bannerbannerbanner
Добыть Тарковского. Неинтеллигентные рассказы

Павел Селуков
Добыть Тарковского. Неинтеллигентные рассказы

Мой львенок

Влюбился, дурак. Семнадцать лет мне было. А ей пятнадцать. Развитая. С грудью. Катя, Катенька, Катюша. В юбке. Из полка ГАИ. Дочь мента. Не Авария, глазки в пол. Челка, как у пони. В автобусе едем из Драмтеатра, а она мне руку в карман засунула и гладит. Все вздыбилось. От волос до… Мука такая. Что ж ты, говорю, со мной делаешь? И в губы. Ем прямо, наесться не могу. А она поманит-поманит и гонит. Я девочка еще, говорит. Нельзя так сразу, говорит. Была кокеткой, стала Снежной королевой. Меня уже из школы турнули. Отец пьет. Бурс уже. Мрак такой. И чувство гнусное, что скоро или посадят, или убьют. Ты, говорю, мой лучик. Лучик мой, блядь. Но про себя. Спину держу. Лицо то есть. Малолетка. Буду я… Нет так нет.

А снится, манит. Мини-юбка, декольте и такая, знаете, шелковистая молодость. Глаза зеленые.

А сама на львенка похожа. Точнее, на львицу Налу, которую Симба любил. А я какой Симба? В лучшем случае дядюшка Шрам – пройдоха с криминальными наклонностями. Горе-свергатель. Раз пошли на дискотеку в «Радугу». Катя туда в первый раз пошла, а я не в первый. Кругом весна, ручьи не журчат, но и говна почти не осталось. Цветы купил. Три белых розы. Банален был до ужаса. А «Радуга» – это ведь толковище, местный ринг. То с Зоной деремся, то с Железкой, то с Комсиком. Пять на пять. Как в хоккее. Пришли. Оплатил два билета. Скинули ветровки. Я обалдел. Катя белую блузку надела. Вырез, смекаете? Просвечивает. И без лифчика. Рельеф. Ты чего, говорю, творишь? Это ж «Радуга»! Через час все перепьются. И что? – спрашивает. Тебе не нравится, как я выгляжу? Я для тебя так оделась. И носиком шмыгнула. И крутанулась на носочках, юбочка вразлет.

Я застыл. Пятнадцать лет. Понравиться мне хотела. Любит, видно. Неужели любит? А если любит? Если все-таки любит? А я? Не отходи, говорю, от меня. Вплела свои пальцы в мои. Нежность прямо. Разрыв аорты, бля, как писал один поэт. Мысль в башке мелькнула – уводи ее из «Радуги», дурак! Зачем тебе дискотека, если рядом такая Катя? Не увел. Верил в себя. В семнадцать лет многие в себя верят. Пошли на танцпол. Токс-токс-токс, ке паса парадокс. Три шестерки. Вот это всё. Полумрак. Тени. «Тени в раю». Ремарк написал. Фашня ебучая. Гуляш по-сегедски. Что это за фигня, интересно, гуляш по-сегедски? Протиснулись в центр зала, танцуем. Я в боксерской стойке танцую, фронтальной. Не знаю почему. А Катя плавно так, с бедрами. А я тогда сорокинским был. Наши не пришли еще. Зато цаплинские пришли. Мы в нулевые почти все на Северном кладбище рядками ляжем. Под черными гранитами. Смотрю – цаплинские мою Катю глазами жрут. Твари недоношенные. Заслонил ее от них. С другого бока стал танцевать. Те встали. Поплясать, типа. Смотрю – а вокруг одни цаплинские. Смотрю – сам Цаплин идет. Нож в заднем кармане нащупал. Суки, думаю, какие же вы все суки!

Смотрю – Сорокин в зал вошел. И Дюк. И Митя Весло. И Марат Лысый. И Вася Шанс. И Серёжа Ниндзя. И Бизон. Выдохнул. Медляк включили. Прижал Катю к себе, волосами дышу. Вкусно. Она даже не поняла, по какому краешку мы прошли. Я тогда зоны не боялся. Вокруг все оттуда, чего ее бояться? А сейчас боюсь. Не зоны, а того, что ее можно не бояться. Это ведь не люди уже, а почти смертники. Смотрю – Сорокин рукой машет. Подошел.

– Зоновские здесь. На улицу зовут. Иди.

Я замялся.

– Не могу, Миша. Я с девушкой.

– И чё?

– Да ты посмотри! Ее раздербанят без меня.

– Не раздербанят. Я за ней присмотрю. Иди. Мне не по масти.

– Да знаю. Но ты уж как следует за ней присмотри. Ее Катей зовут.

– Ты нас познакомь, а то закопытит.

– Лады. Пойдем.

Познакомил. Вот, говорю, Катя, это мой бригадир Миша Сорокин. За Бурсом смотрит и вообще. Он с тобой побудет, а я отойду ненадолго. Тут снова медляк воткнули. А Катя глазками сверкнула и говорит:

– Приятно познакомиться, Миша. Потанцуем по-дружески?

Миша на меня посмотрел и положил ей руки на талию. Я, конечно, не придал этому значения, но в душе чё-то зашевелилось. Змея какая-то. Легко она… И Миша. Фигня полная. Подруга друга – считай, мужик. Поговорка есть. На улицу вышел. Пятерка зоновских стоит, кисти мнет. Наших четверо. Влился. Хрустнул шеей. Понеслась. Через пятнадцать минут вернулся в «Радугу». Наша взяла. Прилетело пару раз, но не солидно. На танцпол побежал. Миша один, Кати нет. Где, спрашиваю, Катя? Ты обалдел, Миша?! А он такой – она в туалете, успокойся, нам надо поговорить… Потом, говорю, потом! Побежал в женский туалет. Ворвался. Катя над раковиной плачет. Щека краснющая. Что, говорю, случилось? Почему? Как?! А она всхлипывает. Слезы текут. Кто, ору, кто, блядь?! А она – Миша твой, урод.

Тут у меня планочка и опустилась. Влетел на танцпол и сразу на Мишу. С двух рук. А он КМС по боксу. Ему хоть с трех рук – один хер. Ушел, качнул, пробил в печень. Я задохнулся, но в ноги прошел. Упали. Партер, блядь. До глотки доползти и зубами рвать. В сонную вцепиться. Загрызть. А Миша большие пальцы мне на глаза положил и надавил. Чувствую – слепота приближается. Замер. А Миша воспользовался и говорит:

– Твоя Катя целоваться полезла, а я ей пощечину дал. Она блядина, дурак тупой. Слезь с меня.

Лучше б он мне глаза выдавил, честное слово. Помню, сполз с Миши и на пол сел. Сижу и задыхаюсь. Хочу вздохнуть и не могу. А Миша встал и заорал:

– Бизон, тащи коньяк! Помрет щас, романтик херов.

А потом, уже тише:

– Ниндзя, найди эту Катю и вышвырни из клуба. Не уйдет – на голову наступлю.

Чувствую – горлышко в губы толкают. Глотнул. Еще глотнул. Отпустило децл. Напился вдрызг. Буянил. Ночью домой пришел. Бабы – бляди и все такое. А утром проснулся, походил, походил и позвонил Кате. Не знаю. Хотел сказать ей все, что я о ней думаю, а вместо этого сказал: «Чего ты… Зачем ты так… Львенок». А она мне про пощечину и про то, что я ее бросил. А я… Неважно это. Простила она меня, короче. Ну полезла к Мише, он пацан видный, с кем не бывает. Любишь ведь не потому, что это или там то, а хрен знает почему. Полгода встречались. Потому что я дурак, говорю же.

Шпингалеты

В детстве я мохал клей. Недолго. Раз пять. Наливал клей в кулек, совал кулек в рукав, подносил рукав к носу и вдыхал. Голова кружилась. «Мультики» видел. Один раз блеванул. Нормально. А в восьмом классе пришел синдикат. Та же водка, только самодельная. На Пролетарке тогда было две синдикатошных. Одну держал Колупай, вторую Мазай. Колупай торговал синдикатом «на березовых бруньках». Уж не знаю, где он брал эти бруньки, наверное, просто врал ради рекламы. Мазай работал основательнее. Он торговал лимонным синдикатом с димедролом. Лимон сообщал напитку приятную кислинку. Димедрол сносил башню. В восьмом классе много не надо. Пили возле столовой в туалете. Покупали стакан чая, половину выливали в унитаз и добавляли синдикат.

Тот день, о котором я хочу рассказать, был погожим и прекрасным. Бабье лето. Стайка воробьев в школьном дворе. Свежесть, солнце. Бывает такое – идешь в школу, понимаешь, что бессмысленно, что жизнь будет разворачиваться на других фронтах, но все равно чего-то ждешь: то ли чуда, то ли драки. Без причины. Исключительно в силу антуража. Я ходил в школу с черным пакетом, в котором болталась одинокая тетрадь. Нас, двоечников, было легко отличить от старательных учеников по этому пакету. Кастовость. Еще не блатные, но уже вот-вот. Обычно мы собирались за школой, чтобы покурить перед уроками. Собрались и на этот раз. Предчувствие важного и небывалого в то утро охватило не только меня. Все пацаны были взволнованы непонятно чем и хотели побугуртить. Скинулись на синдикат. Обеды мы отжимали у лохов, а родительские деньги спускали на выпивку и сигареты. Ближе к школе, в соседнем доме, торговал Мазай.

Мы взяли три бутылки на десятерых. Кое-как отсидели алгебру. Собрались у туалета. Взяли чаю. Накатили. Еще накатили. Помню, я захмелел и обнял Гришу. Гриша сказал: «Мы – охуенные пацаны». А я ответил: «Этот мир принадлежит нам!» Я так ответил не потому, что был амбициозен, а потому, что посмотрел фильм «Лицо со шрамом». На фоне пролетарской жизни карьерный взлет Тони Монтаны поражал детское воображение. Когда мы допили третью бутылку, мне стало хреново. Блевать в туалете, где все пьют, я не хотел, поэтому пошел в туалет на третий этаж. Там я зашел в кабинку и поправил самочувствие. Сел на унитаз отдышаться. Уснул. Туалет был общим. Без разделения на девочек и мальчиков. А кабинки не закрывались. Они никогда не закрывались, потому что ради безопасности на них не привинчивали шпингалеты. Не знаю, как это соотносится с безопасностью. Из безопасности что угодно можно вывести, даже кандалы.

Я проснулся от крика. Девочка кричала. Она пришла в туалет, чтобы покакать, а другие девочки ее подкараулили, открыли кабинку и стали хохотать. Это я сейчас понимаю, какое это унижение и какая это беспомощность – сидеть на унитазе, натягивать трусики и смотреть в скалящиеся лица. Но девочка не растерялась. Она ополоумела. Я встал на свой унитаз, окинул туалет нетрезвым взглядом и увидел, как она зачерпнула какашки и бросила ими в девочек. Девочки завизжали и убежали. А я быстро вышел из туалета и разыскал пацанов. Они сидели в столовой. Конечно, я рассказал им эту историю. Целый урок проспал, между прочим.

Старшим среди нас был второгодник Слава по прозвищу Бизон. Он предложил толковую идею. Давайте, говорит, шпингалеты пришпандорим. У трудовика стырим и сделаем. Слава часто ходил в туалет на третий этаж с журналом Cool и подолгу там сидел. Он, видимо, любил читать на толчке, хотя сейчас я в этом сомневаюсь. Короче, мы пришли к трудовику, и пока я и другие пацаны спрашивали у него всякую ерунду, Слава стыбрил три шпингалета, саморезы и отвертку. Не стыбрил, как тыбрят в фильмах, а спокойно взял, потому что наш трудовик был меланхоликом. В училище он будет моим мастером и на третьем курсе выдаст нам дипломы предыдущего выпуска, чтобы мы поменяли титульные листы и благополучно защитились. Трудовик был реалистом и не ждал от нас самобытных дипломных работ.

 

Шпингалеты мы прикручивали торжественно. Чуть не разодрались за право ввинчивать. Я один саморезик тоже вкрутил. Замеряли. Над высотой думали. Старались, корпели. Заподлицо. На следующий день новинку обнаружила завуч. Месяц заставляла трудовика скрутить шпингалеты, но тот ленился, и она отступилась. От нашего трудовика все отступались, такой уж он человек. А Славу Бизона через год убили. Говорят, Мазай с димедролом переборщил, а Слава с Гансом напились и полезли в квартиру на втором этаже в бараке. Думали, там никого нет. Поживиться хотели. Атам мужик жил с беременной женой. Видит, двое в окно лезут. Сбегал в подсобку, вернулся с топором. Слава сразу умер, а Ганс пластиной в черепе отдела лея.

Гришу на 38-й опустили. Он туда в восемнадцать лет попал. Без передних зубов вышел. Я тогда пил. Если б не пил, маляву бы отписал, и ничего бы этого не было. Я не знал. Мы с ним не здороваемся. Не потому, что он «масть», а я порядочный. Не здоровается как-то и всё. А вчера я в школу пришел. Меня выступить пригласили перед старшеклассниками после январских праздников, вот я и пришел согласовать детали. Сейчас моя школа называется «Мастерград». Там очень прилично, и дети другие. Безвредные.

Я когда домой шел, в старое здание заглянул. Там теперь малятки учатся. Не знаю, зачем заглянул. Ностальгия. Походил, побродил. В туалет поднялся. На третий этаж. Пригляделся. Вы не поверите – висят наши шпингалеты! Никого почти не осталось, кто их прикручивал, а они висят. Я в этом вопросе не могу ошибаться. У меня глаз – алмаз. Нюхом чую. Верняк. Один в один. Минут пять на шпингалеты смотрел, как дурак. Точно – они. Так обрадовался! Скрутить даже попробовал на память. Не смог. И так ключом подлазил и сяк. Весь извертелся. Тут девочка в туалет зашла. Дяденька, спрашивает, вы что делаете? Ничего, говорю. Я ваш новый трудовик, шпингалеты проверяю. И ушел. Мудно все это. Чудо, фантазия… В любом случае – хрен отымешь.

Между ужасом и кошмаром на острове Бенедикта

Шмоня

Съехался с одной. Нормальная баба. Ну, не баба – тёлка. Девушка, то есть. Люда, блядь. Не блядь как призвание, а блядь как «ты куда это, блядь, понес?!» В таком вот связующем ключе. Полгода прожили. Однушка. Она работает, я – пью. Когда не пью – в ноутбуке царапаю. Секс-шмекс. Я – альфа. С утра до вечера могу. Люде в жилу. Розу ей подарил. Иду домой, смотрю – роза на лавке лежит. Почти новая. Красная, как губа разбитая. Прикарманил. Вечером моя с работы пришла. На, говорю, цветочек тебе. Полчаса рыдала, такое ее постигло бабское счастье. От умиления, видно. А я чё? Бизон откинулся. Кирнули. На неделю. Потом, правда, еще на две, но это мы на юг ездили, это не считается.

Вернулся – пиздец. Кошку завела. На три недели буквально за сигаретами вышел, а она уже притара-канила. Чё это, говорю? За каким хером, Людмила? А она такая – плохо было без тебя, для утешения.

Утешилась? – спрашиваю. Да не особо, говорит. Может, тогда на природу ее? С собаками поиграет. Нет, говорит. Это Анфиса. Я к ней привязалась. Так отвяжись, говорю. Где этот чертов канат, давай я отвяжу. Нету каната. Голая бабская эмоция, противоестественная, как секс с козой. А кошка мелкая, что крыса. Утром на ногу нассала. Левую. Сука ты, говорю, Анфиса. Подтер, дальше лег. Через полчаса проснулся обосранным. Правую ногу изгадила, тварь такая. В подъезд вышвырнул. Снова лег.

Тут кошка давай в подъезде орать. Вдруг, думаю, какой-нибудь пидор мучает мою кошку? Это же прямой урон репутации! Кошка-то моя. Получается, он как бы меня мучает, а я на диване терпилой лежу. Соскочил. Финский взял. Вылетел. Никого. И хули, говорю, ты орешь? А она об ногу башкой – хуяк, хуяк, только ласково. Вернул на место. Лежи, говорю, рядом, не мороси. Моросит. На грудь залезла и давай лапами мять. Жамк-жамк, жамк-жамк. С когтями. Чё, говорю, любишь, когда жестко? А я сам люблю, когда жестко. Пригляделся. Нормальная баба, хоть и кошка. Погладил мальца. Забалдела. Так и уснула на груди. А у меня кожа дубленая, вспотеешь жамкать.

