bannerbannerbanner
Фантом Я

Ольга Устинова
Фантом Я

А может быть все потому, что мне всегда было невыносимо скучно.

Без курева, в состоянии полной принадлежности самому себе, я, кажется, просто учусь мыслить как ребенок, которому столько времени, сколько я не пью и не курю. Вот откуда эта мания записать любое новое в мыслях, в событиях, в переживаниях. Как будто вся прошедшая жизнь была сплошным эмоциональным кошмаром. Ад и месиво эмоций. И вот теперь слабое пробуждение мысли. Скажем так: на долго накапливаемом вариве эмоций вырастают ростки мысли. Вместо выливаемой на бумагу просто жалости к себе. Или просьбы: пожалейте, пожалуйста.

Понял наконец, что выгнать меня с работы никто не может. Этот эмигрантский страх прошел. Но, как сказал один мой знакомый, которому я жаловался: «И негра этого тоже никто не выгонит».

Я плюнул волноваться. Спокойно делаю весь «габидж» – ту работу, которую никто не хочет делать. Подбираю его из своей рабочей корзинки. Времени такая работа берет больше, количества для отчетности не дает. Получается, что я как бы делаю мало. Тот же знакомый (Максим) сказал: «Hard adjustment to another country. (мучительное приспособление к чужой стране). Они глупые здесь, они этого не понимают». Еще Максим сказал: «Это потому что вы пишете. It’s a nice talent, but it’s a hard adjustment. I wouldn’t be able to deal with this. I have to be concentrated only on reality». Прекрасный талант, но тяжелое приспособление. Я бы с этим не справился. Мне нужна концентрация только на реальности.

Опять ухожу на работу в панике, в ненависти. Помогает понимание самого себя: «Помни, не ты на них работаешь, они на тебя работают. Они думают, что это ты, кого можно уязвить, они не знают, что работают на твоей кухне, где их место – дробить тебе кости и пускать тебе иголки под кожу, дабы вырвать тот невидимый стон, который позднее уляжется в твою видимую строчку в твоей новой рукописи».

Иногда я им потакаю. Устанавливаю с ними мир. Тогда прихожу домой пустой. Не о чем было страдать. Они обокрали меня на страдание и я помогал им.

Зато сегодня был мой день. Дрожал от возбуждения, злости и страха весь день. Сегодня был на работе аврал. Все работали как сумасшедшие и орали друг на друга. Но не я. Я, как всегда, помалкиваю, накапливая отчаянные мыслишки для своих рукописей. Я – в своей тарелке. Нервозно и отвратительно.

Комплекс делания себе хуже, чтобы доказать всему миру свое моральное превосходство. Но мир почему-то от этого не становится лучше, а вот не любить тебя крепко не любит. Козьмин сказала когда-то: «За что ты над собой так издеваешься?»

За что – за что… Роман пишу своими алыми чернилами. Вампир наоборот.

И хорошо, что я ни с кем не связан (женщиной). Это был бы импульсивный прыжок в чувство, за которым стоит только одно – надежда на спасителя.

Опять видел Максима, опять жалился ему о работе, как они меня там все раздражают. И Максим сказал: «You can’t control what jumps into your head? But you can control for how long it stays there». Ты не можешь контролировать что тебе вскочет в голову, но ты можешь контролировать как долго оно там останется».

Это прекрасно. На работе запихнул все свои обиды на периферию сознания. И так продержался до конца рабочего дня. После работы сделал тысячу маленьких дел.

Но ведь еще и рукописи писать надо. Перфектность заедает. Закончил рассказ об одном поэте, как я его из запоя вытаскивал. Чтобы сделать эти три с половиной странички печатного текста, долго думал об этом и мучился, что все, что бы я ни начал, казалось слишком далеким от совершенства.

Кока, который мне этот рассказ заказал для нонконформистской антологии, сказал: «Не понимаю я людей. Всякие графоманы мучают себя и других комплексами гениальности, а люди, которые действительно знают, что делают, страдают от комплекса неполноценности» (это, значит, я?).

