
Полная версия:
Ольга Орлова Лесная ведьма по контракту
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Михаил остановился так резко, что я налетела на его спину. Он не двигался, глядя на эти холмики с лицом человека, у которого на глазах рушится что-то, что он всю жизнь считал неподвижным, как гора.
— Этого не было, — выговорил он наконец, и голос у него был чужой. — Я хожу этой тропой десять лет. Здесь была просто поляна. Голая поляна, я на ней однажды ночевал, в дождь, под елью.
Кот сел ровно посередине, между вторым и третьим холмиком, обернул хвост вокруг лап и посмотрел на меня своим единственным жёлтым глазом с таким выражением, какого я не видела у него прежде, — не насмешливым, не оценивающим. Тяжёлым.
— Сколько лекарок жило в той избе до Велиславы? — спросила я, хотя уже знала ответ настолько, насколько его можно знать, ещё не пересчитав холмики.
Михаил не ответил. Он считал — я видела, как шевелятся его губы, беззвучно, один, два, три, — и на седьмом счёте он вдруг сделался бледным настолько, что это было заметно даже в темноте.
Где-то далеко, за спиной, там, откуда мы пришли, отчётливо, на весь лес, залаяли собаки — взяли след.
Глава 2. Схрон
Лай оборвал всякие разговоры. Михаил вскинул голову, послушал секунду — не так, как слушают из любопытства, а так, как считают: далеко ли, сколько собак, в какую сторону — и уже тянул меня за руку прочь от прогалины с холмиками, не тратя времени на прощание с мёртвыми.
— Три собаки, не больше, — сказал он на бегу. — Хорошие, но не чутьистые — иначе взяли бы след раньше. У нас есть время. Немного.
— Сколько это — немного? — Я старалась не отставать, но молодые ноги, такие послушные, когда бежать нужно было от толпы с факелами, теперь путались в собственной прыти, будто тело помнило, что бояться уже почти хватит на одну ночь.
— Меньше, чем мне бы хотелось, и больше, чем тебе покажется, — ответил он, и это, судя по всему, был у него ответ на любой вопрос о времени.
Кот не бежал — перетекал между стволами, как дым, который кто-то невидимый гнал по одному ему известному маршруту, и я снова поймала себя на мысли, что мы трое давно уже не бежим вместе, а следуем. Только за кем именно — я всякий раз забывала спросить, потому что было не до того.
— Ещё немного, и я предложу коту нарисовать нам путевой лист, — сказала я, чтобы услышать собственный голос, не сорванный на визг. — С печатью. Официальный.
Михаил не ответил, но уголок рта у него дёрнулся — коротко, один раз, и тут же снова спрятался за деловой сосредоточенностью. Хоть что-то. Смех сквозь погоню — валюта скудная, но в тот момент я взяла бы любую.
Мы вышли к оврагу, не тому, в котором путали след ручьём в прошлый раз, а другому — уже, темнее, с почти отвесными глинистыми боками, — и здесь моё тело вдруг сделало то, чего я никак не ожидала: остановилось само, без моей команды, у неприметного выступа глины, заросшего папоротником, и рука сама отвела в сторону завесу корней, за которой открылся низкий лаз, ведущий вниз, в темноту.
— Сюда, — сказала я и сама удивилась своему голосу — уверенному, будничному, как будто я всю жизнь показывала гостям дорогу в собственный подвал.
Михаил замер.
— Откуда ты знаешь про этот схрон? Про него даже я не знал, а я весь этот овраг облазил вдоль и поперёк, пока тебя искал.
— Я тоже не знаю, — призналась я, и это было чистой правдой. — Знают руки. И ноги, судя по всему. Со мной с недавних пор так бывает — тело помнит то, чего не помню я. Велиславины навыки прилагаются к Велиславиному телу отдельной, не спрошенной у меня строкой в договоре. — Я протиснулась в лаз первой, впервые за две ночи чувствуя себя не ведомой, а ведущей. Мелочь, но после стольких часов чужого «за мной, быстрее» это ощущалось почти роскошью.
Внутри схрон оказался тесной земляной норой, укреплённой связками жердей, с очагом, выбитым в глине, и запасом сухих дров, аккуратно сложенных у стены, — кто-то, то есть, судя по всему, я сама, в другой, не помнимой мной жизни, готовилась к этой ночи заранее, просто не знала, для кого готовит. Кот скользнул внутрь последним, отряхнулся и тут же принялся деловито обнюхивать каждый угол, как хозяин, вернувшийся с проверки после долгого отсутствия.
— Может, ты будешь надо мной смеяться, — сказала я, оглядывая наше новое жилище размером с автомобильный багажник, — но, кажется, я впервые за две жизни рада тесноте.
— Не буду смеяться, — сказал Михаил, уже деловито заваливая лаз снаружи ветками. — Тесноту труднее поджечь и проще защищать. Это комплимент этому месту, а не жалоба на квадратные метры.
Собачий лай теперь доносился глуше, спорил сам с собой где-то за гребнем оврага, теряя уверенность, и я почти позволила себе выдохнуть, когда Михаил сунул мне в руки моток тонкой бечёвки и кивнул на лаз.
— Поставь растяжку у входа. Если кто подойдёт — узнаем раньше, чем он до нас доберётся.
Я взяла бечеву с ощущением человека, которому вручили скальпель и попросили починить трактор, — то есть без малейшей внутренней уверенности, что моя специальность имеет к задаче хоть какое-то отношение. Но пальцы, не спрашивая моего мнения, уже разматывали петлю, натягивали её на высоте щиколотки между двумя корнями, вязали узел — не тот неуклюжий бантик, каким я в прошлой жизни перевязывала подарочные коробки, а тугой, геометрически безупречный узел человека, который делал это сотни раз в темноте на ощупь, зная, что от аккуратности зависит не эстетика, а чья-то жизнь. Я отступила на шаг и полюбовалась результатом с той же гордостью, с какой когда-то смотрела на удачно поставленный имплант, — и с тем же смутным ощущением, что заслуга тут не совсем моя.
— Готово, — доложила я Михаилу, вернувшись внутрь. — Хотя, честно говоря, понятия не имею, как я это сделала.
— Зато я имею представление, кто, — сказал он, не отрываясь от очага, тем же спокойным тоном, каким час назад сказал «сюда» вместо меня. — Велислава вязала такие растяжки во сне. В самом буквальном смысле: я однажды застал её спящей у костра, а руки у неё продолжали вязать узел, будто отдельно от хозяйки несли караул.
Это должно было бы меня успокоить — но вместо этого стало ещё одной строчкой в списке того, что во мне сейчас распоряжается кто-то другой, а я только подписываюсь под результатом. Список этот и без того не короткий. Я позволила себе выдохнуть — коротко, на две секунды, ровно столько, сколько давала себе роскошь не бояться ни собак, ни рук, ни всего остального.
Роскошь эта, впрочем, тут же нашла, куда себя потратить. Раз уж мы застряли здесь надолго, разумная женщина взялась бы за очаг — и я взялась, потому что за прошлую жизнь я умела внушать пациентам, что бормашина не страшнее комариного укуса, и была свято уверена, что развести огонь в готовом очаге при наличии кресала и сухих дров — задача попроще. Первая искра ушла мимо трута с достоинством фейерверка. Вторая обожгла мне костяшки — не сильно, но обидно, с тем прицельным коварством, каким обжигает только собственная неопытность. Третья каким-то образом подпалила край рукава, и я хлопнула по нему ладонью с энтузиазмом, который сделал бы честь тушению небольшого пожара, а не тлеющей нитки.
— Дай сюда, — сказал Михаил, не поднимая головы от того, чем он в этот момент занимался — а занимался он, как выяснилось, разбором содержимого моего рукава на предмет новых ран, — и одной рукой, не глядя, высек огонь с первого раза. Пламя занялось сразу, ровно, послушно, будто трут само стосковалось по его рукам.
— Издевательство, — сказала я искренне. — Абсолютное. Я двадцать пять лет делала вещи, за которые люди платили большие деньги и говорили «спасибо, доктор», а тут не могу справиться с задачей, которую, по легендам, решает даже кроманьонец с двумя палками.
— У кроманьонца было больше практики и меньше отвлекающих факторов, — сказал Михаил, за что я мысленно повысила его в звании от «загадочного лесного мужчины» до «загадочного лесного мужчины с чувством юмора». Он аккуратно взял мою руку — ту самую, обожжённую костяшками, — и повернул к свету, разглядывая. — Сиди смирно.