Днем аджику спиздила. Я в ноутбуке царапал, а она со стола уволокла. Слышу – бренчит. Зашел. И нахуя, говорю, тебе аджика, Анфиса? Хоть бы сосиску стащила или, там, хлеб. Воровайка.

В пятницу Люда вечером пришла и говорит: завтра Анфису к ветеринару повезем, надо стерилизовать. Чё это за фигня? – спрашиваю. А Люда такая: ну, это чтобы она кота не просила и не рожала. Как лесбиянка, что ли? Удивился. Нет, говорит, как кастрат. Я обалдел. Нельзя, спрашиваю, без этого обойтись? Трахаться-то всем хочется, не только нам с тобой. Нельзя, отвечает. Все так делают, и мы будем. Поехали с утречка. Почикали. Или перевязали. Анфиса под наркотой домой вернулась. Ходит по хате, шатается, залипает. Как Пейджер, когда маком хуйнется. Нара, говорю, ты моя нара. Нара-воровайка. Может, спрашиваю, партак тебе наколоть? Мяучит.

Положил в постель. Подвинься, говорю, Люда, Анфисе места мало. И не жмись ко мне, а то еще раздавишь. Надулась. Не Анфиса – Люда. Смешная баба. Не любишь кошку – плохо. Любишь – еще хуже. А как ее не любить, если она, как я? Ворует, блажит, пожрать любит, спит вдосталь. У меня, может, с Анфисой больше общего, чем с Людой. Я ее переименовал. Шмоней окрестил. Да не Люду, блядь, – Анфису. Шмоня, потому что шмонается везде. Ящики в комоде навострякалась выдвигать. Выдвинет и шмонается там, как я в чужом серванте, когда рыжьё с наликом ищу. Был бы у Шмони большой палец, сейфы бы научил открывать. Не кошка, а в натуре маруха. Ебать-то много кого можно, а так, чтобы для души… Ищи ветра в поле. Летом на дачу поехали. К Людкиным старикам. Картошка-хуёшка, говна коровьего для удобрения подсобрать. Шмоню с собой взяли. Возвращаюсь на дачу с тележкой. В тележке – говно. В небе – солнце. Вокруг – трава. Ништяк.

Вдруг слышу – лай и скулеж пронзительный. А братское сердце чует. Побежал. Смотрю – ала-бай Шмоню к забору гонит. Наддал. Нож на ходу достал. Сцепились. Здоровый, падла. Килограмм семьдесят. Чуток меня полегче. Я ему с разбегу пинанул.

Шмоня утекла. А этот хрен на меня переключился. Я левую руку вперед выставил, а правую назад отвел. Алабай за левую и схватил. Они тупые, если вдуматься. Я резать горазд, но тут не стал. За нос ухватил. Нож выронил и ухватил. Алабай присел. Пасть разжал. Прокусил к хуям, но мне похер. Об меня папка с детства бычки тушил, я к боли привычный. Хозяин подбежал. Забирай, говорю. Еще раз без поводка увижу – завалю обоих. Ушел. Убежал прямо. И я убежал. Сначала на дачу, а потом в травму. Уколы эти блядские от бешенства ставил. А Шмоня ничё – живет, ворует, высыпается. На моей левой руке спит. Чует, дуреха, какому месту житухой своей обязана.

После дискотеки

На дискотеку ходил. Люблю танцы. Тыц-тыц-тыц! Ножкой можно, можно рукой. Головой обязательно. Бедрами. В легком ключе. Игриво. Клуб «Семь». Есть такое заведение в Перми для не самых молодых людей. Не то чтобы кому за тридцать, но и не кому за двадцать, это уж точно. Подпил. В два часа ночи пену пустили. Я ей так радовался, так радовался! Скакал прямо. Не знаю почему. Дальше не помню. Совсем. Проснулся в чужой квартире. Не открывая глаз, смекнул это обстоятельство. У меня подушка из гречишной шелухи, а тут синтепон. И кровать жестковата. И без трусов. И попугай за спиной чирикает, а я попугаев не держу. И дышит рядом кто-то. Запахи витают незнакомые.

Глаза поостерегся сразу открывать. Иной раз откроешь, глянешь, и сам не рад. Тьфу-ты ну-ты, думаешь, нормально же лежал! Сначала слегка приоткрыл, градусов на пятнадцать. Простыня красная, претенциозная. Пять градусов добавил. Локоть. Локоть как локоть. Сложно делать по нему далеко идущие выводы, кроме того, что локтю явно не восемнадцать. Еще пятнадцать градусов накинул. Одеяло. Голубое. Это постель или флаг? Аргентина? Ямайка? Мы все умрем? Распахнул градусов на семьдесят. Подбородок. Вроде женский. Приятная упрямость. Хилари Суэнк? Старая телка из «Трех билбордов на границе Эббинга, Миссури»? Клинт Иствуд? Вздрогнул. Шевельнул веком. Губы. Щетины не видать. Как бы запекшиеся. Сосалась с кем-то. Блядь, наверное. Люблю блядей. Исполать тебе, блядь, и все такое.

Нос. С горбинкой. Армянка? Грузинка? Боксерша? Только бы не… Посмотрел на шею. Лебединости нет, но и кадыка нет, а это, я считаю, главное. Выдохнул незаметно. Расщеперил веко дальше. Твою мать! Глаз один. Правый. И на меня смотрит не мигая. А на левый повязка круглая надета. Зажмурился. Что ж это, думаю, получается? Я сплю, а рядом лежит одноглазая женщина, подперев голову рукой, и смотрит, как я сплю? И почему наши законотворцы за репосты сажать придумали, а сажать тех, кто за спящими людьми наблюдает, – нет? Вторые ведь намного опаснее. И зачем, думаю, я глаза открыл? Шел бы себе с закрытыми. Дурак. Одноглазая, кажется, заметила, что я проснулся. Иначе бы она не спросила: «Паша, тебе принести минералки?» Ну и манеры.

Будто мы родственники, а не белки, жиры, фосфора и углеводы, случайно увенчанные разумом и ожидающие смерти на этой самой землянистой из планет.

Молчу. Придвинулась. Губами полезла. Задышала. Я – сел. Надел трусы, джинсы, пуловер, носки, ботинки, куртку, шапку, перчатки. Задумался. С кухни пахло кофием. Снял ботинки, куртку, шапку, перчатки. Одноглазая недоумевает. Прошел. В турке обнаружил. Налил. Открыл форточку. Закурил с охуительным видом. Одноглазая села напротив. У меня, говорю, к тебе только один вопрос по существу. Одноглазая вскинулась – какой? Как тебе работалось с Тарантино в фильме «Убить Билла»? Заебись? Одноглазая обиделась. Дурак, говорит. Мы ночью играли в пиратов. Ты был капитаном Бладом, а я Арабеллой Бишоп. А потом ты попросил меня проснуться пораньше и смотреть, как ты спишь, потому что это жутко странно и тебе было бы интересно это почувствовать.

Я проснулась и смотрела. А повязку для смеха надела. Круто ведь, ты просыпаешься, а рядом лежит одноглазая телка и смотрит, как ты спишь? Вот больная, думаю. Откашлялся. Спросил имя. Брунгильда. Ну, думаю, пора валить. А Брунгильда говорит: тебя имя смутило? Так-то я Катя, но ночью ты попросил меня называться Брунгильдой, потому что ты Зигфрид. Ой, думаю, всё! Инсинуации пошли. Невозможно такое терпеть! Пойду, говорю. Спасибо, Бруи… Катя. А она такая: тебе фотографии прислать? Какие? – спрашиваю. Ну, моих ступней. Чего? Ступней. Ты говорил, что обожаешь ступни. Я могу с разным педикюром сделать, сфоткать и прислать тебе. Мне нетрудно. Нетрудно ей… Извращенка. Вспыхнул. Убежал.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru