bannerbannerbanner
Фантом Я

Ольга Устинова
Фантом Я

Отчаяние, как толчок, ведет меня на следующую ступень, только вот выше ли.

Опустею мыслями, так что-нибудь предприму. Например, пойду на митинг.

Пришлось бросить в габидж то, что написал. Самобичевание – болезнь садизма, примененного к самому себе, но никак не литература.

Ночь. Не сплю. Маюсь. И в голове проклятая работа после двенадцатичасовой напряженки.

Взялся за карандаш. Мозговое извлечение эссенции эмоции – мысль. Страдай и мысли. Все твои «рабочие» алкоголики, Пэгги, к примеру, – супер на компьютере и хамло с подчиненными, и рядовые соперники негры, озабоченные, как бы не потерять временную работу и как бы кого-нибудь выпихнуть и получить постоянную, – материал для эмоции, и фигурки на сцене сюжета. Прости им.

Они говорят в АА: «God has your way for you».

Вынашивать эмоцию как ребенка, по двадцать четыре мучительных часа в сутки, я думал это была принадлежащая мне идиотская затея.

Нет у меня позитивных эмоций. Моя бумага их редко терпит. Эмоции меня пожирают своей непозитивностью. Я от них не знаю куда сбежать и спрятаться. Я ору: вы – смерть моя. Но они надо мной продолжают свою разрушительную, а, может, созидательную работу, пока не прижмут меня в угол – к карандашу с бумагой. И это – не моя затея. Потому что я ее ненавижу, как ненавидят боль в любой части тела и души. А вдруг моя? Но чтобы вспомнить это, мне нужно проснуться.

Надо избавиться от разговора с Максимом. Он уже неделю сидит у меня в голове. И если я от него не избавлюсь – так и будет там сидеть и не даст места ничему новому. Потому что НЕ ЗАПИСАН. Такое впечатление, что я живу жизнь, чтобы ее ЗАПИСЫВАТЬ. Сначала в голове, потом, когда мозг не в состоянии этого вынести, – на бумаге. Мания-обсессия номер один.

Сразу после разговора получил облегчение. Как от лекарства. Как я обычно получаю облегчение от своей писанины. Лекарство или отдушина для обсессии?

Сегодня уже три куска нервным неровным почерком. Утром, днем в перерыв на работе и теперь ночью. По трем разным темам. Собираю их в фолд (папку) – записки по разным темам. Уже с души воротит. Но если я от этого разговора с Максимом не избавлюсь – нет мне покоя. Неделю живет во мне без прописки этот разговор. Говорят – «обсешнс» – мании. Их не надо иметь. Они тебя имеют. Живет во мне мания писать рукописи. Все что я могу с ней сделать – это ей следовать. Не я ей диктую – она мне. Владеет мной как собственностью.

Шесть часов прошло, и я вроде переварил то, что написал. Освободилось пространство для новой ИДЕИ.

Да и всего-то навсего, в коротком разговоре, между всем прочим, я рассказал Максиму, что никогда не умел работать в коллективе. И когда-то, еще в Петербурге, мой шеф по работе, после пяти лет работы на него переводчиком в большой лаборатории научно-исследовательского биохимического института, открыл мне глаза на этот мой дефект и посоветовал работать всегда с кем-нибудь одним, да и с тем научиться держать вежливое расстояние. Вот и все. Уф! Отделался. Теперь спать.

У меня такое впечатление, что я пытаюсь переболеть одну и ту же болезнь два раза. Один раз по неизбежности, второй – чтобы рассмотреть ее под микроскопом. Я прохожу через свои сухие дни как наблюдатель за самим собой. Не слишком ли я становлюсь здоровым. Есть ли с чего делать рукопись.

Где та грань, где теряется индивидуальность отчаянно пишущего о себе психа?

Труднейшая задача выздоровления для него – остаться достаточно больным, чтобы было о чем писать, и достаточно выздороветь, чтобы суметь написать.

Разговор с Гарри

Еще одно ощущение.

Роберта меня любила, но я не был уверен можно ли меня любить. И прогнал ее от боязни, что она меня бросит.