— Вообще-то это моя реплика, — заметила я, но руку не отняла. — Обычно это я говорю людям «сиди смирно», прежде чем сделать им больно медицинским инструментом.
— Тогда считай, что я взял твою смену, — сказал он, не отрываясь от дела. Он промыл ссадину водой из фляги, размял между пальцами какой-то лист из мешочка на поясе — судя по запаху, что-то из Велиславиных запасов, — и приложил к ожогу с той же спокойной сосредоточенностью, с какой, наверное, когда-то держал меч. Ни слова благодарности он не ждал и не просил. Просто делал — как будто это была не услуга, требующая ответной любезности, а факт, такой же, как то, что после ночи наступает утро.
Я смотрела на его руки — тяжёлые, в старых зарубках шрамов — и на то, как аккуратно, вопреки этой тяжести, они управлялись с тонкой полоской ткани, и подумала о том, что за десять лет я успела забыть, каково это, когда о тебе заботятся не потому, что просишь, и не потому, что должны, а просто потому, что кто-то решил: так правильно. В прошлой жизни забота всегда была сделкой — я лечила, потому что за это платили; я отдавала сестре, племяннику, свекрови, потому что не отдать значило проиграть в чьей-то невидимой бухгалтерии. Здесь, в норе размером с багажник, надо мной колдовал над царапиной человек, которому я не была должна ровным счётом ничего, — и именно поэтому мне хотелось разреветься сильнее, чем от толпы с факелами.
— Спасибо, — сказала я всё-таки, потому что молчание начинало казаться не благодарностью, а трусостью.
— Не за что, — ответил он, и, судя по тону, действительно так думал.
Пока он заканчивал с перевязкой, я, не удержавшись, тронула пальцем край его рубахи там, где ткань топорщилась над старым, знакомым мне не по этой жизни рельефом.
— Тот самый шрам, — сказала я тихо. — Под Чёрными бродами.
Он замер на секунду, потом кивнул, не поднимая глаз.
— Три года ношу. Иногда тянет к перемене погоды — вот как сейчас, кстати. — Он усмехнулся одним уголком рта. — Хочешь взглянуть на работу коллеги?
— Не сейчас, — сказала я, и голос мой прозвучал мягче, чем я рассчитывала. — Как-нибудь потом. Когда не будет ощущения, что за нами вот-вот придут с собаками.
— Договорились, — сказал он, и в этом простом слове было что-то такое устойчивое, домашнее, что я вдруг с ужасом поняла: мы говорим о будущем так, будто оно у нас есть. Такая роскошь после двух ночей на бегу пугала едва ли не больше самой погони.
Свёрток с Книгой всё это время лежал у меня за пазухой, и я, воспользовавшись затишьем, вынула его, чтобы проверить — не отсырел ли, не пострадал ли в беготне по оврагам. Кожаный переплёт был тёплым, почти живым на ощупь, как всегда. Я перебирала в уме события дня — толпу, могилы, Михаилов рассказ — и, сама не заметив, вслух произнесла имя того, кто эту толпу поднял:
— Отец Викентий.
Тепло под пальцами вспыхнуло — не ровным, дружеским теплом, к которому я уже привыкла, а чем-то более резким, почти жадным, как будто книга не просто согрелась, а потянулась навстречу звуку этого имени всем своим кожаным нутром. Я отдёрнула руку и тут же снова прижала ладонь к переплёту — проверить, не почудилось ли.
Не почудилось. Стоило повторить имя — и тепло вернулось, отчётливое, узнающее.
— Что такое? — тихо спросил Михаил, заметив, как я застыла.
— Кажется, — медленно сказала я, — Книга знает отца Викентия лучше, чем должна бы знать случайного деревенского попа. — Я посмотрела на кота, который в этот момент замер посреди вылизывания лапы с таким видом, будто услышал вопрос, на который у него, разумеется, был ответ, но делиться им он по-прежнему не собирался. — И, судя по всему, я не единственная, кто это заметил.
Мы просидели в молчании ещё немного — я обдумывала эту странность, Михаил подкладывал в очаг ветки, кот делал вид, что дремлет, хотя его жёлтый глаз то и дело приоткрывался в сторону лаза. Снаружи лай окончательно стих, сменившись обычными ночными звуками — ветром, скрипом деревьев, далёким уханьем какой-то птицы, — и я позволила себе на секунду поверить, что худшее на сегодня позади.
Хрустнула ветка.
Не одна — я насчитала бы её случайной, мало ли что ходит ночью по лесу. Но следом хрустнула вторая, ближе, ровно у той самой глиняной насыпи, за которой Михаил час назад заваливал вход ветками, — и хруст этот был не собачьим, не звериным вообще: слишком размеренным, слишком осторожным, слишком похожим на шаг существа, которое точно знает, куда идёт и зачем.
Кот больше не притворялся спящим. Он смотрел на завал из веток единственным зрячим глазом, и шерсть на загривке у него стояла дыбом.
Михаил медленно, не сводя взгляда с того же места, потянулся к мечу.
Глава 3. Имена в земле
Михаил не выдернул меч из ножен — только положил на рукоять ладонь и замер так, неподвижно, как замирают деревья, когда решают притвориться, что они не деревья, а просто похожая на дерево тьма. Кот вжался в земляной пол рядом со мной, и я вдруг с острой, почти клинической ясностью поняла, что за эти двое суток разучилась дышать бесшумно и теперь заново училась этому на ходу, прямо в процессе.
Счёт я вела с первой ночи, и счёт этот был у меня единственной собственностью: шестые сутки в чужом теле, и по всему, что я успела здесь увидеть, — короткий день, наст под ёлками, дыхание, стоящее в воздухе, — в этом мире шёл конец января.
Шаги за завалом веток не спешили. Они обошли схрон по кругу — один раз, другой, — задерживаясь у тех мест, где земля была свежее нарыта, и в этой медлительности было что-то более пугающее, чем в любом броске напролом: так ходит человек, который ищет не наугад, а по науке. Треснул сучок совсем рядом с лазом. Я перестала чувствовать собственные руки.
А потом шаги пошли прочь. Неспешно, тем же ровным шагом, каким пришли, — и стихли где-то в стороне оврага, не туда, где мы вошли, а дальше, будто ищущий взял след и потерял его сам, без нашей помощи. Михаил не отпускал рукоять меча ещё долго после того, как всё стихло, — я насчитала, наверное, три сотни ударов сердца, прежде чем его плечи чуть опустились.
— Не наш, — сказал он тихо. — Из воеводиных, судя по шагу, не из дружины. Молодой, не уверенный. Такого пускают в первую цепь, когда людей не хватает, а раздражать начальство не хочется.
— Ты определяешь возраст человека по звуку его шагов, — сказала я, стараясь, чтобы голос не дрожал сильнее, чем позволяло достоинство. — Впечатляюще. У меня в прошлой жизни для похожих фокусов уходил рентген-снимок и минимум одна консультация.
— У меня было десять лет практики другого рода, — ответил он, наконец убирая руку с меча. — Не советую завидовать этому навыку. Он даётся дорогой ценой.
Мы просидели в темноте до рассвета, по очереди то задрёмывая, то вскидываясь на любой шорох, и когда сквозь щели в завале наконец пробился серый, нерешительный свет, я чувствовала себя не отдохнувшей, а скорее выжатой — как бывает после суток дежурства, только вместо кофе и энергетика была одна голая тревога.
— Дольше здесь оставаться нельзя, — сказал Михаил, разбирая ветки у лаза. — Раз они прочёсывают овраг, значит, круг сужается. К полудню нужно уйти дальше на восток, к болотам, — туда воеводины люди не сунутся, а поповы — тем более: там, по слухам, нечисто, и для отца Викентия это, пожалуй, единственное место в округе, куда он сам никого не пошлёт.
— Погоди, — сказала я, и собственная идея удивила меня саму раньше, чем я успела её толком обдумать. — Раз мы всё равно уходим этой стороной — могилы ведь недалеко отсюда, правда? Ночью мы там были слепые и перепуганные. Сейчас — светло, и, что бы ни думал Викентий, у нас есть час, а не десять секунд.
Михаил посмотрел на меня долго, с тем выражением, с каким смотрят на пациента, который сам предлагает врачу более рискованную операцию.
— Ты хочешь считать могилы при свете дня.
— Я хочу знать, с чем мы имеем дело, — сказала я. — В моей прошлой профессии это называлось «собрать анамнез», прежде чем лезть с инструментом в рот незнакомому человеку. Мы уже неделю действуем на голых инстинктах. Пора хотя бы раз посчитать.
