ЧерновикПолная версия:
Ольга Гутарёва Пятая башня
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Ольга Гутарёва
Пятая башня
ЧАСТЬ I. МУХА БЕЗ ГОЛОВЫ. Эпизод 0. Вражбит и башня
Воспрепятствуй мне, — но услышь!
Рабиндранат Тагор «Залётные птицы»
Дом: — Когда ты вернёшься? [15:30]
Делаю затяжку. Дым стелется по языку. Оставляя привкус горечи, обволакивает лёгкие. Выдыхаю. Картина вечернего двора тает, утрачивая резкость очертаний.
Татьяна: — Не знаю. [15:30]
Взгляд скользит по припаркованным вплотную машинам, отталкивается от заснеженного капота и устремляется ввысь, к балконам панельных многоэтажек.
В глубине чужих квартир теплится свет, напоминая плоские свечи, запертые в фонарных гнёздах.
Дом: — Сообщение не прочитано. [15:31]
Внимание застревает в сплетении проводов над двором. Пепел на конце сигареты осыпается, успев дотлеть в хрупкий нарост.
Делаю следующую затяжку. Большим пальцем листаю мессенджер вниз. Поколебавшись, выбираю нужный чат.
Читаю сообщения, и пустота под рёбрами разрастается.
Илья: — Лежу, отдыхаю. Жду вызов. Ты? [19:42]
Татьяна: — Пытаюсь приготовить что-нибудь вкусное. [19:42]
Илья: — Поэтому ты решила не звонить 103, а сразу написать медработнику в личку? [19:43]
Татьяна: — Хоть какие-то связи по блату. [19:43]
Илья: — После смены заеду, если не против. [19:51]
Татьяна: — Ок. Только не кури в квартире, как в прошлый раз. Не переношу запах. [19:52]
Отстраняю от пересохших губ окурок, дотлевший до фильтра. Выдыхаю; никотин на пару секунд погружает мозг в расслабленную эйфорию.
Илья: — Всё, прилетело. Вызов. Едем. [19:52]
Татьяна: — На связи. [19:53]
В верхней строке мессенджера выбираю «удалить чат». Палец замирает над сенсором. Не могу заставить себя нажать.
К подъезду подходит пожилая женщина в длинном стёганом пальто, тащащая полиэтиленовые пакеты из супермаркета. Я торопливо тушу окурок о край урны и швыряю его внутрь. Прячу телефон в карман.
— Я! — громко отзывается в домофон женщина, шурша пакетами.
Морозную тишину двора прорезает резкий гудок.
Я встаю под козырёк чуть сбоку от жительницы дома, собираясь придержать дверь. Но женщина внезапно оборачивается и, не тая раздражения, жалит меня укоризненным взглядом.
— А вы это к кому?
Морщу лоб.
— Какая вам разница?
Женщина отодвигается на полшага.
— На третий? К Павлюхиным?
— Нет, а что?
— Все, кто без ключа, только к ним и ходят. А те над нами живут: Наташка вечно орёт, мужики пьяные туда-сюда шарятся.
Устав держать пакеты, женщина нехотя заходит в подъезд, стучит сапогами на площадке, сбивая снег. Я ступаю следом, вдыхаю запах старой краски и горячих батарей. Над рядами почтовых ящиков нервно мигает лампочка.
— А полгода назад что было? — женщина роется в кармане пальто. — Парня молодого из скорой зарезали.
Она достаёт связку ключей, перебирает. Аккуратно отворяет дверцу почтового шкафчика.
— Прям в подъезде.
Дверца со скрипом отъезжает в сторону. Внутри вместо писем и квитанций торчит пёстрый веер рекламных листовок.
— Убийцу арестовали, а нам что? Легче стало? — женщина выдёргивает листовки и начинает распихивать их по ящикам соседей, в приоткрытые щёлки. — Эти сверху как жили, так и живут.
Прячу руки в карманы. В кишках ворошится страх, и это гнилостное чувство отнимает решимость шагнуть вперёд и остаться одной в чужом подъезде.
— А вы… видели? — спрашиваю. — Тело?
— Нет, — женщина неуклюже поднимается по ступеням. — Я что, бежать должна была смотреть? За глаза хватило, как потом полиция с газетчиками по сто раз стучались.
Она встаёт перед лифтом, жмёт кнопку вызова.
— Молодой ведь был… фельдшер со скорой, — голос её делается тише. — У них там кому-то с сердцем плохо стало. А Мишка, хозяин квартиры, нажрался и с ножом полез. Бог знает, почему так. Эти гады до седых лет тянут, а такой молодой — раз и нет.
Женщина заходит в лифт.
— До свидания, — роняю.
Жду, пока створки сомкнутся и спрячут собеседницу. Кабина лифта уезжает, разрывая наше с ней мимолётное знакомство.
***
Под шагом хрустел снег; подле корчмы, слегка осипшая, надрывалась пастушья дудочка.
— Ага! Попался, рогатый! — колокольцы зазвенели ближе.
Девушки в берестяных масках, — с расписными щеками и растянутыми улыбками, — подступили к нему первые. Взяли под руки, смеясь и приплясывая, нарочно сбивая ход.
— Не вырвешься! — одна прижалась грудью к его руке, будто ненароком.
Стыдливый смех выдавал в них совсем ещё юных, незамужних девиц. Ладные, в полушубках нараспашку, они разглядывали чужака с цепким любопытством, не дичась его грозного вида.
Первая, та, у которой волосы выбились из-под платка, коснулась меха на его плаще, проверяя густоту.
Вторая ревностно потянулась выше, коснулась рога. Стыдливо провела кончиками пальцев от основания изгиба, будто трогала не часть наряда, а живого зверя.
— Пойдём плясать, рогатый!
— Пляшите, я погляжу, — мужчина в маске козла спокойно, едва отстранённо предпринял попытку высвободить руку.
Первая положила ладонь ему на грудь.
— Ну уж нет! — она улыбалась под маской. — Вместе хотим! Или ты плясать не умеешь? Так научим!
Человек в маске козла не спускал взгляда с пламени огромного костра, выше человеческого роста; свет искажал черты его звериного обличья, ожесточая и смягчая, пока огонь рвался в чёрное небо, раскидывая искры.
В зыбкой пляске света никто не обращал внимания на чужака в маске козла и двух девушек, держащих его за руки. Все голоса и мимолётные прикосновения становилось частью потехи. Люди в звериных шкурах и вывернутых тулупах смеялись, пели, пряча свои лица под масками. Плясали кругами, сбиваясь, нарушая лад.
Ведь царила самая тёмная пора зимы, и ночь тянулась, как страх, никак не находящий себе конца.
— Ну же! — капризничала первая девушка, забегая вперёд и маня его за собой. — Гордец какой выискался!
В такие часы грань между живыми и духами становилась тонкой и податливой, и последние являлись, чтобы плясать меж огней.
Время беззаботное, но опасное, как и всякое другое, если забыть об осторожности.
Человек в маске чёрного козла наклонился ко второй девушке, держащей за его рукав. Почувствовал, как она едва смутилась, хоть маски и скрывали лица. Или, может, вовсе напугалась, вспомнив, кого скрывала кривая личина.
— Веселитесь без меня, — он мягко снял её руку со своего рукава, сжал в ладони, задержав на миг, прежде чем отпустить.
Не слушая более просьб, он двинулся сквозь толпу, обходя стороной руки, тянущиеся увлечь его в хоровод.
***
Рука сжимает в кармане упаковку сигарет. Когда сверху доносится эхо шагов и хлопок тамбурной двери, направляюсь к лестнице. Медленно, совершая каждый шаг как отдельно взятое усилие, начинаю подъём по бетонному маршу.
На первом лестничном пролёте замираю у окна. За стеклом мерцают фонари. Кажется, что ещё не поздно повернуть назад.
На втором этаже — пустая площадка. Обитые дерматином двери и затоптанные коврики.
Перед пролётом третьего этажа медлю, сердце пропускает удар. Ожидаю увидеть на ступенях поблёкшие, но въевшиеся пятна крови, капли на стенах. Следы того дня. Кусок мозаики, который достанется мне вместо цельной картины.
Но вместо жуткой сцены вижу школьника, на вид ему лет десять. Шкет стоит вполоборота на ступеньке, в расстёгнутой куртке и шапке-бинни, сдвинутой на затылок.
Рюкзак с рисунком футбольного мяча брошен на пол.
— Здрасьте, — недовольно бормочет шкет.
— Здрасьте, — вторю.
Прохожу мимо, осматриваю плитку на полу. В лицо бьёт запах хлорки и старого мусора. Под ногами ворох окурков.
Ничего «сакрального».
Мне становится дурно, будто мою личную трагедию кто-то бессовестно заштриховал. Я достаю пачку сигарет, но взглянув на школьника, убираю обратно.
— Ты кого-то ждёшь? — вздыхаю.
— Артёма.
Шкет переступает с места на место, затем вытаскивает из рюкзака маркер, щёлкает колпачком. Краем глаза слежу за тем, как он делает пару быстрых штрихов на стене.
— Эй! — вырывается у меня. — Нельзя рисовать в подъезде.
Чувствую себя глупо. Зачем я только пришла сюда? Что это изменит? Ещё и к ребёнку пристала.
— А чё? — шкет даже не оборачивается, — тут и так все стены разрисованы. Хуже не будет.
— Всегда есть вариант сделать ещё хуже.
— Да я чуть-чуть.
Подхожу ближе, смягчая голос:
— Что рисуешь хоть?
Шкет отодвигает плечо.
Со стены на меня смотрит палочный человечек с пальцами-крючками. Вместо глаз у него два чёрных круга, краска из них лезет наружу. Над головой у человечка — размашистая надпись тэговым шрифтом.
— Мощно, — комментирую без особой острастки.
— Это типа Артём.
— Дай-ка я тоже, — протягиваю руку.
Шкет мнётся, но маркер всё-таки протягивает. Закрываю колпачок и спокойно убираю к себе в карман.
— Вы чё? Отдайте!
— Не. Мне нужно время подумать, что нарисовать. Как придумаю — верну.
— Это вообще-то воровство.
— Разве ж это воровство? Так, чуть-чуть.
На третьем этаже щёлкает замок. В подъезд выходит второй шкет, мало чем отличающийся от первого.
— Кирилл, пойдём! — зовёт он. — Опаздываем!
Первый шкет сверлит мой карман взглядом, бурчит неловкое ругательство и спешит вслед за другом.
— Прикинь, тётка маркер стырила!
Школьники выходят на лестницу. Голоса их уплывают всё дальше, а затем глохнут вовсе. Становится слышно, как в батарее потрескивает воздух.
Цепляюсь взглядом за стену. Между нарисованными тегами и кривыми сердечками всплывает надпись: «Выход есть, но я не знаю, где мне выйти».
Долго стою неподвижно, перечитывая надпись снова и снова. Наконец достаю из кармана маркер. Рисую маленького схематичного человечка рядом с надписью.
Несколько секунд просто смотрю на эту фигурку, чувствуя, как дрожат пальцы. И затем я рисую на стене второго человечка, чуть поменьше, рядом с первым.
Я рисую себя.
Рядом с Ильёй.
***
Дверь из толстых осиновых досок протяжно скрипнула.
В корчму ввалились деревенские. Снег с валенок таял, расползаясь грязной водой по утоптанному полу.
— Ба! — гаркнул широкоплечий бородач с осипшим голосом. — Хозяин, да у тебя тут так набито, коль кто пёрнет — стены рухнут!
Вошедшие принялись снимать с лиц маски и вешать на пояса или затыкать за кушаки.
Лавки вдоль стен ломились от тел, столы были заставлены кружками и мисками. Только у стойки, возле корчажного бочонка, можно было выпить стоя. Туда вошедшие и направились, в один голос громко приветствуя собравшихся.
Возле бочонка стоял человек в маске чёрного козла. Он нудился отдельно ото всех и в разговоры не вступал, словно весь шум и теснота корчмы его не затрагивали.
— Гля, — хмыкнул кто-то из деревенских, толкнув соседа локтем. — Это ж наш вражбит, мать его раз так!
— Эй, вражбит! — окликнул тот. — Сколько сглазов успел отвадить, а?
Кто-то позади прыснул:
— Каждой бабе по вражбиту — пущай за ручку держит, коли страшно в нужник выйти! Разоримся, мужики!
Деревенские громко расхохотались.
— На кой ляд нам вражба? — огрызнулся поддатый возле очага. — Коли нечистая сила вылезет, мы ей сами рога пообломаем!
Наконец подал голос и сам вражбит:
— Я не против, — произнёс он низким, сухим голосом. — Только глядите, чтобы пьянство не вышло вам боком, и вы не сцепились меж собой, позабыв про нечисть.
Деревенским его слова пришлись впору; те загалдели, поминая, что в пьяном больше силы. Но вражбит уже не слушал. Он не спускал взгляда с женщины с потёртом тулупе и выцветшем платке. Она смотрела на него в ответ.
Лицо её скрывала глиняная бесцветная маска зайчихи.
Не успел вражбит и шага ступить, как женщина сорвалась с места и, проворно огибая толчею, ринулась к выходу.
Вражбит поспешил за ней, не желая терять из виду.
***
Над площадкой тихо потрескивает лампа.
Прежде чем уйти, оглядываюсь в последний раз. На лестничном пролёте пусто. Грязные разводы, следы обуви. Ничто не напоминает о том, что произошло здесь полгода назад.
Подхожу к лифту и жму кнопку вызова. Жму ещё раз, сильнее и дольше. Кнопка не загорается.
Свет под потолком коротко мигает. Наверное, сбоит электричество. В таких домах это обычное дело.
Делаю шаг к ступеням. Холод усиливается. Дыхание рассыпается белым паром.
Свет мигает снова, на этот раз дольше. Подъезд на мгновение исчезает. Провожу пальцем по перилам и сразу отдёргиваю руку: металл обжигающе ледяной, к нему липнет кожа.
— Чёрт… — торопливо натягиваю перчатки.
Ступени повторяются, как навязчивая мысль, застрявшая в голове, всё время возвращающаяся на исходное. Пролёты меняются местами: то кажется, я спустилась слишком низко, ниже первого этажа, в подвал, то наоборот — будто поднимаюсь, а не спускаемся вовсе.
В конце концов лампа над головой вспыхивает, и свет гаснет насовсем. Достаю телефон и включаю фонарик. Сердце, как назло, бьётся всё громче, мешая здраво мыслить.
— Что за?.. — пар вырывается в пустоту.
Резко замираю, будто в позвоночник вогнали ледяной крюк.
Лестница снизу покрыта снегом. В тени проступают пятна: чьи-то безмолвные силуэты, застывшие вполоборота. Мерещится, будто из глазка одной двери кто-то наблюдает.
Наступаю на потёртый половичок, начинаю неуверенно стучать в чью-то дверь. У неё золотистые, кривовато приклеенные цифры. Одна чуть съехала набок.
— Откройте!
Паника перехватывает дыхание.
— Ну же, блять… — ударяю кулаком. — Откройте!
Фонарик дрожит, луч света срывается с ручек дверей, выхватывает трещины в стенах, обвалившиеся участки кладки.
Лестница уходит вниз, на ней мерцает снег, смёрзшийся с камнем.
Стучу и одновременно лихорадочно начинаю жать на звонок, раз за разом. Тишина, звонок не работает.
— Откройте! Пожар, откройте! Откройте!
Никто не отзывается, даже манёвр с «пожаром» не срабатывает.
Нужно скорее выбраться из этого замкнутого пространства, кажется, здесь моя кукуха съехала окончательно.
Переношу вес на следующую ступень, но она оказывается слишком узкой. Подошва соскальзывает. Луч фонарика подпрыгивает, вырывая из темноты кривую стену. Я поскальзываюсь, падаю. Снег подо мной подло скользит, не давая зацепиться.
Фонарик всё ещё светит, освещая последний пролёт.
Теперь я сижу на краю лестницы, не понимая, что происходит. Передо мной не подъездная дверь. Безумие какое-то! Двери нет вовсе.
Свет выхватывает куски камня, лёд и белые ворохи снега.
«Я сплю. Точно сплю».
С трудом поднимаюсь, игнорируя ноющую спину. Ноги дрожат, но я подхожу к выходу. Выглядываю наружу. Ветер режет глаза, отчего приходится старательно щуриться.
Фонарик телефона пересекает границу и прыгает на землю, устланную гладким настом. Светлое полотно тянется до самого горизонта.
Над головой — небо. Его не разрывает свет фонарей, не режут фары машин. Ни асфальтовых жил, ни дорожных развязок, ни троп, присыпанных солью и песком.
Лишь белая стылая пустошь, уходящая в бесконечность, и над ней — бархатная чернота, засыпанная сверкающими звёздами.
Я оборачиваюсь, но подъезда больше нет. Лишь обломки занесённой снегом башни.
***
Вдалеке над деревней мерцало рыжее зарево костров.
Ветер завывал в еловых шкурах, гнал позёмку по гладко стеленным сугробам.
Вражбит вышел на заледеневший берег озера. В руке он нёс факел. Тёплый свет пролился на лёд, выхватывая тёмные жилы трещин и бугристый наст.
— Зачем преследуешь меня, человече? — голос у зайчихи оказался девичий, но с глухим, хриплым доносившемся из груди звучанием.
Женщина в глиняной маске и овчинном тулупчике стояла на льду озера. Край её понёвы и пряди, выбившиеся из-под платка, дрожали на ветру. Свет от факела таял бледной полосой в синей тьме возле её ног.
Вражбит остановился на краю берега.
— Узнать, зачем ты пришла.
«Зайчиха» притворно усмехнулась.
— В эту ночь духам и людям дозволено плясать вместе. Я лишь вышла в круг, как прочие.
— Не лги. Ты пришла не за весельем.
— Слыхала, что говорят о тебе люди. Староста нанял тебя, чтобы ты сберёг деревню от лиха. Мы с тобой не враги, вражбит. Я пришла не с худым умыслом.
Вражбит тяжело вздохнул, отвёл факел от порыва ветра.
— Хотел бы я, чтобы это оказалось правдой.
— Неужто вздумал со мной тягаться? Для тебя эта верная смерть, вражбит. Отступись.
— Зачем ты пришла?
«Зайчиха» умолкла, неподвижная, словно обратившаяся в соляной столб.
— Я пришла за своим убивцем.
— Стало быть, помнишь его?
— Иначе бы я сюда не ступила.
— Что же ты помнишь?
«Зайчиха» повела головой, будто прислушиваясь к чему-то внутри себя.
— Помню его тяжёлое дыхание… помню грубые руки. Помню, как бранился, как смердело брагой. В ту ночь… нет, этой ночью он оборвёт ещё чью-то душу. Не стой на пути, вражбит. Покуда лихо не свершилось снова.
— Так я и думал... — он зацепился зубами за перчатку свободной руки, стянул её. Мороз тут же впился в кожу, прогрызая до крови.
«Зайчиха» ощетинилась, скрючила пальцы.
— Так не терпится стать моим палачом?
— Тебе пора упокоиться. Твоё воздаяние лишено смысла. Тот, кто тебя сгубил, уже давно мёртв, раз ты ни имени его не помнишь, ни лица.
— Тебе не удастся меня заговорить…
— Не первую зиму ты кровь льёшь. Невинных губишь. В каждом мужике, что хоть чем-то схож с твоим убивцем, тебе мерещится он.
Зайчиха отпрянула, будто он плеснул на неё кипятком.
— Врёшь, собачья душа! Врёшь!
— Для того меня и позвали: покончить с бедой, что всякий раз оживает зимою.
— Нет, — зайчиха закачала головой. — Неправда… Я помню! Всё помню! Зачем обманываешь?
— Тогда назови своё имя. Имена родичей. Друзей? Понимаешь теперь? Вижу, что понимаешь. Твой жизненный путь окончен, мне жаль. Позволь помочь.
Зайчиха схватилась за голову, сжимаясь и дрожа. Ветер терзал её фигуру, заволакивая во тьму.
— Заткнись! — срываясь на вопль, она отдёрнула руки, согнулась. — Думал, провести меня? Одурачить? Мнишь, за такую дерзость я позволю тебе уйти? Чтоб в потрохах твоих холодом звенело, поганец!
Она сорвала с лица маску и шагнула вперёд. Глиняная личина треснула об лёд, раскололась.
— Медленно тебя уморю, — губы мертвячки расползлись, обнажая чёрные, неровные зубы.
Между ними сочилась густая смола, пятнала впалые губы. Спина мертвячки согнулась, вытягивая бугристый горб.
— За каждую каплю твоей поганой лжи!
На тёмном льду, где мгновение назад стояла хрупкая девушка, теперь шевелилось кривое чудище, стремительно утрачивающее человечье обличье.
Эпизод 1. Язык зверей
Армия теней надвигается,
И пусть она разбудит спящие воды
В самой глубине моей боли,
Лежащей рядом с трёхрогим дьяволом.
Bruno Pelletier — L ' arm é e des ombres
Ветер мешает видеть звёзды: порывы его режут глаза, превращают слёзы в снопы искр.
Проваливаюсь ногой по колено в снег. Неловко покачиваюсь, теряя равновесие. Не остаётся сил даже на слабый стон.
В паре метров виднеются очертания обрыва, устланного гладким покровом. Один неверный шаг, и можно распрощаться с жизнью.
Густая россыпь звёзд окрашивает снег в лиловато-пепельный, воссоздавая толику света: достаточную, чтобы различать заснеженные вершины, но недостаточную, чтобы продержаться до рассвета. Суля неминуемую гибель, в невысоких редких елях завывает ветер, оборачиваясь во стылом мраке ночи огромным рогатым чудищем.
Но ни ужасающий холод, жгущий кожу до крови, ни вой вездесущего ветра не могли затмить громкую и беспорядочную мысль, равную крику.
«Перестать. Перестать сопротивляться. Ведь всё кончено, всё по-настоящему кончено… нужно всего лишь перестать сопротивляться…»
«Нет!» — зажмурившись, я вынуждаю себя двигаться дальше. — «Нельзя, это неправильно…»
Преодолев узкий гребень, начинаю спуск по голым камням, ощущая под немеющей поступью приминаемую поросль можжевельника, прорастающую из трещин.
Ноги подкашиваются. Падаю, скатываюсь вниз, ударяясь о камни с постепенно гаснущим криком.
«Когда я уже наконец проснусь? Это ведь не может быть взаправду, ага. Дурацкий сон».
Горячий влажный язык скользит по губам, слизывая кровь с разодранной щеки. Отнимаю лицо от чёрной проталины. Теперь я лежу ничком у подножья склона, посреди заснеженной опустелости. Боль не позволяет двигаться.
«Когда же это закончится?»
Вою, надеясь, что меня смогут услышать. Ледяной поток воздуха проникает в лёгкие, тяжеля дыхание, покрывая бьющееся сердце колющейся коркой.
И когда остаётся лишь закрыть глаза и припасть к земле, я замечаю свет: размытое пятно в низине. Мерцающее зарево посреди опустелости.
Населённый пункт. Железнодорожная станция или заброшенный посёлок — не имеет значения. Где-то там горят огни, есть стены и отопление. А значит, и шанс дожить до утра.
***
Жар лопал ветки; обуглившись, они подламывались и оседали. Обвал поднимал к ночному небу снопы искр.
— Не лезь, дурёха! Кому сказано?
Снег вокруг дорожки светился медным, как от печной топки. Воздух казался прокопчённым, с привкусом обугленной корки.
Ватага ребятишек крутилась на границе света. Кто-то уже успел слепить корявого снежного беса и теперь пинал его валенком, разбрасывая клочья снега.
За крайним тыном, где деревня редела и обрывалась, из сугроба торчал перекошенный столбец. Вокруг крестом пролегали истоптанные тропы, переплетённые с колеями от саней.
По сторонам тянулись пустые, занесённые снегом поля.
Под звон бубна и лязганье деревянных трещоток мальчишки по очереди ныряли в полутьму и мчались к столбцу: кто-то касался его рукавичкой и сразу разворачивался, кто-то, хрипло смеясь, умудрялся и вовсе оббежать столбец по кругу.
Тот, кто оказывался самым смелым, плевал в сторону леса и шептал:
Чудище-борóвище,
вылезай из лóговища!
Неженька в овчинной шубейке топталась возле покосившегося плетня. Шмыгая носом, она косилась на старших ребят, которым было по целых десять годков. Они казались ей почти что взрослыми: громко смеялись, спорили, ругались в шутку, подражая родителям. От их голосов внутри Неженьки всё сжималось от зависти. Ей хотелось веселиться наравне с ними. Ведь у неё и маска была совсем как у взрослых. Мама вырезала из плотной тряпицы козью морду, пришила лоскуты белого меха по краю, чтобы казалось пушистой, и рожки из скрученной соломы, обмотанные цветной ниткой.
Старший братец Радко, сдвинув шапку на затылок, строго цыкнул:
— Не мешайся, Нежка! Иди к бабам, пока не зашибли.
Неженька упрямо уставилась на перекошенный столбец в сугробе и почувствовала, как страх заползает к ней под шубейку. Чудилось, будто вот-вот из-под снега вынырнет мелкий лешачок, вцепится в валенок и потащит в чёрный лес. Или щёлкнет зубами и отгрызёт что-нибудь, как волк жилу.
Там, за столбцом, начиналась страшная ночь. Когда очередной мальчик с визгом нырял в темноту и возвращался, надрываясь со смеху, всё внутри Неженьки съёживалось от смятения.