В пятницу, на новом месте, куда передвинулась моя группа «Just for today», только я пришел, и первый, кого увидел, был Гарри. Я был так возбужден после работы, что не воспринял ничего из того, что говорили на митинге, переваривая в себе рабочий день. Пошли в кафе, и я рассказал Гарри, кто я есть, как я это понимаю. Всю ту сторону жизни, которая – губка. Я сказал Гарри, что не испытываю ничего кроме внутреннего сопротивления, когда они говорят на митингах, что алкоголизм есть алкоголизм, и вы все равно бы к этому пришли вне зависимости как развивалась ваша жизнь. А я всегда знал, что алкоголизм для меня – эксперимент (над самим собой), не больше. Беда только, что в конце этого эксперимента я забыл, что это был лишь эксперимент, забыл зачем это мне понадобилось, забыл все о своей жизни, о себе, и почти забыл собственное имя. Эксперимент, вместо того чтобы создать меня, гениального, почти убил меня.

Гарри сказал, что эти формулировки на митингах только поверхностная идеология АА. Настоящий АА – глубоко подводно, где вулканическая сила группового спирита продуцирует себя за счет коллективной веры, как в церкви, чтобы поддерживать алкоголиков на штормовой поверхности реальности.

Я чувствую себя человеком, держащимся на поверхности штиля, пока карлики под водой не подымут бузу, и на волне этой возни (злополучных карликов) я несусь как на волне мучительного вдохновения к необитаемому острову минутного освобождения.

Замирают карлики, тает, как сахарный, остров, и снова я барахтаюсь в штиле.

Опять о работе в банке:

Ненавидь их, ненавидь. Вся борьба идет за разрешение принадлежать там, где не принадлежишь. Энергия на преодоление невозможного. И невозможное это мизерно.

Избежательство это, избежательство, avoidance. Упрятывание себя за необходимостью работать на работе. Страх работы на себя. Мечта слишком велика.

Развязка

Они меня избили. Ну не гениально ли это просто? Зачем мучиться сомнениями любить или ненавидеть. Можно просто избить. Подождали после работы у банка и избили. И были удовлетворены и счастливы. Трое. Черные мужики.

Счастливее всех был я. Избитый, униженный, хромающий и кашляющий, но свободный, ибо в ответ на звонок из отдела кадров банка с просьбой вернуться на работу, я отказался.

Ночные кошмары, как кто-то мне объяснил, символизируют приход вдохновения. Это знак. Знаки надо читать.

Сон. Я бью тех, кто бил меня. Я вспрыгиваю двумя ступнями на горло валяющемуся по полу телу. Ненавистному. Я готов вспрыгнуть двумя ступнями на лицо. Медлю. Просыпаюсь.

Кстати, это был дневной кошмар. У меня нет сил – я засыпаю днем.

Ночь. Сон: кто-то ломится в квартиру. Дверная цепочка все еще держит дверь, и в щели – ярящаяся человеческая натура, пытающаяся сбить дверь с цепочки. В руках у меня – дикая суковатая палка. Я сую палку в щель отбить человеческую натуру палкой. Просыпаюсь.

Два дня прошли в болезни на ногах. Ночные, как и дневные, кошмары забирают много энергии. Но сегодня я – за машинкой. Пусть это называется вдохновением. Во всем должен быть смысл, и коли нету – надо сделать.

Только что в моей государственной квартире провели трехнедельный ремонт ванной комнаты. Сменили все – от ванны до бачка. Три недели надо было встречать рабочих и прятать буйного пса в спальню под замок. И вот наконец я вздохнул. Интересно, а если бы я работал и дальше в банке?

Идет первая неделя свободной от ремонта жизни, и от туалетного бачка отвалилась ручка. Снова подсиживать рабочих. Расписания у них нет.

Вечерами я в АА. Как раз сегодня Барбара, после митинга в здании церкви, выразила что-то раздражительное по поводу того, что я бросил очередную школу программирования. Во-первых, из-за денег, во-вторых, из-за того, что «бердичевское» (Брайтон-бич) население этой школы стало действовать мне на нервы.