Так это не совсем комплекс неполноценности, здесь он, соревнующийся с комплексом перфектности. Я – совершенство, и все, что я делаю, должно быть совершенно или не увидеть свет. Одновременно мучает страх: а вдруг все это – глупость, и все, что ты сделал, яйца выеденного не стоит.

Жизнь по законам тех, кто пишет, начинается задолго до того, как они начинают писать свои выдумки. С этой мукой они рождаются. Так же как и алкоголики. Их мучения начинаются с первого вопля протеста в колыбели.

Интересно, где разница между одаренностью писать, болезненной манией (obsession), и кармическим долгом (подписался на небесах стать писателем и вернуться с парочкой романов в зубах).

Если мания, то могу сказать: если бы у меня не было этой, то была бы другая, иметь деньги, например, или иметь автомобиль, or any other crap. Why not this one? Another case, если умирает человек, как Севка, и после него остается архив неопубликованных рукописей, которые он писал всю жизнь, и после его смерти тоже не интересуются и не публикуют, то что это? – непризнанный гений, графоман? Или честно работавший со своим талантом, но так и не дотянувший, и осталась ему следующая инкарнация, где он будет гением? Или все это впустую.

Я пытаюсь собрать эти старые и последние мысли воедино и связать их (придуманным) сюжетом. Но они не хотят быть вместе.

Тогда вернемся к Козьминой (теперь ее фамилия писалась бы как Kozmin). Сюжетные любовь и ненависть еще никого из пишущих не подводили. А я любил Козьмин. Прошло сорок пять лет. Я до сих пор унижен и влюблен. Она на другом краю света. Я не видел ее сорок пять лет.

Сама она считала себя безобразной. Для меня она была безобразной красавицей. Длинный нос некстати нависал над крохотным ртом. И вдруг – обаятельное чудо. Своим крохотным розовым ротиком Козьмин произносила вещи, за которые ее прозвали «гениальная Козьмин». Перед сессией: «Иди к Козьмин, она все знает». В этом был юмор на полном серьезе. Козьмин – местный Сирано де Бержерак в юбке.

Свой второй в жизни рассказ, который я писал и переживал одновременно, был о Козьмин. Она создавала его во мне.

Я взял Козьмин в заложницы потому что, прилепившись к ней кусочком глины, я не спрашивал хочет ли она этого.

Я вписался в ее ауру и стал ее силуэтом. Получалось, что мы везде появляемся вместе: на лекциях рядом за столом, в кафе – друг за другом, после занятий – пешком (моя идея!) домой через мост, а потом по Невскому проспекту, мимо моего дома, ибо я непременно хотел проводить Козьмин и доболтать о себе, а жила она дальше по Невскому.

Потом, когда она, наконец, взорвалась лопнувшей пружиной, она сказала мне, что никогда всего этого не хотела, что ей все это в тягость. Она сказала: «Мне нечем поделиться с тобой. Ты заберешь все и сбежишь с награбленным. Тебе нужен только ты. Ты – эмоциональный вор. Ты паразитируешь на чужих эмоциях, ты ими питаешься, и пишешь. Яды и миазмы чужих душ пробуждают в тебе твои собственные, и тогда ты способен писать о себе! Я не люблю тебя. Я терпелива к людям, но с тобой я не могу. Ты – губка. Накопитель болезненных эмоций, чтобы потом, когда ты готов, выжать их на бумагу».

Это была интеллигентная форма просьбы оставить ее в покое. И я воспользовался ее интеллигентностью (мне не сказали прямо: пошел вон) и притворился, что ничего не понял. Хотя, честно сказать, я и не почувствовал удар сразу. Он еще не вызвал невыносимой боли. Еще оставался момент прежде чем я осознал крушение. И я сказал: «Ты чем-то расстроена сегодня. Давай перейдем пешком мост (мороз двадцать градусов), как обычно».

В глазах Козьмин я увидел потерянность. Она теряла надежду на освобождение. Она пыталась вырваться из плена и провалилась. Мы пошли через Дворцовый мост и я стал читать свои стихи, подымая в себе со дна всю муть и вопрошая: кто ты, что ты?

Я освободил Козьмин – королевский подарок моей скромной души.

Моя жизнь состоит из переживаний от обид. Я контактирую только с теми, к кому я испытываю привязанность, как к Козьмин. И в моей жизни было очень мало таких контактов. Все они порваны и остались в моей коллекции душевной боли. Память для меня – источник мучительства. Она властвует надо мной властью инквизитора. Каждый сегодняшний день для меня – продолжение средневековой пытки. Я боюсь дня приходящего. I am addicted to the fear. Я завишу и от тех, к кому ничего не испытываю. Вчера и позавчера Бренда, маленький, всего лишь на полголовы выше меня по положению чиновничек, раздражилась на меня на работе. После этого у меня дрожат руки, я набираю неверный код на компьютере, просматриваю тысячи транзэкшенов, чтобы найти ошибку, и теряю на этом требующуюся от меня скорость. После этого я прихожу домой, разбитый усталостью, жжением в глазах от тысяч просланных через компьютер бумаг, и страхом (выгонят!) И мне хочется пить.

Кофе, кофе, кофе. Я с утра еще ничего не ел, только кофе. Нужно вытащить себя из утренней депрессии. Уже второй день (или третий?) как я погружаюсь в нее глубже и глубже.

Мысленно поговорил со своим шринком. Не помню начало разговора, и потом… что-то вроде… на их линго: «Я хочу вырваться из ада insecurity and dependency. In other case life is hate. Hate to everything and everybody. And I want to start to enjoy life. To learn how to enjoy it. I don’t know how.

Two or three days ago I caught myself on a thought. In Nebraska, where I first lived in this country, once a woman voice called on my phone and started to talk about something excitingly. I did not understand a word, because at that time I could not catch and separate words of English, especially by phone. My church sponsors suggested that it might be lottery winning.

And now I think (listen to this, listen, don’t interrupt me, because I am coming to the point): “Oh, no, what if I missed my chance to become rich? Being rich I wouldn’t get all this hell, called survival”.

But deeply hidden in myself, I know that I need a hell, Mr. Shrink. That’s how I get rich. My treasure is my damn experience. I am a writer and my suffering is a source of my inspiration».

То есть, скажем на добром старом русском: «Я хочу выбраться из ада ненадежности и зависимости. В противном случае жизнь – это ненависть. Ненависть ко всему и ко всем. А я хочу начать испытывать удовольствие от жизни. Научиться как это делается. Я не знаю как».

 

Два или три дня назад я поймал себя на мысли. В Небраске, где я сначала жил по приезде в эту страну, однажды в телефоне я услышал женский голос, о чем-то возбужденно со мной разговаривающий. Я не понял ни слова, потому что в то время я не мог ловить и разделять слова на английском, особенно по телефону. Мои покровители от церкви предположили, что я мог что-нибудь выиграть в лотерею. И теперь я думаю: (послушайте меня, послушайте, потому что я подхожу к главному) «О, нет, что если я упустил шанс стать богатым? Ведь тогда я не оказался бы во всем этом аду, называемом выживанием. Но глубоко внутри себя я знаю, что мне нужен ад, господин шринк. Именно так я становлюсь богатым. Моё сокровище это мой проклятый опыт. Я писатель, мое страдание – источник моего вдохновения».

Сигарета за сигаретой. Я держу ее в зубах и проглатываю с дымом все свои несчастья. Я не мечтаю о счастье, я мечтаю о спокойствии. В этом отношении мы вполне схожи по устройству с моим банковским компьютером. Ему наплевать в плюсе он или в минусе. Дебит или кредит. Он в любом случае зажигает сигнал тревоги и требует баланса. Все, что ему и мне нужно, это находиться на одной прямой равновесия. Между резким вверх и резким вниз. Линия невидимка. Тогда где же мой ад? Нет сил от него отказаться, или нет сил в нем жить?

За что любил работать в своем банке – не выключайся из работы и не включайся в жизнь. Сладкая машина. Нельзя не любить компьютеры. Компьютер друг. Он не вовлекает меня в хаос эмоций, в безобразие слов. Скорость – скорость – скорость.

