмотки не смотрелись на ней дешево, хотя были дешевыми. Это умение. Что-то врожденное. Я сначала хотел шуткануть типа – в Москву едешь, а вырядилась, как в деревню. А потом пригляделся и завалил хлебальник, так его и не развалив.
На Перми-2 есть два места, где можно накатить пивчанского, – шатер и кафешка «Пирожок». Мне смешно смотреть на вывеску кафешки, потому что пирожками я называю пухлые женские щелочки. Пирожок, блин. С Геленджиком внутри. Мы с Ангелом пошли в шатер. В шатре я прямо с порога поддался своей второй страсти – драке. Первая – секс, если вы не поняли. Я обожаю драться. Меня вообще привлекают пограничные состояния. Детдом меня в этом смысле взнуздал. Ну, и служба, конечно. Кровь и пот мужского братства. С шести лет – карате. С одиннадцати до четырнадцати – дзюдо. С четырнадцати до восемнадцати – бокс. А потом – Русский остров, бухта Холуай. Или Халуай. Или Халулай. Мне последний вариант больше нравится. Говорят, переводится как «гиблое место». Не знаю. Место как место. Ничего гиблого я там не заметил.
Драки напоминают шахматы. В них растешь, не столько тренируясь, сколько практикуясь. Раньше с драками было проще – никто не катал заяв. Сейчас заявы пишут очень многие. К примеру, полез на тебя какой-нибудь тип, ты ему челюсть сломал, а он пошел и накатал заяву. Нет, я не боюсь отбывать, на одной ноге отстою разумный срок. Просто это как-то туповато ради хобби. Если б со мной что-нибудь драматическое случилось. Ну, не знаю. Ангела бы изнасиловали. Или бабушку ушлепки ограбили. Я бы их всех, конечно, нашел и убил.
Только я не хочу убивать живого, я хочу убить уже мертвого. То есть – монстра. Живого мне убивать было бы неприятно, потому что вдруг он лекарство от СПИДа изобретет. Или станет матадором. Или изобретет способ самому у себя отсасывать, не удаляя нижних ребер. Короче, сделает что-то полезное для человечества. Я точно знаю, что монстр ничего полезного для человечества не сделает. Зло – оно банальное и нетворческое. Зло существует ради зла. В каком-то смысле оно само по себе творчество. Как Филипп Киркоров – сам по себе бог, понимаете? Оно ничему не служит, а светлые люди служат всякому высокому, до чего я умом дотягиваюсь, но не сердцем. Я, в общем-то, в гробу видал род людской. Если честно, я тоже монстр, но изо всех сил с этим не соглашаюсь. Настоящим монстром, кристаллическим, становишься тогда, когда с этим соглашаешься. А я пока надеюсь. Надеюсь, что меня обуяет свет. Выпадет случай, и он меня обуяет. Не то чтобы я стану иисусиком, а просто… Успокоюсь, что ли?
Хотя какой, к херам, свет, когда пропускаешь Ангела вперед, входишь в шатер, а там драка и здоровый мужик бежит то ли на выход, то ли на твою девушку. Ангел ничего не успела понять, я схватил ее за шкирку и отшвырнул в угол. Я это проделал в момент и успел увернуться от здоровяка, пробив ему в печень на скачке. Здоровяк сдулся и осел на пол. Драчунов было пятеро. Вдруг они прекратили драться и дружно пошли на меня. Я бросился к выходу. Дверь была заперта. Хорошо. Со спины не зайдут. Когда я вошел в шатер, драчуны были пьяными. Сейчас драчуны были абсолютно трезвыми. Я оценил, как они идут. Сами по себе они бойцы, может, и неплохие, но вот группой работать не умеют. Это сложно, как танец. Надо не просто иметь слух, надо много тренироваться. Когда я служил, нас такому учили. Правда, там мы действовали в воде. А в воде, в Тихом, вообще нихера непонятно – всё на инстинктах и интуиции. Халуай, Халуай, иди на хер, не мешай. Это, конечно, недовзрезанная генетика. Я тупо быстрее и скоординированнее обычных людей. Это не моя заслуга, я таким родился. Боевой транс, которому меня научили в бухте Халуай – тоже не моя заслуга. Просто у меня подвижная нервная система и склонность к психопатии. Я из тех людей, которые не мочатся перед боем, а переживают стояк. Повсюду Эрос, чтоб его! Я этого никогда не просил.
Вы, наверное, считаете, что я у входа торчал и так долго обо всем этом думал? Нет. Я начал думать одновременно с движением. В шатре столы привинчены к полу. И лавки привинчены. Поэтому четверке пришлось двинуть гуськом. Лучше б они по столам шли, но неподготовленному человеку такой маневр не приходит в голову. Когда я это увидел, улыбнулся недоверчиво. Явно ведь не случайные ребятки, кто их так учил? Если б мы не зашли, напали бы в поезде. Всяко во внутренних карманах билеты лежат. Первого я убрал кроссом через руку. У меня в таких переплетах простая тактика – идти на врага и ждать, пока он не выдержит и кинется. Не люблю нападать первым. У меня смертельный арсенал нападалок, рассчитанный на часовых морской вражеской базы, вооруженных автоматами. Неохота как-то в федеральный. Мнительность обуревает. Фантазия сообщает ночным шорохам фантастические опасности. Второму бойцу я воткнул в кадык, провалив его удар справа. Третьего пнул в пах, он маваши хотел пробить. Четвертый замер, а потом рванул мимо меня. Я подсек ему ноги. Сел сверху. Вывернул руку до характерного хруста. Когда ты намного быстрее, это даже не бой, это как грушу колотить. Херня какая-то. Во внутреннем кармане четвертого лежал билет на наш с Ангелом поезд. Здоровяк, получивший в печень, сидел на полу и вставать не торопился. Он видел расправу и берег здоровье. Здоровякам это свойственно. Я взял руку четвертого на конкретный излом:
– Кто такие? Чё надо?
– Больно, сука! Пусти!
Пытать его, что ли? Я посмотрел на часы. Поезд отчаливал через десять минут. Возня растягивает время. Я думал, мы уже опоздали. Ко мне подошла Ангел и посмотрела антипыточно, в духе гуманизма. Я отпустил руку ушлепка, и мы с Ангелом ушли на вокзал. Быстро нашли восьмой вагон. Купе-купешечка. В вагоне-ресторане накачу. А может, и не стоит накатывать. Непонятки вокруг. Явно поджидали, но вот кто и за что? Я вообще чистый – на заводе пашу, шпиливилю Ангела. Ангел до позавчерашнего дня в гастрономе работала. Ей даже больничный не понадобился, так в отпуск ушла. У торгашей с этим попроще, чем на заводе. С другой стороны, не пить – значит поддаться, как бы чуток жимкнуть очком. Жимкать очком я не привык. Пошли они на хер.
Наше купе, седьмое, оказалось пустым. Ангел села на нижнюю полку справа. Я сел рядом. Через пять минут поезд тронулся.
– Милый, что за фигня случилась в шатре?
– Да мудаки пьяные, не бери в голову.
– Нам сутки ехать, как мне в нее не брать?
– Вот что ты со мной делаешь? Такая пошлость и так по кайфу.
– А я знаю.
– Знает она… Ты Бориску не забыла?
– Нет. В рюкзаке.
– Проверь.
Проверила. Действительно в рюкзаке.
Я спросил:
– Чем займемся?
И как бы равнодушно хрустнул пальцами. Есть у меня такая дурная привычка.
– Чем угодно, только не сексом.
– Почему?
Мои брови уползли вверх, превратившись в челку.
– Не люблю, когда преднамеренно. Случайно надо.
Нападу на нее ночью, решил я. Будет тебе случайность по самые яйца. Ангел достала книжку. Шарлотта Бронте «Грозовой перевал». У меня чуть глаза не вытекли, когда я прочитал.
– Тебя надо занести в Красную книгу.
– Почему?
– Потому что ты живешь в двадцать первом веке и читаешь эти викторианские сопли.
– А ты что читаешь?
– Сейчас?
– Сейчас.
– Сейчас я читаю «Дикую тварь» Джоша Бейзела.
– Давай расправим постель, ляжем вместе на нижней полке, и ты мне про нее расскажешь?
– Давай.
Сначала я хотел спросить – а не рановато ли ложиться? А потом подумал – херли рановато, чё тут еще делать? Нам воспитательница тетя Тамара в детдоме перед сном книжки пересказывала. Ну, обычно читала, но иногда пересказывала. А теперь я буду пересказывать Ангелу «Дикую тварь». Сопли, конечно, но как-то не в падлу. Бывает же такое. Постелили. Разделись. Легли. Тесно, конечно, но от этого даже как-то и возвышенно, вроде маленького подвига. Я Ангела к стенке положил. Мало ли. Чтобы я сразу мог вскочить и всечь. Вскочить и всечь – первейшее дело для мужчины. Никогда не садись и не ложись так, чтобы сидение или лежание затрудняло возможность вскочить и всечь.
– О чем книга, Олег?
– О бывшем наемном убийце. Ну, слушай…
Книгу я пересказывал целый час. То есть до девяти вечера. Ангел постоянно что-нибудь спрашивала, и я отвлекался. Пришлось рассказать про коза ностру, зубопротезирование, динозавров и лох-несское чудовище. На лох-несском чудовище я сомнамбулически закрыл купе и задремал. Я давно так долго не лежал с женщиной. Ну, так близко не лежал. Ангел теплая, как печка. И дышит в щеку. Колеса еще чухают в такт. Уснул, короче. Морфей, сука такая, выкрутил руки.
Знаете, когда просыпаешься на узкой полке тесного купе в обнимку с другим человеком, то первое, что хочется сделать, – свинтить подальше, сходить в сортир, убежать в вагон-ресторан, перелечь на верхнюю полку или хотя бы сесть. Плюс по утрам от людей пахнет херней. Даже от балерин пахнет херней, хотя балерины не какают. Ну, я так в детстве думал. Изо рта Ангела херней не пахло. То есть объективно ею, может быть, и пахло. Просто писечка отношений не подразумевает объективности. Я, когда понял, что не хочу не то что сваливать, а даже сесть, аж весь разволновался. Неужели Ангел – моя прелесть? Неужели, думаю, я попался? Хотя быть попавшимся тоже интересно. Если честно, я давно не попадался. Да чего уж там, я вообще никогда не попадался. Ну, кроме той девушки в пятнадцать лет. Двадцать лет прошло, надо же. Она меня послала. Сейчас смешно вспоминать. Я две недели не ел. Не мог просто есть. Потом пить начал. Попил и как-то… Вымерз. Во мне возникло чувство, что самое страшное и самое важное позади. Недлинное предложение, банальное даже, а последствия огромные. Если всё позади, чего бояться-то? Ну, я и перестал. Сначала технических вещей перестал бояться – трудовика, боли, драк. А потом и внутренних – экспериментов, границ, треклятых понятий. Это не базаровщина, вы не подумайте. Базаровщина с возрастом проходит. Не проходит, как ветрянка, а проходит потому, что буржуазность отрезает ей голову. У меня бы так же произошло, если б я не был шизиком. Иногда я думаю, что мне навсегда пятнадцать лет. Будто я тогда не девочке в глаза посмотрел, а Горгоне. А сейчас я лежу на полке рядом с Ангелом и у меня такая же чуйка. Рубеж, Рубикон… Бывает, лучше на Рим идти, чем вот так лежать, честное слово.
Ангел проснулась. У меня рука к чертям затекла, но я не шевелился. А она проснулась, потянулась и потерлась о мою шею лбом. Посмотрели друг на друга. Видимо, в моем взгляде плескались остатки типа серьезных размышлений, потому что Ангел спросила:
– Чего ты?
– Чего?
– Так смотришь.
– Как?
– Так.
Я вздохнул. Если не рассказать, почему я так смотрю, возникнет отчуждение. А если рассказать, я попаду в уязвимое положение. Я влюбляюсь в тебя. Влюбляюсь необратимо, моя маленькая виктимная радость. Влюбляюсь в ступни, руки, плечи, глаза, дрожащие бедра, сладкую щелку, серые глаза. Я присваиваю тебя. Пересаживаю из клятой реальности в чернозем своих фантазий. Мой чернозем питателен и жирен. Из него вырастают идеальные цветы. Нет, о таком нельзя говорить. Уж лучше отчуждение. В конце концов, это не брак. Я не дам ему оформиться. Просто… Прободаю отчуждение насквозь и всё. Когда буду к этому готов.
– Не скажешь, почему ты так смотришь?
– Нечего говорить. Я спросонья всегда так смотрю. Ты привыкнешь.
Ангел распознала вранье. Не женщина, а эмоциональный локатор. Я это по глазам понял. Через них перекинулись мосты холодности. Если б я не растерял умение краснеть – покраснел бы. Не люблю врать. И недоговаривать не люблю. Если вдуматься, ложь – фундамент конформизма. Противная штука – конформизм. Не потому, что так говорит нонконформизм, который бы я тоже послал куда подальше, а потому, что не требует усилий. Для какого-нибудь маньяка конформизм был бы подвигом. Или для гения, изо всех сил старающегося оставаться нормальным. А для обычного человека конформизм – это отказ от подвига. То есть от подвига можно отказаться, но сознательно, а здесь все происходит бессознательно – и это самое паршивое. Конформизм – это даже не говно в проруби, оно хоть плавает, конформизм – это говно, которое утонуло. Как в православии, где якобы существует проторенная другими людьми твоя дорога к Богу. Будто к Богу можно прийти проторенной чужой дорогой. Будто дороги, проторенные другими, могут быть твоими. Конформизм не дает присвоить этот мир. Ты живешь в чужом мире, постоянно к нему приспосабливаясь. Ты не можешь сделать мир своим через присвоение, а ведь в этом залог большой жизни.
– Олег, в каких мы отношениях? Мне бы хотелось ясности. Я, знаешь ли, люблю ясность.
– В каких, в каких… В охренительно свободных метамодернистских отношениях.
– Как я понимаю, «метамодернистские» здесь ключевое слово?
– Ключевое, да. Ты все правильно понимаешь.
– Окей. Чтобы было совсем уж ясно – что ты вкладываешь в этот термин?
Я вытащил руку из-под Ангела и слегка крякнул. Ну правда, затекла до невозможности. Я почувствовал, что ступил на тонкий лед, и задумался, подбирая слова.
– Прежде всего, я противопоставляю этот термин патриархальному взгляду на взаимоотношения полов. То есть метамодерн – это свободный партнерский союз двух равных людей. Без лабуды про верность и моногамию. Метамодерн как бы сосредотачивает на «сейчас», моменте, когда нам хорошо. Он не требует жертвы и долга. Он – праздник. Мы – праздник друг друга. Здесь и сейчас. Завтра моим праздником может стать какая-нибудь другая женщина. А может и не стать. Метамодерн не смотрит в будущее. Не смотрит он и в прошлое. Как у Довлатова – мне хорошо с тобой, станет плохо, и я уйду.
Ангел задумалась. Мне понравилась ее задумчивость. Ровная такая, погруженная внутрь себя. Без наигранной тяжести.
– Хорошо. Мне нравится. Это ближе к реальности, чем патриархальность. Действительно, не можешь же ты утверждать, что никогда мне не изменишь? Это смешно.
Я восторженно вскинулся.
– Вот именно! Сейчас, в этот момент, я хочу только тебя. Но откуда мне знать, кого я пожелаю завтра? Как человек вообще может что-то обещать, когда он постоянно меняется? И ладно бы обещать предметные вещи, хотя и здесь лучше говорить «постараюсь», не давать обещания в русле тонких материй… Мы не знаем самих себя, мы не застывшие барельефы, о какой верности может идти речь? В любом случае получается либо ложь, либо благоглупость.
Ангел улыбнулась.
– Более того, Олег. Сам дискурс «измена – верность» подразумевает, что кто-то кому-то принадлежал, а это не так. Никто никому не принадлежит и принадлежать не может. Мы свободны, мы вольны, мы ищем счастья, кайфа, только и всего.
– Только и всего. Как хорошо, что ты так глубоко понимаешь эти моменты.
– Я их отлично понимаю, милый. Ты разглядел проводника?
– Не особо. Парень какой-то.
Я его не разглядел, потому что все еще был мысленно занят дракой в шатре. Ну действительно, что за ушлепки? И главное, зачем?
– Мне он понравился. Он высокий, стройный и голубоглазый. Мне кажется, у него отличный член. Я хотела бы после завтрака пригласить его в купе. Ты мог бы куда-нибудь уйти? В вагон-ресторан, например? Это просто физиология, не волнуйся. Я всегда хотела почувствовать в себе мужчину с такой внешностью. Я сейчас о нем говорю, а у меня трусики промокли, представляешь?
Меня затошнило. Я улыбнулся. Я даже взмолился – Господь, сука такая, дай мне смотреть равнодушно! Дай, сука!
– Без проблем, Ангел. Развлекайся.
И хохотнул. По-моему, натурально получилось. Проклятая патриархальность. Сидит занозой. Ну, хочет Ангел трахнуться с проводником, мне-то что за дело? Я сам, может, тоже с ним трахнусь. Если захочу. Только я чего-то не хочу.
В дверь постучали. Я открыл и сел на полку. На пороге стоял проводник. Ангел оживилась. Села. Одеяло сползло с полных плеч, обнажив груди, выигрышно поддерживаемые бюстгальтером. Проводник впился глазами. О, да! Его живо заинтересовали молочные холмы моей девочки. Каких только извращенцев не берут в проводники! Олень.
– Доброе утро. Я ваш проводник Андрей. Сижу в том конце вагона.
Олень мотнул башкой влево. Любишь налево ходить, да? Олень.
– Можете подойти за стаканами и подстаканниками. Еще у нас есть шоколадки, бич-пакеты, кипяток. Можно заказать еду из ресторана.
Ангел улыбнулась и прикусила нижнюю губку.
– Мой брат сейчас пойдет в ресторан, а я хотела бы остаться здесь одна, потому что недомогаю. Я была бы вам очень благодарна, Андрей, если б вы обо мне позаботились. Вы могли бы обо мне позаботиться?
Голос Оленя подернулся хрипотцой.
– Мог бы. Чего вы хотите?
– Я хочу вас. То есть я хочу, чтобы вы принесли мне стакан горячего чая и шоколадку.
Я отвернулся к окну. Мне нельзя было смотреть в другое место. Моя верхняя губа заподпрыгивала вверх, обнажая желтоватые клыки. Выдохнув, я сказал:
– Пойду зубы почищу и в ресторан. Страшно проголодался. Пока, сестренка.
Уйти просто так Ангел мне не дала. Притянула двумя руками и поцеловала в щеку.
– Пока, братик. Приятного аппетита. И никуда не торопись. Андрей, вы ведь посидите со мной за компанию? Я ужасно не люблю пить чай одна. Вы не оставите меня одну?
– Не оставлю. Я занят, но я найду время.
– Это так мило с вашей стороны. Вы вообще очень милый, вы знаете?
Дальше я не слушал. Оделся и ушел в туалет. Олень тоже ушел. За чаем и шоколадкой. В туалете я понял, что не взял щетку и пасту. Вернулся. Купе было заперто. Прижался ухом. Ангел и Олень разговаривали. Сейчас она у него отсосет. Или он трахнет ее раком. Может, кончит на грудь. Или как я, на живот. Или Ангел захочет, чтобы он кончил ей прямо в рот? Чтобы глотать жадной сучьей глоткой густую сперму. Ни в чем чтобы себе не отказывать! А мне какое дело? Совершенно никакого! Метамодернизм. Пошли они на хер.
Я кинулся в ресторан. Водочки надо накатить. Или вискарика. Или того и другого. В ресторане было безлюдно. Я с ходу саданул сто. Буфетчица крякнула и улыбнулась красными губами. Я увидел окно. В голове щелкнуло.
– Неси, мать, бутылку самого дорогого коньяка!
– Самого-самого?
– Его!
Я подозревал, что бутылка самого-самого дорогого коньяка хранится в закромах и буфетчице придется за ним идти. Так и вышло. Едва она скрылась, я открыл окно на максимум, вполз в него головой вперед, встал на раму, а потом переполз на крышу поезда. На крыше я побежал к восьмому вагону. Быстро сосчитал нужное купе. Свесился, уцепившись ботинками за железный выступ, нужный хер знает для чего. Я понимал, что могу навернуться. Также я понимал, что мне будет непросто разбить кулаком окно, пробраться внутрь и убить Оленя до того, как он откроет купе и убежит. Собственно, я и не собирался разбивать стекло кулаком. Я собирался вежливо постучать с перепуганным лицом, чтобы меня впустили. Если, конечно, они обратят внимание на стук за своим поревом. Гнусным, грязным, животным поревом. Я свесился и заглянул в купе, распластав руки, как муха лапки. Ангел и Олень сидели за столом. На столе стояли дорожные шахматы. Все были одеты. Даже Ангел прикрыла шмотками свои перси. Какой, Господи, восторг! И какой, Господи, развод. Я чуть не обосрался от облегчения. Я уже пополз назад, когда увидел впереди туннель. Как недальновидно! До туннеля оставалось метров десять, когда я все-таки вполз на крышу и лег на спину. Над головой замелькала чернота. Уши наполнились лязгом. Она играет с Оленем в шахматы, только и всего! А сама думает, будто я думаю, что она там трахается. Нет уж. Такого удовольствия я ей не доставлю. Пусть думает, что я думаю, как она думает, а я буду делать вид, что так оно и есть. Трахаешься – трахайся. Метамодернизм. Спокойно совершенно. У меня это легко получится. Ну, играла в шахматы и играла, что тут такого? С этим я запросто могу жить.
В ресторан я вернулся тем же путем, каким ушел. Буфетчица стояла за стойкой и прифигела.
– Не блажи, мать. И полицаев не надо. Тебе никто никогда не поверит. Физически провернуть финт с крышей почти невозможно.
Буфетчица кивнула задумчиво.
– Коньячок берешь?
– Конечно.
Пятнадцать тысяч рублей. Бутылка «Курвуазье». Хорошо, что Сбербанк платит.
В купе я вернулся через час. Оленя уже не было. Ангел лежала под одеялом совершенно голая. Она уведомила меня об этом с порога:
– Я совершенно голая и потная. Не ложись ко мне. Андрей – это какая-то фантастика!
– Прямо фантастика-фантастика?
– Ну, не прямо. Опыта маловато, закрепощенный. Ты лучше.
– То есть ты не уходишь от меня к Андрею окончательно?
– Нет, не ухожу. Но было бы прикольно жить с вами двумя. У него такой… Бархатистый, понимаешь?
Не знаю, что меня выбесило. Наверное, говорить о том, что я подглядывал, было не в моем характере, и поэтому меня порвало от желания об этом сказать. Я противоречивый, как и все метамодернисты. «Бархатистый» и «фантастика» только подлили масла. Я усмехнулся и брякнул:
– Ты сицилианку плохо разыграла. Перепутала ходы. Е3 надо было раньше включать.
– Что?! Откуда ты?..
– Я вылез на крышу и заглянул в наше купе сверху. Вы играли в шахматы.
Ангел ошарашенно молчала. А потом замолчала довольно. А я лег к ней и тоже ничего не стал говорить. Что тут говорить, когда без слов все понятно?
Такая офигенная идея была – метамодернизм, а теперь всё – тю-тю. Не в пешки игра пошла, в любовь. Ненавижу прямо себя за это. Довыеживался. Но довыеживаться как состояние – тоже ведь метамодернизм. Все на свете – метамодернизм, если поглубже копнуть.
Сначала я лежал в одежде. Потом снял ее всю, закрыл купе и лег. Купе похоже на карцер. Избыток времени, помноженный на дефицит пространства. Ангел откинула одеяло и прижалась ко мне голым телом. И не поленилась ведь раздеться. Как ни странно, в этом было столько нежности, что почти не ощущалось эротизма. Мы будто стали одной плотью. Запах, понимаете? В купе нечего чувствовать. Глазам некуда смотреть, ушам нечего слушать, рукам нечего делать, ногам некуда идти, а переводить все в секс, когда происходит момент нежности, – верх глупости. Я, конечно, чувствовал, как в глубине меня зреет возбуждение, но оно не было диким, и мне нравилось его контролировать, выстраивать плотину, понимая, что за пазухой у меня лежит динамит. В этом залог крепости любой плотины – полная возможность взорвать ее в любой момент. Это вообще принцип долгоиграющей воли. Нельзя запрещать себе что-то на полном серьезе, запрещать можно, только в это играя. Бесполезно становиться заложником своих решений; только подконтрольные решения, то есть решения, которые ты волен отменить, имеют реальную силу. Потому что плотины строят, чтобы взорвать их в нужный момент. Если человек не понимает этого, а мнит свою плотину вечной, рано или поздно он будет под нею погребен. Лучше рано, потому что тогда за ней скопится меньше воды желаний, страстишек, поползновений. Из-под обломков поздно рухнувшей плотины можно и не выплыть.
Я строил плотину, я имел динамит, я пытался осмыслить свою ревность и кренделя на крыше поезда, когда в мои ноздри (от бесчувственности остальных органов они стали суперчувствительными) вполз запах Ангела. До этого я не замечал ее запах. Я узнавал Ангела губами, руками, членом, глазами. Нет, я нюхал ее щелку, но это было нюханье пса, сунувшего морду сучке под хвост. В этом нюханье было много физиологии и мало мифологии. Сейчас, спрятавшись за плотиной, я нюхал Ангела, как гурманы нюхают Гран Крю. Запах плохо поддается осмыслению. Чем пахнет Ангел? Собой. Очевидный ответ, за которым ничего не стоит. Ни секс, ни убийство, ничто на свете не способно так приятно взбудоражить глубины, как запах женщины. Я нюхал Ангела сначала украдкой, не придвигаясь, не обнимая, не зарываясь ноздрями в завитки у висков. Мы молчали. Я был ей даже чуть-чуть благодарен, что она не прикалывается над моим подглядыванием. Мы лежали преувеличенно ровно, не наползая, как будто мы не голые, не мужчина и женщина, не любовники, а просто разбились в Андах и теперь сберегаем тепло в обнимку. Потом я поджег динамитную шашку. Бикфордов шнур притянул меня к Ангелу. Я внюхался в кожу. Коснулся губами виска, щеки, шеи. Впился. Ангел издала утробный стон.
У Ангела не было плотины. Ангел была самкой. Ангел хотела наброситься, но не набрасывалась, потому что понимала про мою плотину, но понимала не умом, а древней женской хтонью. Я завис над Ангелом в свободном падении парашютиста и как бы упал в нее. Я забыл все, чему меня научила шалавская жизнь. Как сдерживаться, как ловить унисон, как бугрить спину анакондами мышц. Даже мой двойник, постоянный спутник любой потрахушки, не сидел в этот раз по соседству, комментируя мои действия и внешность. Я нечаянно оглох, ослеп, отупел. Чувства и мысли сосредоточились в носу. Физически я трахал Ангела членом, а на самом деле трахал носом. Вниз – вдохнул, вверх – выдохнул. Вниз – вдохнул, вверх – выдохнул. Вниз – вдохнул, вниз – выдохнул. Ангел задрожала. Я трахал уже не Ангела, я трахал сочащуюся щель, мать всех щелей, Матерь Богов. Пора. На хер все плотины мира! Рванул динамит. Шахид и шахидка взлетели на воздух. Кажется, я кусал ее плечо. Кажется, ногти разодрали мне спину. Кажется, во рту солонели слезы. Кажется, Ангел размазывала кровь по моему лицу. Она брала ее со спины и мазала мне на щеки, одновременно целуя и взлизывая их. Кажется, я накапал кровью Ангелу на грудь. Кажется, я повалился сверху и долго лежал, пульсируя в странных местах. Кажется, мы уснули. Я всхлипывал, а потом вдруг очнулся. На ней. С красным запекшимся лицом. Она тоже проснулась. Ее мутные глаза смотрели в мои.
– Что это было?
– Прорыв плотины.
– Какой плотины?
– Не знаю. Знаю, что ты мать всех щелок. Матерь Богов.
– А ты Приап Сперморожденный.
Я заржал. Она тоже. Это было что-то нервное, даже страшное, как возвращение к себе после долгой отлучки. Сучки-случки-отлучки! Такая вот белиберда в голове, представляете?
Я сполз с Ангела и закурил прямо в купе. Посмотрел на часы. Нехило мы вздремнули. Возвращение в реальность было паскудным. Как будто я пас единорогов, а теперь снова буду пасти свиней.
– Слушай, я вся в крови.
– Посмотри на мою спину.
– О Господи! Это я?
– Ты. Или буфетчица. Технически она могла проскользнуть в купе и поцарапать меня граблями.
Меня несло. Когда меня несет, я задаю вопросы.
– Ангел, ты слишком хорошо говоришь и шикарно думаешь для продавщицы мясного отдела. Кто ты?