Пятидесятилетнюю Барбару бросил, после нескольких лет романа, ее бой-френд. Из наших. Из АА. И озленная Барбара заявила, что я «не работаю над проблемой». Мне стало ущербно и захотелось немедленно делать какую-нибудь сногсшибательную карьеру. Отчего я уселся в кресло зализывать рану – то бишь делать свои наброски в блокноте. Прошелся по всем заброшенным в результате усердных попыток одолеть программирование рукописям, дополнил их новой болью на новых страничках (гной на бумаге) – почти все получили по новой страничке – мой метод, выработанный метрами заполненных страниц, и пришел к брюзгливому заключению: «Так вот что я тебе скажу, дорогая Барбара. Я полагаю, что до тех пор, пока я не испытаю чувство освобождения, поставив точку хотя бы на одной из своих рукописей, все туалетные бачки мира будут ополчаться на меня потопами, а коллеги поджидать за углом, чтобы не водил судьбу за нос и не бросался в карьеристские настроения».

Я завидую Роберте

Ты счастливее меня. Ты избавилась от меня потому что я тебя прогнал. Прежде чем я это сделал, я мучился в нерешительности: послать тебя подальше, или оставить как источник мучения, а следовательно, и вдохновения на пару ярких фраз в нашей забитой рутиной жизни.

Первая встреча

Стал произносить заклинания. Ярким зеленым светом заполнилась комната. В углу справа периферийным зрением увидел человека в ослепительной одежде, с бритым черепом, с пояском поперек белого балахона. Он приветствовал меня доброй, преданной улыбкой и легким поклоном, и сложенными у груди ладонями.

Мы стали говорить без слов о том, что было раньше, до моих первых публикаций. Я сказал, что двадцать четыре года пишу, и это, надо полагать, тонна бумаги. И все это были попытки выразить эмоции и астральные краски словом. Эмоционализм.

Я думаю, что это мастера Чанга я встречал раньше в снах и выходах на астрал.

Как-то был странный сон о молодом мужчине с бритой головой, в красивом помещении с деревянной декорационной обшивкой он показал мне таблички на стенах в форме похожей на сердце или неправильно круглые, и в них, строчками, вибрировала цветная энергия. Он что-то объяснял мне тогда, и я пытался утром вспомнить, и не смог. Табличек было пять. Не были ли это как бы страницы, заполненные линиями энергетических знаков? Какую тайну о творчестве он пытался мне открыть? Я видел эти таблички и потом, в медитациях. И может быть вобрал в себя их секрет на интуиции. Что это? Некое энергетическое письмо.

 

После визита белоснежного мастера Чанга я, вдохновленный, отнес рассказ в НРС1. Пошел пешком, денег не было. Рассказ с ходу опубликовали, а я его считал проходным, написал на едином дыхании за два-три дня, потому что надоело мучиться с «Губкой» – настоящий отдых такие рассказы. Повеселился. Опубликовали и денежкой помогли из фонда нуждающихся писателей, да еще прислали пламенное письмо с трогательными вопросами: где же вы раньше пропадали? Вынырнули как из-под воды. Профессионал. Почему о вас никто не слышал?

Я их быстро разочаровал. Принес свои мистические рассказы. Пока они разобрались, сгоряча опубликовали еще три рассказа. И заплатили. А потом пришлось уносить ноги.

Я собирался еще подсунуть им «Жил-был на Манхеттене маг», рассказ, для которого я построил специальную пирамиду. Заложил в нее мысле-форму: хороший маг, живущий в плохом районе бедной части Манхеттена, исцеляющий пациентов от бедности. И подкармливал эту мысле-форму энергией из ладоней три раза в день. Через несколько дней от пирамиды шло тепло, а в голове мелькали идеи, фразы, образ лысеющего, доброго, всегда бедного бородатого мага, милого, ухитрившегося рассердить местную банду. И откуда у меня, никогда не умевшего удачно пошутить в разговоре, появилось чувство юмора на бумаге. Рассказ получился смешным и грустным.

Газета отказалась меня впредь публиковать. И я похоронил мага в письменном ящике, в дружном семействе желтеющих там рукописей, которые я никуда не носил.

Афоризмы, пришедшие «оттуда», остались не оцененные.

Эмоции по поводу покинутой мной работы. Будь они неладны! Любви, или уже хотя бы симпатии, ты от них все равно не дождешься. А их ненависть кормит твое вдохновение. Пусть подбрасывают топливо в топку твоей ярости и одиночества, чтобы, перекипев вместе, и перебродив в затишьи тоски и тупикового отчаяния, взошли они хлебом твоим единым – строчкой на клочке бумаги.

Фантазии одолевают, складываются в рассказ о теперешнем любимом месте времяпрепровождения. Так и назвал: «Семнадцатый пирс».

Покупаю стакан кофе и сижу на Променаде сколько вздумается. Прямо напротив барка «Пекин». В компании Мастера. Он сказал – закрыть глаза и воспроизвести все до самой последней детали. Я закрываю глаза. Не тут-то было. Я ухожу в фантазию. Бог мой, это как галлюцинация (яркая и едкая). Картинка такая: парусник барк входит в бухту на фоне закатного солнца, через него, уместившись в нем как в гигантском апельсине, и полыхает световым пожаром, и у Старика, верного его поклонника и ведущего, появляется дурное предчувствие. В этой бухте, в порту, барк и сгорел ночью, пришвартовавшись, в настоящем пожаре.

Не вышло у меня с детализацией. Мастер улыбается.

Я не атлет. Скорее хрупок. Но инкарнационно я из породы гигантов. Когда-то гиганты были на Земле.

Вот он идет, рядом со мной. Как огромная проекция малого меня. В моей одежде. Те же джинсы и свитер, и кожаный пояс. Я-как-я, но ростом с легендарного снежного человека. Копия меня, увеличенного в сто раз.

Я опять иду в порт, опять на Семнадцатый пирс. К моему столику и чашке кофе на весь день. Усаживаюсь, как всегда теперь с видом на барк. Напротив, на берегу Ист-ривера, громоздится зеркальный «Континенталь». Он тоже гигант. Но и мы не лыком шиты.

Солнце сломало границу сизой тучи и вырвалось и ударило в стеклянную стену небоскреба. И я увидел себя в нем, свое (гигантское) отражение, и отражение Мастера рядом, и Старика – капитана из моего сфантазированного рассказа об этом волшебном месте. И за нами – барк, грандиозный трехмачтовый парусник, принявший нас в зеркало со своим отражением.

Так я теперь провожу время. В созерцании и фантазировании. Голоден, но свободен и счастлив. Пособие по безработице (отвоевал у банка) дает мне шесть месяцев на этот кайф.

Вчера появился в медитации Мастер, в таком ослепительно белом, что я мысленно зажмурился. Беседовали о невозможности с л у ж и т ь в белом цвете. – без пятен. Чтобы бить дорогу в скале, надо использовать кирку, наверное, зубило, молоток там. И будет лететь в разные стороны много всякого всего.

В нью-йоркском университете выступала женщина, собравшая группу пишущих, которые считают, что энергия творчества – это исцеляющая энергия.Она – публикующийся автор, ходит по госпиталям, убеждает больных писать хотя бы дневники, хотя бы письма. Они считают, что эта энергия исцеляет не только того, кто пишет, но передает вибрации хиллинга и тому, кто читает. Сама она пережила несколько операций на лице, рак кожи. У нее пластиковый нос, что незаметно. Врачи считали безнадежной. На последней операции она отказалась от наркоза и сочиняла стихи, чтобы не чувствовать боли. Сказала торжественно тем, кто ее слушал в небольшом зале: «I don’t know do you feel it or not, but something new is happening». Что-то новое в воздухе.

Мастер Чанг обладает способностью менять цвет балахона. По мере моего приближения к Большой Депрессии темнеет его одежда. Я накануне большого срыва в отчаяние и страх. Это приходит непредсказуемо. Я только чувствую как Это надвигается.

В памяти крики Роберты, жалящие не хуже гремучки: «Вся твоя жизнь была сплошным плачем об эмоциях и сплошным праздником разочарований. Я в этом не участвую. Играйся сам».

Сквозь отравление от ее яда я туманно осознавал правду: это было мое пожизненное садистское удовольствие – держать себя в постоянном стрессе разочарования. Роберта страдала от унижения по мере того как я ее изучал и выражал раздутое презрение к ее, открытым мною, слабостям. Я тоже страдал, потому что изучив ее, больше в ней не нуждался. И снова обрекал себя на одиночество со своими рукописями.

Такое впечатление, как будто что-то загоняет меня постоянно в стресс, или я бессознательно ищу стресса. Сказал же мой шринк, редко так бывает, что-то умное: «Есть люди, которые вообще могут работать только на стрессе».

Опять старая история с очередной рукописью – это бесконечное самоубийство (бедная Роберта, зачем я тебя прогнал, как мне тебя не хватает) ради той самой струйки крови, используемой в качестве чернил для упрямо помешанного на этих своих рукописях.

Я сижу и работаю дома. Мне заказали перевод двух статей по искусству. Закончилось дело с банком. Я уволился по собственному желанию, и мне перестали выплачивать пособие. Я, наконец от них избавился, от оскорбителей достоинства честных банковских рабов. Избавился и от целительницы Цыли (мой шринк), которая довела меня до отвратительно болезненного состояния. Я ждал срыва. И вот случилось – ярость и отчаяние маниакального состояния преследуемой жертвы. Отвращение к жизни, мольба о конце, мысли о самоубийстве как единственном спасении.

В этом припадке я ухитрялся делать хоть пару страниц перевода – инстинкт самосохранения – жрать ведь нечего. В голову как будто камень положили. Хочется выть и хочется веревки.

Я, кстати, в этот раз заметил, что состояние это можно перейти без самоубийства, если дать себе выть, смеяться, орать, и прочее, ровно так, и ровно столько, сколько душе угодно. Перейти страх тупика, и тогда, после вытья, вдруг приходит моя капелька крови, и как лекарство на выжатую от гноя рану, приходит заполнение листков для разных многолетне-накапливаемых рукописей. И тогда – передышка.

Жизнь неукоснительно пишет на мне впечатления, как на очень удобном для этого полотне особой чувствительности, и если я не переработаю это через себя на бумагу, мне придется ходить больным. До тех пор, пока я не найду способ и время от этого впечатления освободиться. Это, я так понимаю, особый механизм пишущего – ты можешь носить это впечатление, как раб свое клеймо, всю жизнь. Дело твое. Но избавиться от него ты можешь только через записанный текст, бумагу. Это пожизненная самотерапия пишущего, домашний дурдом. И ничего и никогда не забывается (некоторые удирают – кончают жизнь самоубийством).

Самое смешное, что, избавившись от этого наваждения один раз, можешь ощутить его упрямое преследование опять и опять, потому что, видите ли, ты меняешься и получаешь в дар новую точку обозрения, чтоб ей.

И вот уже, после того как пролистал популярный журнал, появился у меня на последних двух-трех страницах, этот нудный повествовательный стиль, нудного журнального активиста, умиленного своей способностью писать буквами слова. Как бацилла прилипучий.

После сияющего светом океанского барка, я окунул себя в болото. Еще одно оправдание держаться от этих, допущенных в популярные журналы с двумя-тремя вещами, в стороне. Наберешься словесных блох и скатишься к их потолкам из просторов полетов по энергетическим полям творения. Бог творил и нам велел.

Еще одно на эту тему. В Санкт- Петербурге, когда мне было двадцать пять, я год мучился над неудавшейся (со злости выкинул ее в окно с пятого этажа, перед побегом в Нью-Йорк) повестью о геологической партии в тайге (я там работал в студенчестве радиометристом, подрабатывал на студенческих каникулах). Сидел над ней в затворничестве год, а потом – заслуженно, как награда себе за это затворничество, после всех мучений, вылез с нею в зубах «в свет», т. е. отправился в мир с вопросом что теперь с ней делать.