Как я познакомился с Робертой

Сладко заныло в груди – красивая девушка. Надежда на избавление. И червячок – не про тебя писано.

На сей раз одиночество пришло ко мне в лице Роберты. Обрело имя. Теперь будет изводить меня этой Робертой. В чьем лице приходило оно пару лет назад? – В лице Сэми. А в промежутке между этими двумя проименованными одиночествами – никого. И это было страшно. Пустое одиночество. Убийство его алкоголем. И себя убийство в компании с одиночеством.

Череда лиц, потерянных мной – кого давно, кого поближе. Это было всего лишь одиночество в лицах. Оно умеет принимать лица. Любил ли меня человек на самом деле. Или только приходил ко мне с маской на лице, а за ней – пустота.

Началось так:

Из оплавленной темноты ночного Нью-Йорка, сверкая белками как двумя фарами, на меня выплыли глаза Роберты. И больше я ничего пока не видел, ибо Роберта была черная и целиком вписалась в эту темень ночи. Но не ее глаза. Этими своими фарами она меня высветила и выудила в пустом переулке, куда меня и ее занесла одна и та же проблема выпитого слишком много, и мы оба искали дорогу домой.

Боль моя жива. Я всегда с ней. Я ее не предаю. Неразлучен. Я ей лучший друг. Я товарищ ей, одинокий. Я – единственное, что у нее есть, чье бы обличье она ни принимала. Безнадежно звонить своей боли. Она и так со мной. Она слышит меня и так. Она любит меня. Мы взаимны в нашей любви друг к другу.

И все-таки я звоню:

– Роберта?

– Да.

– Ты не забрала случайно вторую пару ключей?

– Нет. Я положила их так, чтобы ты не мог не увидеть.

– Ты уверена? Я не могу их найти.

– Да, дорогой. Я уверена.

– Хорошо.

– Хорошо.

– Бай.

– Бай.

Любовь к моей мучительнице, зачарованной мной как жертва. Уверенной, что это не я ее мучаю: «Да кем бы ты был без меня, хани?» (И с кровожадностью Дракулы я набрасываюсь на карандаш – записывать этот новой мой перл). Мысленно, чтобы не вселять в нее страх моего безумия, я отвечал:

«Кто поднял бы тебя на высоту кумира, избранного мной для надругательства над своей священной особой – самим собой? Кто стимулировал бы тайком твой гений пошлости, кто превратил бы уродство заурядности в музу уникального поэта? Кто сотворил бы памятник твоей вульгарности из изысканных нитей моей души, капелек крови моего сердца и мажорных нот моих переживаний, вибрирующих на частоте боли?

Твое глубокое убеждение, что я – полнейший идиот, теряет для меня новизну выражения, ибо ты не удостаиваешь меня работой фантазии, даже разнообразием выражения, что начинает приедаться, как один и тот же звук бездарного насекомого.

Берегись своей наглости, ты теряешь бдительность. Ты перестаешь меня вдохновлять на мучения, а это – опасный знак.

Когда вместо мучений я окончательно перейду в пошлую аллергию – я стану опасен. Я могу забыть тебя. И это – твой конец. Ты навсегда погибнешь для вечности. Ты останешься там, где Бог избрал тебе место – в паровой ванне миазмов маленькой души. И никто не подымет тебя оттуда до Беатриче.

Нет, не говори мне, чтобы я закрыл свет и перестал демонстрировать тебе презрение к своей особе, и не заостряй свой бедный сарказм на моих ночных записках. Здесь ты меня достать не можешь. Не прыгай в небеса на тощих крылышках мухи.

И если я на тебя огрызаюсь, так это только для того, чтобы ты не заподозрила зловещей правды, которая страшит меня перспективой возврата к моему бесплодному одиночеству.

Я теряю уязвимость тобой, и вместе с ней возрождается хроническое безразличие ко всему, что не мое страдание.

Не торопись, я еще окончательно не решил, всю ли я исчерпал тебя. Продли мои мучения.

В тот день, Роберта, когда глаза твои прозреют, ибо я перестану загораживать от тебя мир иллюзией твоей мнимой значимости, а в моих побледнеет твой образ, тебе конец. Это смерть твоя, ибо ты никому не нужна больше. Продли свое дыхание, не надрывайся оборвать нашу общую ниточку. Твори, выдумывай, пытайся, но будь достойной меня, дорогая.

Я – твой Пигмалион. Не унижай мой гений отсутствием в тебе уникальности. Не повторяйся в своих изысканных для меня пытках. Не утомляй меня однообразием.

Спаси мучения мои, хани. В них жизнь моя и воздух».

Я тосковал. Моя душа тосковала. Я знал, моя душа знала, что эта великолепная женщина большего отдать мне не может. И душа замечтала о разрыве, как голодный глядит на бутерброд и получить его не может. Я еще не осознал, но душа знала, это начало конца.

Ушла любовь, любовь Роберты. Наши ночи, пьяные от вина и секса, ушли. Ушла морским отливом, осушив меня песком на берегу.

Это продолжалось два года. Под моей крышей. Она приходила когда хотела и уходила когда ей вздумается, даже если для этого ей надо было подняться среди ночи. От дверей она оборачивалась, освещала меня своими очами-фарами, говорила: «бай», и исчезала черное в черном.

Роберта ворвалась в меня смерчем, начиная с той ночи, когда мы, обнявшись и распевая пьяненькие песни, искали мой дом (в ночи), и ушла, оставив территорию разгромленной.

Была, была любовь. Странная, как должна быть любовь двух ненавидящих за схожесть и любящих за разность друг в друге редко красивых людей. Разных даже в цвете кожи. Одинаковых в ненасытности обладать целиком до последней капли ненависти к себе другого. Использующих любовь друг друга для взаимной пытки. Швыряющих любовь друг друга как топливо в пожар (любовной) (взаимной) вражды.

Еще можно было признаться. Объяснить ей, что она всего лишь (моя) модель. Героиня рассказа. Отказаться от самоистязания, завести с ней детей. На секунду у меня появилась надежда на избавление от (этого литературного мазохизма, как сказала бы гениальная Козьмин, ах как мне ее сейчас не хватало, моей умненькой уродины. Вот с кем, единственной, я мог обрести спокойствие). Телефон зазвонил. Я выдернул провод из джека. Достал с книжной полки пачку бумаги, вооружился авторучкой, уселся за письменный стол. И больше для меня ничего не существовало, кроме того, что вытворял мой разум на этой белоснежной невинности писчего листа с помощью злополучной авторучки. Я покорно следовал по тропинке судьбы, за мной грохотали там-тамы, пылали таежные пожары, я был в кинозале и видел на экране все, что пережил и на чем оставил след своего прикосновения. Я опять творил. Я был спокоен. Я выздоравливал, как если бы принял дозу обезболивающего.

На смену компании Роберты пришла компания пустоты. Я закончил рассказ. Спасибо, Роберта. Но что теперь?

Мне нужен постоянный раздражитель, чтобы писать. Интуитивно, неосознанно я его всегда искал, навлекая на себя несчастья мира.

С момента, когда я начал понимать движущую силу своего писательства, родился замысел «Губки». Я понял это о себе. Я не одинок в этом. Проклятое племя пишущих. Провокаторы. Гениальные безжалостные к себе провокаторы. Зовущие к себе беду, чтобы всего лишь извлечь сюжет из своих переживаний.

Я вспоминал Роберту. Она никогда не оставляла меня в балансе. Мой драгоценный баланс. Я так редко извлекал его из пучины мучений моей души. Как крупинки золота из песка и ила. И Роберта отбирала их от меня с безжалостностью и правом таланта по этой части. Она и сама питалась мной.

Что поражало меня, что она не понимала уникальности своего убийственного таланта для меня. Драгоценности этого мучительного убийства.

Убивая мои счастливые минуты, – их создатель и уничтожитель, она активизировала во мне мое хроническое отчаяние. Рожала во мне мысли злобной чистоты и точности, и я откладывал их в себе кладом на дне океана собственной скрытой необузданности.