Он не спорил дольше одной секунды — просто кивнул и первым полез наружу, в стеклянный от изморози, промозглый рассвет.
Прогалина при свете дня оказалась куда меньше и куда обыденнее, чем в ту ночь, когда я упала на неё, задыхаясь от бега. Ели стояли тесным кругом, действительно не пропуская солнца даже сейчас, в разгаре утра, и от этого снег между холмиками лежал серым, слежавшимся, а земля в проталинах была бледной и чахлой, будто недоедала. Мы обошли поляну по кругу, и я считала вслух, тыча пальцем, как считают детей на утреннике, — привычка из той жизни, где я двадцать пять лет пересчитывала инструменты в лотке перед закрытием кабинета.
— Семь, — сказала я, останавливаясь. — Нет, погоди. — Я отступила на шаг, разглядывая едва заметную вмятину в дальнем углу поляны, почти сросшуюся с землёй, затянутую мхом гуще, чем остальные. — Восемь. И этот восьмой на вид не моложе прочих. Даже старше.
Михаил медленно обошёл поляну ещё раз, теперь уже не как воин, ищущий засаду, а как человек, вспоминающий собственную жизнь по вехам.
— Я застал в этих краях только одну лекарку до Велиславы, — сказал он наконец. — По слухам — ту, что жила здесь ещё до моего рождения. Если холмиков восемь, а память о них живёт край дольше, чем живёт один человек… — Он не договорил, но я и так поняла, к чему он клонит.
— Восемь могил — это не годы, — сказала я тихо. — Это поколения.
— Отец Викентий не так уж стар, — медленно проговорил Михаил, будто сам не веря собственным словам прежде, чем произнёс их вслух. — Он и моего отца отпевал, и отца моего отца, если верить старикам. Слишком долго для одного человека, даже если этот человек ест мало и молится много.
— Значит, либо он не совсем человек, — сказала я, — либо дело не в человеке, а в должности. Кто-то один за другим занимает одно и то же место, носит одно и то же имя, как форменную рясу, и каждый новый знает то, что знал прежний. — Мысль эта понравилась мне не больше, чем холод, который всё ещё не до конца отпустил мои пальцы. Должность страшнее человека: человека можно перехитрить, переждать, пережить. Должность переживает того, кто её раскусил.
Кот в этот момент повёл себя так, что мы оба разом умолкли. Он не подошёл ни к одному из ближних холмиков — тех, что помоложе, — а прошёл через всю поляну наискось, целенаправленно, к тому самому старому, мшистому восьмому, и лёг на него всем телом, вытянувшись, как ложатся не на чужую, а на свою могилу. Он не мурлыкал. Он вообще не издавал ни звука — просто лежал, прижавшись к земле щекой, и его единственный жёлтый глаз был открыт и смотрел в пустоту перед собой с тем выражением, какого я у него прежде не видела ни разу. Не охотничьим. Не насмешливым. Просто старым — таким старым, что я вдруг физически ощутила, насколько мало на самом деле знаю о существе, которое два дня водит нас по этому лесу.
— Он их помнит, — сказала я одними губами. — Всех.
Михаил не ответил, но подошёл ближе и присел на корточки у соседнего холмика — того, что помоложе прочих, с ещё различимой прямоугольной формой.
— Кажется, я знаю, чей это, — сказал он глухо. — Мне было пятнадцать. О ней говорили в деревне — ведьма, дескать, исправилась: перестала брать плату кровью и чёрным словом, стала лечить задаром, вышла к людям на праздник впервые за много лет, улыбалась. Мать моя тогда сказала: слава богу, отпустило её. — Он помолчал. — Через две недели после этого разговора её нашли мёртвой. Отпели в тот же день. Я тогда был мальчишкой и не сложил одно с другим — горевал вместе со всеми три дня и забыл, как забывают чужую беду в пятнадцать лет, когда своя жизнь кажется единственной, что заслуживает внимания. Сейчас — складываю без всякого труда, и мне не нравится то, что складывается.
Я слушала его и чувствовала, как по спине ползёт холод, не имеющий отношения к утренней сырости. Перестала брать плату кровью. Стала лечить задаром. Улыбалась на празднике впервые за много лет. Это же не про чужую женщину полтора десятка лет назад — это, слово в слово, про то, что происходит со мной последние двое суток: я тоже лечила задаром, тоже позволила кому-то заботиться о себе, не требуя платы, тоже, страшно сказать, была на грани того, чтобы почувствовать себя дома в чужом мире. Если счёт у Викентия ведётся именно так — не по злобе попа, а по тому, насколько лекарка перестаёт цепляться и начинает по-настоящему жить, — то я, сама того не желая, шла по этой прогалине к собственному холмику быстрее, чем шла к спасению.
— Как её звали? — спросила я, и голос мой прозвучал ровнее, чем я ожидала: профессиональная привычка спрашивать по существу, когда внутри всё кричит.
— Малфрида, — сказал он.
Свёрток у меня за пазухой откликнулся мгновенно — но не тем жадным, узнающим теплом, каким он вспыхнул вчера на имя Викентия. Он стал холодным. Не прохладным — по-настоящему холодным, будто я прижимала к груди зимний камень, вынутый из-подо льда, и холод этот полз по коже так, что я невольно ахнула и отдёрнула руку от груди, хотя свёрток был спрятан под тканью и никто, кроме меня, не мог видеть этого движения.
— Что опять? — спросил Михаил, уже привычно настороженный.
— Книга её знает, — сказала я, растирая похолодевшие пальцы. — Знает — и не хочет знать. Вчера, на имя попа, она тянулась навстречу, как собака к хозяину. Сейчас — отшатнулась, как от чего-то стыдного. — Я посмотрела на кота, всё ещё лежащего на восьмом холмике неподвижно, как надгробная статуя. — Малфрида подошла к чему-то ближе остальных. Настолько близко, что даже Книге неловко об этом вспоминать.
Мы простояли на прогалине дольше, чем позволяла осторожность, — я обошла холмики ещё раз, уже медленнее, вглядываясь в неровности почвы, пытаясь по одной лишь просевшей земле прочесть то, что четверть века назад я читала по рентгеновским снимкам: где старая работа, где свежая, где что-то не сходится. И у самой границы прогалины, там, где ельник редел и начинался обычный подлесок, я нашла то, из-за чего немедленно пожалела, что вообще предложила сюда вернуться.
Свежую яму. Пустую. Аккуратно вырытую, по размеру и форме не отличимую от прочих, — только без единой травинки, без намёка на дождь, вообще без времени на себе, будто её выкопали не далее чем вчера-позавчера и просто ещё не успели никем заполнить.
Михаил подошёл, встал рядом со мной и долго молчал, глядя в чёрную, свежевскопанную землю.
— Это не про Велиславу, — сказал он наконец очень тихо. — Велиславу похоронили в другом месте, на кладбище при церкви, у всех на виду. Эта — про кого-то ещё.
Я присела на корточки у самого края, разглядывая срез земли с той же дотошностью, с какой когда-то разглядывала рентгеновский снимок, выискивая трещину, которую не заметил бы никто другой. Стенки ямы были ровными, аккуратными — не тяп-ляп на скорую руку, а работа человека, знающего своё дело и не спешащего. Ни следов дождя на дне, ни корней, проросших сквозь вынутую землю, ни намёта снега по стенкам, какой набивается за одну ночь даже в безветренную погоду.
— Дня два, может, три, — сказала я, поднимаясь. — Не больше. И судя по тому, что земля вокруг не осела и никто её не заровнял, — яму выкопали не для того, кто уже лежит на дне. Её выкопали заранее. Впрок.
— Так здесь заведено, — тихо сказал Михаил, и в голосе его было отвращение, какого я у него ещё не слышала. — Копают до того, как понадобится. Чтобы не откладывать похороны на потом, когда потом наступит быстро. — Он посмотрел на меня, и впервые за эти двое суток в его взгляде читался не только страх за меня, но и что-то похожее на панику за себя самого — за то, что он мог упустить время. — Настасья. Если яму копают заранее — значит, у кого-то уже есть имя.
— И, судя по тому, что земля не осела, — договорила я вместо него, чувствуя, как холод из свёртка на груди медленно расползается по всему телу, — про кого-то, кто пока ещё жив.
Глава 4. Отец Викентий
— У кого-то уже есть имя, — повторила я, и от этой фразы, кажется, похолодало не только у меня в груди, но и в воздухе между нами. — Значит, у нас есть ровно один способ узнать чьё. Пойти и посмотреть, кому в деревне сейчас страшнее всех.