Была знакомая Ларка. В тот занятый рукописью год она меня навещала, и искреннейшим образом понять не могла как я так живу, никуда не вылезая. Спрашивала, сердечно, что она для меня может сделать? И тут я сказал правду: не знаю в родном городе ни пишущих, чтоб интересно, ни рисующих, чтоб неординарно. Ага, сказала Ларка, – их называют нон-конформисты, их только что начали сажать по тюрьмам и психушкам. Так я к ним попал. Ларка позвонила от меня какому-то экспериментирующему режиссеру, он позвонил диссидентствующему Коке, а Кока – поэту из Союза писателей Вите. Ему-то я и отдал повесть на прочтение. А он отнес в «Юность», потому что «учуял живой пульс». А «Юность», надо полагать, с менее тонким нюхом. Не учуяла. В это время в Питере громили выставки художников нон-конформистов.

Мне с ними было хорошо. Меня опекали. Я, на волне этого энергетического подъема, написал еще одну повесть – об альпинистах и скалолазах. И выбросил в окно в двор-колодец, все тот же. Пусть будет двойной снежный покров.

Так я вылез в общение. Ларка, которая раньше не наблюдала, чтобы я куда-нибудь выползал из дому кроме как за кофе с булочкой, разахалась: «Ну ты даешь, сидел-сидел – и вдруг проснулся». И добавила: «И откуда ты таких людей-то знаешь. Мне и то не по зубам».

Тут и я, в свою очередь, начал тихонько про себя удивляться – а почему мне так легко и открыто объявляют, что за дерьмо меня считают?

Ларка считала себя человеком кастовым. Каста поклонниц. Наложниц известных актеров. Изнурительный труд ожидания конца спектакля, в любую непогоду, с шансом быть на сегодня отвергнутой, обойденной конкурентками. Глава маленькой банды охотниц за снисхождение красивых и таинственных мира сего, наделенных судьбой быть в центре внимания человечества.

На гастролях они путешествовали вслед за труппой, выкрикивая восторги во время спектакля и поднося цветы у служебного входа после. Ларке достался красавец на вторых ролях, и эта любовь была безумной. Она стоила Ларке пяти абортов, потому что красавец не считал нужным предохраняться ни с кем, кроме жены. Развести их Ларке не удалось. Но лучи его слабой славы согревали Ларку и давали ощущение какого-то суррогата ПРИНАДЛЕЖНОСТИ.

По мнению Ларки, я не принадлежал. И мой быстрый контакт с теми, кто, по ее мнению, принадлежал, очень ее удивил. Оказывается, я там был давно и прочно дома. И не имело значения сколько лет я хранил себя в уединении.

А теперь вдруг опять Роберта. Ворвалась ночной бабочкой и, освещая меня в полутьме сверканием белков, заявила о своем презрении. Все то же самое: «На что ты надеешься?» – выкрик мне в лицо. – «Бездельник, который лжет самому себе, что он – писатель». «Ты не способен содержать собственную женщину».

В Италии, в Ладисполи – перевалочный пункт для эмигрантов на пути в Америку – меня, бездомного, пригрела женатая пара: немец и итальянка. Я не только жил в их шикарном кондоминиуме с террассой на море, но и раскатывал на их серебряном БМВ и учился водить небольшую яхту. Мы гоняли на водных лыжах на виду у набитого эмигрантами пляжа, и эмигранты меня дружно ненавидели. Прирожденный волк-одиночка, я этого даже и не замечал, пока не набрали звук вслед мне злобные реплики, и я понял, что опять из стаи был кем-то выделен.

 

Господи, может, это ты меня пожизненно выделил на одиночное выживание, чтобы я смог высказаться по-своему?

Ура, пришел этот священный момент, когда я «закончил» нечто на пятидесяти страницах и вылез из норы, щурясь на яркий свет, с манускриптом в зубах. И отправился в маленькое нью-йоркское русское издательство. Маленький, кругленький русский издатель, как выразился о нем Кока, «в прошлом одесский биндюжник», а ныне американский предприниматель, сказал мне, что печатает только профессионалов, т.е. людей с именем.

И я отправился «человек без имени» в Центральный парк посидеть на скамеечке, причаститься к миру сему, ибо оказался географически рядом.

Вернулся домой. Забрался в кровать.

Мне снилась злая цепочка снов, предрекающих мне гибель раннюю с жизнью неоправданной. Как пустая костяшка домино. Что такого особенного было мною сделано из выражения себя в мире, где надо в конце понять зачем пришел в начале, а в промежутке вслепую подчиняться внутреннему драйву, и без отлучек. За самоволку есть расплата. Для меня это – депрессия.

Реминисценция. Полет, наверное с десяток метров, выброшенных рукописей в Санкт-Петербурге, перед отъездом в Штаты. Вид с пятого этажа – внутренний двор, укрытый как снегом разнесенными ветром по асфальту листами бумаги из сваленных в огромную мусорную бочку многострадальных дневников и манускриптов. В ночь перед отлетом навсегда. А утром – взгляд в окно! – О Боже! Пусть ходят по моим дневникам ненавидимые мной соседи и соседки. Наплевать. Теперь на все наплевать. Закрыл занавеску и отвернулся от окна. «Пусто-пусто».

Мое санкт-петербургское плодородие увенчалось крохами в самиздате.

Последняя песнь на родине угодила в КГБ. Повесть о ленинградских отражениях. Я бродяжничал по мокрому от дождей венецианскому городу и коллекционировал их, и фантазировал о них. Я ими бредил.

Был друг. Славка. Погиб от водки. Не захотел со мной уехать. Я ему оставил фотопленку с «Отражением». Он попросил кого-то из заморских гостей прихватить на обратном пути мою пленочку. Самолет в Швецию задержали, заморского гостя допрашивали, просили назвать имя автора повести. Я уже был в Италии. Человек не назвал ни меня, ни Славку. Добрая ему память и счастливых лет жизни в благословенной Швеции. Написал мне письмо и рассказал как ему не удалось. Самолет задержали на тридцать минут, пока велся допрос шведа. Пригрозили не пустить больше в страну, отпустили. Без пленки. Пленка моя была обвинена в антисоветчине. Ничего такого не знаю и не понимаю. И какое мне дело до всяких «анти». Вся моя жизнь – антименя.

В Нью-Йорке я нашел и составил себе новую коллекцию отражений. И звезда в ней – антимир старого порта на Южной улице, с его речным калейдоскопом анти-яхт и анти-небоскребов, и о нем я сочинил «Семнадцатый пирс». Там, на Променаде, я купил на мелочь из кармана чашку кофе и помянул алкаша и поэта, никому не известного Славку.

Сидит занозой в голове вопрос ко мне участливой Козьмин: «Ну зачем ты издеваешься над самим собой?»

Энигма эта мучила меня много лет, прежде чем пришел ответ: «Да для того, чтобы выжать из своей ленивой, готовой поддаться на ласку натуры все, что можно».

История моей строчки

Чего я так огорчаюсь, что жизнь для меня наслаждение мучением? Вернее, чего я так удивляюсь?

В лекциях по «Wicca» говорится о том, что эмоция – drive, на котором мы переправляем через себя энергию на «target» (цель).

Можно считать, что этот огромный драйв присутствовал во мне с того дня, как я на свет объявился с целью писать рассказы.

Четкое видение таргета – это тренировка на длительную концентрацию.

Само писание – ритуал, в котором вся жизнь – подготовка.

Язык – три круга священнодействия. Энергия идет в круг, поскольку ты в нем родился. Сохраниться. Не дать себя заблокировать рутине и служителям рутины. Держать их за третьей окружностью, отгонять как заклинанием от злых духов: «Не моги пересечь эту грань, а не то…»

Поднимать уровень твоей эмоции, вот для чего они существуют, эти жрецы рутины. Они свое дело знают и сделают. – Довести уровень эмоции через отчаяние до пика и вышвырнуть тебя как катапультой на хайвей энергетического потока («flow») c помощью мысли в цель.

Ритуал. Работай авторучкой, пока не выдохнешься, пока энергия не иссякнет. После этого – опустись без сил. Скажи Богу спасибо и – relax. Созревай до нового пика. Блокировка энергии приведет к болезни. С чем родился, для того, надо полагать, и родился.