Она не понимала, какой подарок делает мне несчастьем любить ее. Она не понимала, что она – единственный на моем страшном пути человек, равный мне по инстинкту уничтожать (счастье?)

Она умрет с нулем информации о себе, уверенная, что ненавидит меня, и унесет в могилу неузнанную тайну разрушенного Вавилона счастья со мной – найти равного самоубийцу и убийцу.

Она была мне ровня в красоте, молодости и разрушительной силе ее энергий творения.

Я скучал и страдал по поводу тихой, дождливой погоды. Вчера сделал много для работы в издательстве. Сегодня вчерашняя усталость отозвалась бездействием. И размышлениями. Некая защитительная речь в моей голове. Опять вошел в контакт с моими воображаемыми присяжными заседателями. Пусть слышат мои препирательства с теми, кто принял меня, ошибочно, за личность слабую и бесхарактерную.

Озарение

Я зашел в церковь, которая оказалась у меня на пути. Я и не помнил толком, что за церковь и что меня к ней толкнуло.

Стоя в этой церкви, сквозь мерцание слез в глазах, я спрашивал, как тысячи других: «За что? За что ты меня, Господи?».

Я был озарен догадкой, когда уловил:

«Господь диктует тебе книгу твоей жизни, ту самую, о которой ты молил так часто. Будь благодарен. Ступай и записывай. Слезы твои – твои чернила. Страдание твое – твое вдохновение. Не будет у скалы чувства, не скажет скала слово. Иди и записывай. Ничего от тебя больше не требуется».

Я: – Я израсходовал себя, я больше не могу.

Ответ: – Переведи дыхание.

Я понял, что должен что-то написать, прежде чем они вернут меня к их нормальности. Потому что писать я могу, только истекая кровью. Это, если хотите, мои чернила.

Три дня прошло в бездействии.

Я знаю почему я не могу писать. Мне надо написать гениально и немедленно, и немедленно до конца. И немедленно до конца и славы. – Процесс долгий и кровавый отрывает меня от конца и славы. Он – между мной и ней, славой. И страх, что этот кровавый процесс – вся жизнь не меньше – может не привести ни к чему. И окаменелое, мучительное бездействие. Вот что такое мое писание.

АА

Гарри, выслушивая, как и Боб, мою работу над проблемой «my attitude at the job», дал глубокомысленный совет: «Улыбайся». И рассказал историю, как сидя в тюрьме, приговоренный к десяти годам заключения, в тюрьме, где не любят евреев, он стал улыбаться всем, и в том числе полицейским. Гарри сказал мне: «Ты можешь своей улыбчивостью трансформировать их негативное мышление и поведение на позитивное. И настанет момент, когда они начнут работать на тебя». (История, как полицейские написали письмо для Гарри в суд, что ему в тюрьме не место. И Гарри через короткое время, вместо десяти лет, выпустили на «probation»).

Последнее, что меня убедило, когда я сказал: «Я знаю, что надо вести себя по стандартам нормальности, но я всегда это ненавидел», т. к. ненавидел своих родителей и соседей, а они были для меня и для себя эталоном нормальности, Гарри сказал: «We behave not like normal, but like supernormal».

И это было последней каплей, убедившей меня изменить отношение к людям на работе. «Supernormal». Я всегда боялся быть нормальным. Супер – это другое дело. Я не иду по стопам родителей и соседей, улыбающихся друг другу на коммунальной кухне, и злопыхательствующих за спиной друг друга.

Я делаю то, что я сейчас делаю, «but for the sake of God». Ради Бога. Теперь я понял смысл одного из «инструментов» на стенке «But for the sake of God», – еще одно духовное приобретение из цикла «simple kit of spiritual life».

 

Я никогда не имел чувство здравого смысла (common sense). Все, что напоминало мне здравый смысл моих приемных родителей, немедленно делал меня парижским повстанцем типа Гавроша, готовым лезть на баррикады, отстаивая свои чувства о жизни. Какие? Я в точности не знал. – «Все что не…». Наверно все принципы звучали бы как один этот.

В Италии, в Ладисполи, мой первый в жизни пастор мне сказал: «God will help you to become normal», и я содрогнулся от страшного слова «нормальный». За ним стояла коммуналка, за ним стояли приемные родители. Я сказал в излучения очков пастора и в паутину ресниц великолепной мужской особи: «I would rather dye». Мне легче умереть.

Пастор сказал: «we are not just normal, we are super normal. This is the God’s sanity. I want you to come not to human normality, which you hate that much, but to the God’s one». Мы не просто нормальные. Мы супер-нормальные. Это трезвость Бога. Я хочу, чтобы вы пришли не к человеческой нормальности, которую вы так ненавидите, но к божественной.

Я не нашелся, что ему ответить, потому что тогда, в Ладисполи, я был еще закрыт для него негативными эмоциями, пережевывающими как кровавую жертву пожизненные будни коммуналовки и с несущими знамя ее моими стариками.

Сегодня не был на митинге. Воскресенье. Торжественная дата – 90 дней. А я устал от прачечной и не пошел никуда. Боюсь быть спикер’ом – теперь у меня право. Марша предложила это устроить. Я сказал: «Боюсь акцента». С моим дрожанием в голосе (от волнения) только и «говорить» – это называется у этих милых людей «квалификация». Отказался. Барбара сказала: «Это не обязательно». Важно не то, что девяносто дней (ninety-ninety сделал – ура!), важно не пить «сегодня».

Накануне рассказал Марше об истерике – пришел домой из банка, уставший не то слово, увидел груду грязной посуды и впал в истерику.

Марша сказала: «Next time when you see dirty dishes, say short serenity prayer: “Fuck it!”, take container and eat hot dinner». (В сдедующий раз, когда увидишь грязные тарелки, скажи сокращенную Молитву о Спокойствии – Мать твою, возьми контейнер и съешь горячий ужин.)

Это помогло дойти до дома мимо всех баров и магазинов безопасно. Все еще «compulsion» – приступ желания алкоголя. Три месяца прошло – my drinking period. Говорил всю дорогу бару направо и бару налево (вдруг стал их опять видеть), магазину направо и магазину налево: «Fuck it! Fuck it! Fuck it! Fuck it!» Спасло. Стал смеяться. И, себе не веря, пришел домой трезвый.

Итак 90 дней. Congratulations!

Позвонил пастор из Лос-Анжелеса. Я сказал на его приглашение последовать за ним на пути к Богу: «Пастор, я не нужен тебе. Я пью, я выхожу ночью на улицу в поисках собственного убийцы. Я ищу водки и смерти, пастор».

Пастор сказал: «All this is your seeking for a God. You are looking for a God, nothing else». Все это – твой поиск Бога. Ты ищешь Бога, ничего более.

Сегодня затеял разговор с самим собой: Два часа ночи? Прекрасно. Ходишь по комнатам? Прекрасно. Все повторяется вновь? Прекрасно. Ты знаешь в чем болезнь. Работа в голове? Твой глупый банк с его глупой конкуренцией? Война мышей и лягушек? Тяжкая работа за гроши? Интриги кто больше на копейку выиграет? Прекрасно. Ты знаешь, что это – не твоя болезнь.

Сядь, сядь, ну сядь же. Напиши, напиши, напиши. Что? Ты знаешь что. Ты знаешь, что ты – гений. Я из касты неприметных гениев. Я – гений мечты. Это – фантастично, это – увлекательно. И это, будь оно не ладно, на всю жизнь. Я ненавижу бумагу. Я не хочу ее марать. Мне страшно кощунствовать. Я боюсь. Потому что я также – гений страха. Мое совершенство бессомненно и не требует доказательств.

Сейчас. Это страшное слово «сейчас». Делай сейчас. Что делай? Ты знаешь. Ты двадцать четыре часа в сутки знаешь. Каждая клеточка твоего тела знает и вопит в осознанности. Чего? Она знает. Ты еще не допустил в мозг – она знает. И держит твой разум в догадках – что родится? Сядь. Пора. А вдруг не пора? Я также гений лени. Не пора, а время идет. Это бич. Я также гений сомнения. Двадцать четыре часа в сутки я занят мыслями по кругу.

Кто-то хочет украсть мои два пенни годовой надбавки за возможность быть занятым и получать свой кусок подачек за скоростную работу на этом гигантском гробе-компьютере. Отдать-не отдать – вот в чем вопрос. И если не отдать, то как они это делают? Думай. Я – гений обсессивного мышления. Obsessive thinking, как они здесь говорят. Они здесь все лечатся у шринков и говорят на их терминологии чуть ли не в сабвее. Кто они такие чтобы отбирать у гения копейку? Я также гений подозрения. Может их правда – правда? И в этой игре мышей я – лягушка? И не неприсутствую, присутствуя, а присутствую присутствуя? Я – объект соревнования за копейку? Гений миража, я – не мираж, а реальная лягушка? Лягушка – отдай копеечку? Может они правы, что я существую, а не притворяюсь, что существую?

Я гений ходьбы. Километры, а по-здешнему – мили – моя гениальность. Ходьба – моя мысль. Какая? Она знает какая. Она – чувство, которое знает, что оно – мысль.

Мои мыши – мои объекты. Я, лягушка, – их объект. Мы друг друга наблюдаем. Миражная лягушка миражных мышей. Я их пожираю, лягушка-кровосос. Перевариваю их в ходьбе-мысли. Они меня убивают. Оставляют без копеечки. Мы квиты. Я отмщен. Пора спать. Недопройденные мили моего дома оставить на завтра. Гений страха сегодня победил. Я не написал ни строчки. А также – гений сомнения. А также гений совершенства не был снят десять раз за ночь с пьедестала. Спите спокойно, мои гении.

Еще раз о Роберте

Во мне живет образ самого себя. Борьба за этот образ мне тяжело дается. Мне его приходится отстаивать в конфликтах за его неизменность. В Роберте жил другой образ меня, который не походил на тот, что во мне. Ее, Роберты, отношение ко мне, в несоответствии с тем что во мне образом, не могло не раздражать и унижать меня, так высоко я себя чтил. Этим она заставляла меня страдать. Получился взрыв.

Во мне также жил образ Роберты, каким она не была. И я относился и апеллировал к этому образу. Мы были как два конверта с неверными адресами. В реальности Роберта была иной человек. Наши требования друг к другу относились к несуществующему. Мы оба были красивы и не понимали, что красота может навести на ложный след. Мы любили картинки пока нам не понадобилось больше.

Я получил свое страдание. То самое, которое любил с детства, ощущая его как необходимое топливо.

С тех пор, как услышал первую прочитанную или рассказанную сказку, я легко включился в сюжеты. И прежде всего меня захватил сюжет жизни. Я ждал каждой новой остановки на маршруте, но от каждой остановки я ждал удара. В пути между непредсказуемыми остановками меня бросало в отчаяние от того, что ничего не происходит, и когда свалившись на голову что-то прерывало мой одинокий маршрут, я готов был взойти на эшафот – лишь бы это происходящее не кончалось. Я отвергал жизнь вне ее событийности.

Позднее, когда измученный событийностью – не стихийной, а той, которую я, как заклинатель змей из кувшина, вызывал из собственной жизни, насилуя ее, стоя на мосту ночного устрашающего вонючего грязного города, не решаясь прыгнуть в смерть и тем выиграть последнее непревосходимое по совершенству событие в своей жизни, подводя итоги и вынося себе приговор, я, наконец, понял:

Я родился быть режиссером серийного фильма, поставленного мной самим, по написанному мной сценарию, с собственной режиссурой и самим собой в главной роли. Фильм этот не был комедией, ибо я испытывал тяготение к трагическому жанру. Фильмом этим было представление моей жизни, руководимое и подконтрольное мной сначала неосознанно, а позднее, как результат усталости художника, закончившего тысячу красивейших и страшных картин, и истощившего фантазию, со злобной обозленной настойчивостью того, кто осознал неизбежность гибели на этом пути и продолжает его как подтверждение выбора и вызов второстепенным героям сценария.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru