Юлии…
Вадик не любил папу. Нет, папа был хорошим, но автомобилистом. Все на стройке в сифу играют, а Вадик ключи подает в гараже. Будешь тут счастлив. С таким папой, как у Вадика, держи карман шире. Пельмени заставляет с бульоном есть. А там лук вареный. Противный-препротивный. От него плакать хочется. Вадик вообще любил ничего не делать. Он, когда вырастет, прочитает у Воннегута фразу: «Мы родились, чтобы везде ходить и ничего не делать». Вадик этой фразой все недоразумения своей жизни прикроет, как запчасти ветошью. Для этого ведь писатели и нужны, чтобы помогать нам оправдываться. То есть объяснять самих себя самим себе. Но пока Вадик Воннегута не читал и ленился безо всякой философии. А когда ленишься без философии, взрослые сразу начинают тобой помыкать.
А Вадик, он принципиальный. Он один раз из садика сбежал, потому что там молоко с пенкой давали. В дырку заборную ушел. Бродил везде. Спички по ручейку пускал. Мороженку купил. Его родители на милицейском «бобике» нашли. Папа ремня всыпал. Страшновато, но не больно. Папа всегда ремня рядом всыпывает, как бы кровать хлещет. А однажды, когда уже «Волга» появилась, папа за ондатрой поехал. Он на нее силки ставил, ловушки такие, а потом за гаражом свежевал и на шапки пускал. А мама их на рынке продавала. Только это была тайна, потому что браконьерство. А Вадик сразу не понял, что это тайна, и рассказал про ондатр Сашке Куляпину. А Сашка балабол. Всему двору растрепал. Вадик тогда на Кислотках[1] жил, в двухэтажном доме. Там мужики на столе в домино играли. Кричали: рыба! Или: врешь, не уйдешь! Или: накося выкуси!
А Сашка к ним подсел и про ондатр рассказал. Ему очень нравилось, что взрослые его внимательно слушают. А мужики потом папе всё рассказали. Он прямо взбеленился. Дураком Вадика обозвал, болтуном и девочкой. А Вадик не стерпел. Мама в баню ушла, потому что ванной не было, а женский день был. А папа под «Волгой» лежал ногами наружу. Он Вадика не взял, потому что сердился. А Вадик только и рад. В рюкзачок пропитание собрал и зашел к Сашке. Пять вечера было. Ухожу, говорит, я, Сашка, из дома. Не могу больше их терпеть.
Сашка проникся. Ему дома тоже не нравилось. Папы нет, мама горькую пьет, какой тут интерес? Вместе решили уходить. Город где-то был. Пермь где-то. Туда бы, а там видно будет. Или на природу. Шалаш Вадик с папой уже строил. Рыбу удил. В грибах знал некоторый толк. Не так чтобы разбирался, но «белого» в лицо распознавал.
Короче, собрал Сашка рюкзачок, и пошли они в сторону кладбища. Никто их не заприметил. Будний день, на Химдыме все. Это папа по сменам мантулит, потому и на отдыхе. А мама вообще домохозяйка. А кругом лето. Птицы поют, кузнечики стрекочут. Вадик леску с оснасткой взял. Сашка ножик и спички. Еды на три дня. Благодать и душевное равновесие. А на кладбище не были оба. Недетское это место. Кресты тянутся, надгробия. Лабиринты почерневших оградок. Тень такая от деревьев. Призраки, вурдалаки. Мало ли… Мимо хотели пройти. Не прошли. Прямо, оно неизвестно что, а направо кладбище. Зайдем? Айда! Вдвоем не так страшно. А на кладбище тихо… Пошли бродить. Надписи читать, даты. Фоток – видимо-невидимо. С косичками, смотри! А вон усатый. На тракторе работал. Почему на тракторе? Все усатые на тракторе работают. А я и не знал. Мал еще.
Сашка был старше Вадика на год, а когда одному девять, а другому десять, это существенная разница. На одной могилке конфеты нашли. Две «Былины» и три «Лимончика». «Лимончики» я не буду, они без фантика, сказал рассудительный Сашка, а «Былину» съем. Вадик возразил. Не нам конфеты оставили. Воровать нехорошо. Сашка насупился. А кому? Кому их оставили? А Вадик похолодел и говорит: мертвецам. Сашка не сдался. А как они их будут есть? Не могут они их есть. Они мертвые. Вадик застучал зубами. Они по ночам из могил выбираются и конфеты едят. Иначе зачем их тут оставлять, сам прикинь? Сашка прикинул. Догадка Вадика сразила его своей стройностью. Вдруг Сашку осенило. Вадик, Вадик! Ну чего? Надо ночи дождаться и проверить. Могилу найти, чтобы там не сильно взрослый был, мало ли что, и подглядеть из укрытия. Как из засады. Как на войне!
Войну друзья любили. «Батальоны просят огня» вместе смотрели. И про Брестскую крепость, где девушка хромая с седым солдатом жила. Там немцы в самом конце честь ему отдали. Сначала отдали, а потом убили. У немцев, видно, так заведено. Вадик хоть и боялся, но согласился. Это был приятный страх, повизгивающий. Думаешь, с темнотой вылезают или в полночь? Всяко с темнотой. Откуда им про полночь знать, у них часов под землей нету. Так и у нас нету. Вот я и говорю – с темнотой. Солнце начнет садиться, и заляжем. Надо только могилу подходящую найти. Вадик кивнул. Пошли искать. Долго искали. Проголодались – жуть. Сели за столик возле могилы. Печенья навернули, пряников, «Юпи» из бутылки попили. Дальше побрели. Кладбище не большое, но и не маленькое, а для маленьких – большое. Глядь – стемнело. Мрак по кронам пополз.
Сашка побледнел. Бегом, говорит, бегом, подходящую надо! Побежали. А кладбище вкривь-вкось, сильно не разбежишься. Ну, Вадик и упал. В поворот не вошел и треснулся об оградку. Смотрит – девочка на фотке. Лобик такой беленький и в глазах искорки. Посчитал в уме. Одиннадцатилетка. Если на них попрет, они с Сашкой легко ее уложат. Позвал Сашку. Тот согласился. Залегли через три могилы. Палки еще нашли. Крепкие такие, с сучками. Рюкзачки под лавку спрятали. Изготовились. Через полчаса стемнело, хоть глаз выколи. Ветерок поднялся, заперебирал кроны. Береза белеет. Или это не береза? Или береза? Вадику домой захотелось. Только он не мог первым предложить, потому что Сашка его трусом бы назвал. А Сашка на самом деле от возвращения бы не отказался, но молчал по той же причине.
Оба лежали, молчали и боялись. И не отрывали глаз от старой могилы. Полчаса прошло. Или час. Или десять минут. Когда страшно, перестаешь чувствовать время. В этом суть страха. Все перестаешь чувствовать, кроме него. Страх – это такой Александр Македонский душевных фибр. Вадик и Сашка знали про Александра. Вадику мама книжку про него читала, а Вадик Сашке ее потом пересказал. Вдруг друзья услышали хруст. Хруст приближался со стороны могилы. То есть как бы из-за нее. Вадик прошептал: «Это чьи-то кости хрустят». Сашка побледнел как простынка. Метрах в пятнадцати мелькнул луч света. Друзья отчетливо увидели топор в скрюченной руке. Мертвец шел прямо на них. Сашка схватил Вадика и прошептал: «Бежим!» Вадик смешно икнул, и оба ринулись наутек. Бежали сломя голову. Лабиринт оградок развел друзей. Сашка побежал вправо, на выход с кладбища, а Вадика лабиринт увел налево, в самую глубь.
Вадик бежал, как заяц, аж свербело в пятках. Он убежал довольно далеко, когда земля под ногами оборвалась. Вадик ухнул в свежевырытую могилу, боднул головой земляную стену и отрубился. Очнулся в кромешной тьме. Тогда копали не метр двадцать, как сейчас, а полноценные два метра. Вадик попытался выбраться, но не смог. В девять лет никто бы не смог, разве самый что ни на есть акселерат. Вадик заплакал. Звать на помощь было нельзя, потому что на крики мог прийти мертвец с топором. Спать – холодно: от земли тянуло нелетней промозглостью. Вадик примостился на корточках к стеночке, обнял себя руками и снова заплакал. Он плакал очень долго, так долго, что сам не заметил, как уснул. Тем временем Сашка домчался до дома. Там и была-то всего пара километров. Он хотел ждать Вадика во дворе, но его самого ждал во дворе Вадикин папа. Он весь вечер искал сына с участковым на «бобике», а сейчас заехал домой, чтобы узнать, не вернулся ли Вадик. Тут в него и врезался полоумный Сашка. Под нажимом взгляда и пальцев на ухе он быстро все рассказал. Поехали искать.
А Вадик чуток подремал и проснулся от хруста. «Это чьи-то кости хрустят!» Палку Вадик потерял. Поэтому он сжался на дне могилы и закрыл глаза, чтобы стать невидимым. В могилу заглянул луч света. Вадик забыл дышать.
– Ты чего тут делаешь, балбес?
– Дяденька мертвец, не убивайте меня. Я не хотел! Я упал!
– Я не мертвец. Я – сторож. На вот…
Сторож лег на землю и протянул Вадику рукоять топора.
– Хватайся и вылазь. Могилу не обсыпь. Копать потом…
Вадик ухватился за рукоять и выбрался из могилы. Сторож был худым, но крепким еще стариком с роскошными усами.
– Как здесь оказался? Отвечай!
– Из дома сбежал. Хотел посмотреть, как мертвецы за конфетами вылезают.
– Какие мертвецы? За какими конфетами?
– Которые на могилах лежат. Их мертвецам оставляют, чтобы они по ночам вылезали и ели.
– Их копальщикам оставляют. Ради благодарности и чтоб они за могилками смотрели. Етить твою мать! Мертвецы… Пошли.
– Куда?
– В контору. Отцу твоему звонить.
– У нас телефона нет.
– Значит, в милицию. Замерз?
– Маленько…
– Маленько. Шевели поршнями и не упади никуда. Щас чайку попьем.
Сторож взял Вадика за руку и вывел на центральную дорогу. На асфальте Вадик слегка повеселел. Правда, чайку им попить не удалось. Когда они подошли к конторе, там уже стоял милицейский «бобик». И папа. И мама. И Сашка. И товарищ участковый Агапкин.
– Ох и выпорют меня!
– И правильно сделают.
– А вы почему на тракторе больше не работаете?
– Чего?
– Сашка говорит, что все усатые работают на тракторе, а вы вон какой усатый, но не работаете. Надоело, да?
Договорить со сторожем Вадик не успел. К нему подбежал отец, вскинул на руки и отнес в «бобик». Будто он сам ходить не может, будто он маленький какой. Развел телячьи нежности. Но это Вадик про себя так ворчал, а папу обнимал крепко. Фиг с ними, с ондатрами. И с луком. И с ремонтом. Со всем фиг, когда полночи в могиле просидел.
Один раз струсил. Обычно не, а однажды да. Раньше были сомнения: в ад там, или в рай, или еще куда. А после того, как струсил, сомнения отпали. Что бы я ни написал, кого бы ни спас, как бы ни жил – ад неминуем. Делами не искупить, в Оптиной пустыни не отмолить, кровью Христовой не отмыть. Серафим Саровский, уж на что Божий человек, и тот не поможет. На даче все произошло. Мне двенадцать лет было. Родители к друзьям в гости приехали и меня с собой взяли. У друзей дети – мой ровесник Коля и одиннадцатилетка Женя. А дача на холме. У меня ятаган из отцовской лыжи. Коля с польским палашом из березы бегает. Он – сэр Гавейн. Я – Ланселот Озерный. Женю мы в Гвиневеры хотели определить, но она не определилась. Нашла палку и полезла в рыцари. Мы ее Тристаной назвали. Ланселот, Гавейн и Тристана.
Весь день носились. Штаб не штаб, Камелот не Камелот, Мерлин не Мерлин (Мерлином был усатый кот Васька). Весь день по небу шныряли тучи. К вечеру загустели, налились чернотой. Мы поужинали уже, когда гром шандарахнул. Побежали на чердак – смотреть грозу. Родители частенько меня сюда брали, и мы с Колей и Женей всегда тусовались на чердаке. Там клево, сеном пахнет, досками, и окно круглое, как иллюминатор. А грозу смотреть вообще шикарно, потому что далеко видать. Я люблю сладко ежиться, наблюдая буйство стихии. Стена дождя с неба упала. Пелена прямо. Шквалистый ветер дерет парник по соседству. А мы в тепле, укрыты надежно. Приятно до чертиков. Гавейн окно открыл. Он у бати сигарету спер. Впышака решил погонять. А я все в пелену вглядывался. Тристана рядом со мной стояла. Мы друг друга как бы любили. Я ее за руку держал. У нее пальчики тонкие, пианистские, вздрагивают.
Смотрю – шарик света в пелене плывет. Ни фонарей, главное, ничего. Почему шарик? Что за фигня? Гавейн тоже заметил. Распахнул окно настежь, чтобы лучше рассмотреть. А шарик как ринется на нас. Вьють! Мы все втроем вглубь чердака отбежали, так это было удивительно. Тут шарик вплыл в окно, и я все понял, потому что знал. Мне отец рассказывал. Шаровая молния. Нельзя двигаться. Можно молиться, глаза закатывать, но двигаться нельзя. Мы все втроем замерли. Глупые дети на дурацком чердаке. А шарик тихонечко так плывет, а потом как бы остановился. Цвет такой. Будто его луна сплюнула на землю. Будто он живой. Я на него посмотрел-посмотрел и стал на Тристану смотреть, а она вся перепуганная. Я ей одними губами: «Не двигайся». Только сказал, шарик чуток подплыл. Гавейн в пол смотрит и на статую похож. А у Тристаны глаза зеленые, выразительные. По ним сразу понятно, что у нее в душе происходит. Она, видимо, что-то слышала про шаровую молнию, слышала, что она убивает, а подробностей не знала.
Я снова шепнул: «Не двигайся». Шарик еще подлетел. И тут я понимаю, в одну секунду прямо понимаю, что щас Тристана побежит и ее молния укокошит. А я же Ланселот, а не насрано. Я сразу смекнул, что мне надо на молнию бежать, и тогда я спасу Тристану. Просто побежать на молнию и все. Любой справится. Метнуться и сгореть. Сразу, пока не побежала Тристана. Без моральной подготовки. Как на дзот. Не сдюжил. Начал с силами собираться. С родителями мысленно прощаться. Так себя жалко стало, позор просто. Периферией Тристану поймал. Ринулась. Шаровая в спину ударила. Взрыв. Светом накрыло, а потом тьмой. Дом загорелся. Родители нас с Колей вытащили. И Тристану вытащили. Только она уже умерла.
А я вырос и дом построил. Своим горбом. Отдельный дом, только для себя. Когда гроза, я у окна сижу. На чердаке. Открою настежь и сижу, вглядываюсь в пелену. Давай, говорю, сука! Я здесь, я не боюсь. Я готов. Не летит. Жена спрашивает: ты куда все время уезжаешь в грозу? Я: так я же громоотводами занимаюсь, проверяю вот. Двадцать лет сижу. Не летит.
В школе я полюбил девочку. Девочка была брюнеткой с жемчужными зубками, оливковой кожей и латинским темпераментом. Надо понимать, какое это диво дивное, ведь учился я не в Майами, а в Перми. Любить девочку, которую любят все, включая трудовика, это как в зрелом возрасте съездить на выставку Брейгеля, а потом всем об этом в Фейсбуке рассказывать. Никого ты этими рассказами не удивишь, дружочек. Там только коматозники, зэки и слепые не были, все остальные были.
Так вот, полюбил я эту замечательную девочку и стал за ней таскаться. Я не хотел с нею просто переспать. У меня были серьезные намерения. Я хотел вступить в брак. Не только девочкам свойственно мечтать о свадьбе, мальчики тоже мечтают о свадьбе, когда под рукой есть такая девочка. О чем еще мечтать в девятом классе, как не о создании полноценной ячейки общества? Свою свадьбу я представлял в храме под чутким руководством веселого попа Валентина. То есть я представлял не свадьбу а венчание. Некоторые люди венчаются в разгар старости, когда уже точно понимают, что ресурсы организма для греховного образа жизни исчерпаны, а впереди только вынужденная праведность и смерть. Одно дело – «косячить» перед загсом и совсем другое – перед Богом. Вариант «не косячить» друг перед другом никому не нравится, поэтому не будем.
Я любил свою девочку втайне от нее два месяца. Любовь достигла апогея в магазине «Продукты». Там продавалось мороженое «Маня и Ваня», а девочку звали Таня. Улавливаете связь? Я заменил в названии букву «М» на букву «Т» и очень глубоко задумался о Тане. Говоря вульгарным языком, залип. Из этого состояния меня вывел голос. Голос сказал: «Привет, Паша». Голос показался мне невероятно милым и страшно знакомым. Я повернул голову и увидел Таню во плоти. Мир подернулся дымкой. Помню, я опал на холодильник и сполз по нему на пол. Потерял сознание от избытка чувств. Внутренний мир и мир внешний сошлись в точке G моих тонких материй. Катарсис без дураков. Пережив такое, я решил подойти к девочке и объясниться, но вместо этого зачем-то предложил ей дружить.
Она согласилась. Мы стали дружить. Я ввел ее в свой круг. Через неделю она сказала мне, что ей нравится Серёжа Кириенко. Не Серёжа Кириенко, который политик и герой Российской Федерации, а мой смазливый приятель с челкой. Я отреагировал трагической паузой. Я понял, что, если прямо сейчас не скажу о своих высоких чувствах, Серёжа Кириенко завладеет моей девочкой. Рассказал. Я был красноречив, как Бинго-Бонго из одноименного фильма с Адриано Челентано, но этого оказалось мало. Девочка зашла издалека. «Понимаешь, – сказала она, – летом я летала в Болгарию и потеряла там девственность с итальянцем Джованни. Золотые пески, мокрый купальник, вот это все. А Серёжа очень на него похож. Ты не похож, а Серёжа похож. Никому не рассказывай, ладно? Ты на меня не обиделся?»
Я помотал головой. Потом кивнул. Затем какое-то вращательное движение совершил. Я не обижался. Планировал хранить этот секрет. До вечера продержался. Вечером встретил Серёжу и все ему рассказал. Она тебя не любит, сказал я. Ты просто похож на Джованни. Ты – опёздол и манекен. Серёжа плакал и проклинал женский род. Я плакал и вслух ненавидел итальянцев. Мечтал купить билет в Италию и поубивать всех Джованни. Ты Джованни? Джованни, си? Бах-бах! Если я когда-нибудь попаду в Италию, придется сдерживаться. Серёжа до сих пор пиццу не ест из принципа.
А девочка выросла и вышла замуж за жгучего брюнета татарских кровей. Притащила его на встречу класса. А я подпил и говорю: «Если б ты только знал, Джованни…» А Джованни по бую – он на выставку Брейгеля летал, и давай мне про нее зачесывать живописно. Я смолчал. Я подумывал выхватить кольт, но не выхватил. Я давно овладел умением заинтересованно не слушать собеседника. Сидел и смотрел на Таню. А она смотрела на меня. Столько иронии и грусти было в наших глазах, что хоть Вуди Аллена вызывай. Снег за окном пошел. А Джованни все тараторил про Брейгеля. Все тараторил и тараторил. Хорошо, что Новый год скоро. Не знаю почему.
Меня перевели из 7 «Е» в 8 «Б». Из самого тупого класса в самый умный. В одночасье я перестал быть самым умным в самом тупом классе и стал самым тупым в самом умном. Селяви. Тогда я не знал этого слова. Если б знал, сказал бы «селяви» и успокоился. Но я не знал и немножко запсиховал. А еще в 8 «Б» училась девушка, которую я любил, как теленок. То есть вздыхал и переваливался на косолапых ногах поблизости. Переваливаться поблизости, будучи тупнем, – это не то же самое, что переваливаться поблизости, будучи гением. К гению все равно подойдут, а к тупню не обязательно.
Особенно мне не давалась алгебра. Однажды меня вызвали к доске за десять минут до конца урока, и все десять минут я мыл доску. Возможно, это было самое длительное мытье доски в истории человечества. Во всяком случае, я утешаю себя этой честолюбивой мыслью. Я исполнял театральную сценку. Тупеньу доски. Например, я уронил тряпку и как бы случайно, торопясь поднять, пнул ее в другой конец кабинета. Уронил линейку. Раскрошил мелок. Смеялись все. Я смущенно улыбался. Полноте, дескать, я и вприсядку могу! Не смеялась только девушка, которую я любил. Ее взгляд выражал взрослое презрение. Мне захотелось взять большой циркуль и выколоть себе глаза, но я каким-то чудом сдержался.
В классе меня невзлюбили исподтишка. Как-то украли портфель и наплевали в него. Умненьким детям это свойственно. Им свойственно не вступать в прямой конфликт, но при этом делать жизнь невыносимой. Я их всех бил. Без разбора. Я не знал, как реагировать иначе. Я даже девушку разлюбил. Я и ее слюну подозревал в злодеянии. Я вообще стал жутко подозрительным. Меня коробил смех. Мне все время казалось, что смеются надо мной. Не скажу, что это походило на ад, не стоит нагнетать, но вопросы к Богу были. Хотел даже попроситься обратно в «Е», однако не попросился, потому что гордость взыграла. За учебники сел. Зубрежка, долбежка, слезы прозрения. На «ты» отныне с дискриминантом. Дробь могу. Синус и К°. Сумма квадратов катетов равна квадрату гипотенузы. В таком вот духе.
Больше всего мне полюбилась история. Не переношу латынь, иксов не переношу, игреков, сомнительных загадок. Нравится мне, когда все ясно и понятно. В истории даже если напутано – ничего страшного. Всё равно все давно умерли, чего волноваться? Блеснуть я решил на тесте по истории дворцовых переворотов. Готовился как бешеный. Очень тщательно. Кто кому присунул, кто кого убил. Написал без единой ошибки. Пришел на оглашение итогов. Трояк. Училка ухмыляется. До сих пор ее улыбочка перед глазами стоит. Хорошо, говорит, списываешь, Онуфриев. Завелся. Сами, думаю, напросились. Будет вам красный террор. Все кровью умоетесь. Злоба прямо. И слезы. Как два этих состояния в человеке уживаются, я не знаю.
Ушел за школу пинать гаражи и плакать. На, сука! Получи! Вырасту, всех нагну, падлы! Всех, блядь! Тут голос музыкальный сзади: Виталик! Повернулся. Моя бывшая любовь стоит. Подошла. Иди, говорю, на хуй отсюда! Всех вас нагну, твари! Не уходит. Смотрит в упор. Чё те надо? – спрашиваю. Ничего, говорит. Я видела, что ты сам писал. В тебе столько ярости… Чё? В тебе столько ярости… Чё? В тебе… Заткнись! Поцеловал. Ответила. Чуть ум за разум не зашел. Пять лет встречались. Счастье. Нет вопросов к Богу. Хоть сворой травите, если потом такая поцелует. Говорю ей как-то: образование мне надо получить. А она: не надо. Почему это? – спрашиваю. Ты не про образование, ты про ярость. Ярость поведет тебя по жизни. Просто не потеряй ее. Умная. Ярость. Что это, блядь, вообще такое?