Мне не надо, как современным ведьмам-целительницам, участвовать в групповом ритуале, чтобы поднять эмоцию и отправить ее на таргет через стрелу предводителя, стоящего в центре круга. За меня все подготовлено. Все что мне нужно, это настрадаться как следует, а потом – бам!

Отчего, однако, не чувствую я беспредельной силы в полете моей стрелы? Ведь если викари оплошают и не сконцентрируют достаточно целительной энергии в кругу и предводитель неточно выпустит стрелу, кто-то останется невылеченным.

Кажется я понял, что искал, какого секрета о творчестве в тайных знаниях. И как стать частью этого.

Надо бы найти этих ребят из NYU (группа при Нью-Йоркском университете, предполагающих, что creative energy is of healing type) которые говорят, что «spiritual writing» – не только принадлежит к «creative flow» и исцеляет пишущего, но и обладает потенцией излечивать того, кто прикасается к ней с другой стороны, – того, кто читает. Я перевожу для себя страшного, жуткого «Аркадио» – роман в их стиле (автор принадлежит к этой группе) и теряю страх перед своей жизнью.

Роберта запорхнула, по очередному капризу, в мою квартирку на пятом этаже, и объявила: «Что бы ты без меня делал? Я – твоя единственная связь с миром. Пусть ненавистным тебе, но он существует, как и ты в нем. Скажи мне спасибо, что я тебя терплю… (подумала и добавила)… когда пьяна».

Теперь она уселась на ручку кресла, как будто не было другого подходящего места в доме, чтобы продолжать хамить:

– Все бездельничаешь?

Я знаю, ей надо меня завести и исчезнуть с чувством удовлетворения искать новые приключения в ночи.

Я завелся и наговорил ей много интересного о том, что она такое, с м о е й точки зрения. Роберта пришла в восторг. Ей удалось меня достать.

Счастливая, она выпорхнула из моей берлоги, как из цветка, с пыльцой для следующего.

Любопытство загубило кошку. Кто-то сказал, что творчество – это в большой степени любопытство: что ты способен сделать из ничего, имея только авторучку и лист бумаги. Или холст и краски. Или смычок в руке.

Ощутить первый потолок, второй, третий. С каждой новой попыткой, новой сотворенной вещью, преодоление становится манией и теперь уже остается только бесконечное «вперед».

Ага!

You are wounded! Oh! How painful it is! And I want to cry. And tears almost broke through. And muscles on my face are in convulsion. Ты ранен! О! Как больно! И я хочу плакать. И слезы почти прорвались. И мускулы на лице в конвульсии.

Эта гримаса собравшихся воедино в напряжении мышц, чтобы либо превратиться в мускульное уродство плача, либо разойтись в пасмурное спокойствие отвращения к жизни. Однако, мысль, ибо освободившиеся от спазмы мускулы открыли дорогу вспышке мысли, проявилась: «Лук натянут. Don’t loose your drive. Shoot for the target». Стреляй по цели.

Наверно боль эмоциональная нам дана не для вреда и уродства. Боль эмоциональная нам – толчок. Используй. Нажми до ста двадцати. Скорость зависит от того насколько сильна боль? И как долго я смогу двигаться на этой эмоции боли вместо бензина?

Всю жизнь потратив на догадку, я открыл тайну как существовать при невозможности существования. Как сделать из душевной боли слугу покорного и ценного. И ведь надо же, неотказного.

Стрела поставлена. Цель прекратила вибрировать. Я написал на чистом листе бумаги большими буквами «Галати-2» – название моей боли, моей эмоции, превращенной в слово. Название своей новой повести.

Я заразил сам себя инфекцией-мыслью. Я заболел идеей. Она как отрава завоевывала мой мозг, и, чтобы получить облегчение, я вынужден был проводить по нескольку часов за компьютером каждый день до изнеможения. Так я зарабатывал себе передышку, чтобы новым утром встать опять больным и вновь использовать компьютер как мой антидот.

1«Новое русское слово» – старейшая русская эмигрантская газета, основана в 1910 г.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru