bannerbannerbanner
Великий Тёс

Олег Слободчиков
Великий Тёс

Воевода намекал казакам и стрельцам, что налил бы по чарке-другой чего покрепче, но не при духовных особах, и все поглядывал с опаской на старца Тимофея, жавшегося в сиротском углу. С укором и насмешкой он объявил собравшимся, что получил грамоту от архиепископа Киприана. Сибирский и тобольский владыка благословил основать возле Енисейского острога мужской и женский монастыри для содействия обращению в православие инородцев, для насаждения и поддержания благочестия в народе. Зачитав по памяти наказные слова, воевода наставительно обвел собравшихся пристальным взглядом.

– Молитвами и благословением архиепископа прибывшие инокини положат тому начало. А вы помогите им построить хоть бы небольшой скит. Бог вас наградит по трудам.

Собравшиеся тупо помалкивали и вздыхали. Непонятный приглушенный ропот никак не походил на желание схватиться за топоры в свободное от служб время.

– Не скитаться же бедным меж дворов? – удивленно воззвал к совести обозных воевода. А поп Кузьма осуждающе крякнул и повел бородой.

Был Яков Игнатьевич Хрипунов далеко не молод, с густой проседью в бороде. Он уже не первый год вдовел. Сыновья разъехались. Ему же от прежней жизни остались только царская служба да поздняя малолетняя дочь, в которой души не чаял.

Выспросив о новостях Кетского острога, о пути, Яков Игнатьевич стал сокрушаться о задержке стругов с рожью и солью.

– В Кетском хранить припас негде, а нам без него до Крещения не дотянуть!

Казаки загалдели оправдываясь, и он снисходительно махнул рукой.

– Все одно всю зиму возить гужом из Маковского и из Кетского. Больше трех дней дать вам отдых не могу. Овса в остроге мало. Коней кормить нечем, – с сочувствием взглянул на Максима Перфильева, и тот свесил кручинную голову.

Когда Иван попросил у Пантелея дать ему в долг соболей на двадцать рублей без торга, чтобы Максиму выкупить кабалу, тот ответил просто:

– Тебя я дождался, теперь не задержусь. Уйду не на один год. Все, что есть, тебе оставлю. Так верней сохранится. А уж ты распорядись, чтобы рухлядь не истлела.

Пантелей прикармливал с десяток гулящих людей, которые пришли на Енисей без гроша, без припаса, в надежде перезимовать возле острога поденными заработками. Из них он высмотрел только двоих, кого мог бы взять в покруту, но и в тех сомневался. Дождавшись товарища, он поговорил, попьянствовал с ним день-другой и затосковал пуще прежнего. Его душа рвалась в неведомые края.

Новокрест Синеулька то валялся пьяным, то убегал в тайгу. Однажды он вернулся побитым енисейскими остяками. Как всякому тунгусу, ему легче было умереть, чем подолгу жить на одном месте.

Среди вкладчиков скита старца Тимофея Пантелей высмотрел старого, беззубого уже, но знаменитого, по сказам промышленных людей, таежного бродягу по прозвищу Омуль. Промышленные частенько подпаивали старика, выпытывая, что знал о Великом Тёсе. Вызнал и Пантелей, что старый Омуль ходил до братских улусов. Верхнюю Тунгуску он называл по-бурятски Мурэн[16]. Рассказывал, как много лет назад, молодым еще, бывал и в этих местах, еще в те поры знал инока Тимофея и думать не думал, что умирать придется в его ските.

В словах старика Пантелей почувствовал знакомую тоску по неведомой земле. Он долго выспрашивал его про тайный тёс в верховья Ангары. Старый промышленный хоть и намаливал себе кончину безболезненную да непостыдную, но томился заболоченным левым берегом Енисея. Душа его рвалась за реку, в тунгусские кочевья, к причудливым скалам, в равнинные братские улусы. Там и смерть казалась ему краше.

Пантелей со стариком понимали друг друга. Их обоих уже нисколько не интересовало, хорош ли соболь по Ангаре и Тасею, много ли его. Пенда спешил в верховья Зулхэ-реки[17] и вызнавал кратчайший путь.

Западная Сибирь, болотистая и равнинная, была совсем иной, чем земля за Енисеем. Там воевали все и против всех. Маньчжуры теснили китайцев, китайцы теснили монголов. Монголы теснили бурят, бесконечно воевали между собой, с калмыками и с киргизами. Буряты теснили на северо-запад тунгусские племена. Те вытеснили за Енисей кетов. Постоянно переправлялись через реку на быстроходных берестяных лодках, воевали и ясачили, добивая ослабевшие народы, осаждали Маковский острог, грозили Кетскому и Енисейскому. С верховий Енисея поднимались к острогу киргизы и канские тюрки. Все здешние народы и племена кому-то платили дань, с кого-то брали ее или стремились взять. Чтобы отбиваться от одних и покорять других, они обращались за помощью к русским служилым и промышленным людям.

Служилые с большими трудностями проникали в низовья Ангары и верховья Енисея, в Тюлькину землицу. Закрепиться там до поры они не могли. Промышленные же люди на свой страх и риск за десятки лет до строительства Енисейского острога переправлялись через Енисей и расходились по тайге тайными тропами. О том, где были, как ладили с тамошними народами, рассказывали неохотно и смутно. Но государеву десятину с добытого давали, если, конечно, не могли или не хотели обойти острог стороной.

Что было там, за Енисеем, на хорошо видимом из острога пологом берегу с дальней гривой хребта? О том Иван Похабов имел смутное представление, хотя служил в этих местах не первый год.

– Неужто в самые холода уйдешь? – удивлялся товарищу, примечая его хлопоты по сборам.

– Холод – не гнус! – беззаботно смеялся Пантелей. – Оденься потеплей или беги побыстрей. Не поможет – костер разведи!

– И ты уйдешь? – с беспокойством спрашивал помалкивавшего брата.

Тот пожимал плечами, вздыхал, разумно и неохотно отвечал:

– Думать надо! Топором махать за прокорм, как гулящие, нет охоты. Кузнецом при посаде я бы остался. Но у вас свой кузнец. Жалованье у него хорошее, а сам он, не мне, самоучке, чета. В судовые плотники поверстаться – разве учеником возьмут, на посылки. Стыдно, – теребил волосы по щекам. – Не юнец уже.

– Хочу – не могу! Могу – не хочу! – злился Иван, боясь обидеть младшего и снова его потерять. – Думай тогда!

Старый вкладчик Михей Омуль, прельстившись посулами Пантелея, ушел из скита и поселился в его балагане. Вечерами все они, впятером, сидели у очага, сложенного из речного камня. Дым уходил через колоду, обмазанную изнутри глиной. Под кровом было тепло и сухо.

Послышались шаги снаружи, дверь распахнулась. С клубами стужи через порог переступил Максим Перфильев в волчьем тулупе. Лицо его было красным, обметанным куржаком по стриженой бороде и усам. Десятский скинул сермяжный малахай, поднял глаза на крест в углу, накосо махнул рукой со лба на живот, с плеча на плечо.

– А, подьячий! – посмеиваясь, ответил на его приветствие Пантелей. – И ты добрую шапку не выслужил?

Максим усмехнулся, оправдываться не стал. Скинул тулуп, придвинулся к очагу.

– Угадал! – блеснул глазами на Пантелея. – Прошлый раз, когда встречались, я за подьячего служил, а теперь воевода зовет разрядным на оклад. Только вот в Кетский сходить надо. – И, обернувшись к Ивану, другим голосом, сокрушенным и отчаянным, пожаловался: – Десять рублей обещают дать без роста до Первого Спаса! Где еще столько же взять – ума не приложу!

В этом был намек на слова Ивана, сказанные у воеводы. Похабов его понял и не стал томить товарища, повторил при всех:

– Пенда дает мне на сохранение свои клейменые меха. А я тебе сколько надо, столько дам. Мешок у него большой, – указал глазами в угол.

Максим не таясь женихался с Пелагией. Иванова печаль прошла: отодрал-таки от сердца напрасную присуху. Он уже говорил с ней без смущения, и она стала глядеть на него в оба глаза, только отчего-то опасливо и удивленно, хотя Иван ни словом, ни взглядом не напоминал того, что случайно подсмотрел в зимовье на Кети.

– Ух! – тряхнул головой Максим. – Гора с плеч! – взглянул на Пантелея с благодарностью. – Чего это он? – спросил, кивая на Синеульку.

Пьяный тунгус-новокрест сидел в углу, свесив косматую голову, и выставлял в сторону говоривших руку со сложенной дулей.

– С родней все спорит. Мысленно! – как от пустячного, отмахнулся Пантелей. – После промыслов получил свой пай, погулял с недельку, а потом, как умный тунгус, оленей купил, поехал к родне с подарками. Только вскоре вернулся гол как сокол. С тех пор, пьяный, все с родственниками спорит.

Максим удивленно покачал головой, перестал обращать внимание на Синеуля, будто в углу вместо мужика был пень.

– Пелашка-то что удумала? – обиженно сверкнул глазами на Ивана. – Венчать нас в пост поп Кузьма отказывается. Да мне и заплатить нечем. Подруг-то после Рождества под венец поведут, а ей в невестах ждать надо, когда я из Кетского вернусь. Ревет белугой – оставайся, и все! Ну как я, служилый, останусь, если воевода велит? А с кабалой как быть? Ради нее ведь дал ее на себя! – мотнул стриженной в круг головой. Чистая волна русых волос, еще белевшая по кончикам изморозью, рассыпалась по вороту льняной рубахи.

– Хочешь, чтобы я пошел в Кетский? – спросил Иван.

– Как ты пойдешь, если кабала на мне? – Максим бросил на Ивана рассерженный и туманный взгляд. – Тебя там вокруг пальца обведут. – Он помолчал, глядя на огонь, и горько усмехнулся: – Однако повезло тебе! Девка сильно вздорная. Меня слушать не хочет, – метнул на Ивана затравленный взгляд. – Вдруг тебя послушает? Ты ей скажи: никак нельзя мне не уйти.

 

– Из меня говорун! – хмыкнул Иван и кивнул на товарища. – Вот Пенда – краснобай! Захочет, черта уговорит!

Пантелей встрепенулся, с любопытством спросил, о чем речь. Казаки наперебой стали рассказывать, как сватали невест. Пантелей посмеивался, то и дело переспрашивая подробности. Угрюм водил настороженными глазами с одного говорившего на другого.

– Хорошую девку взял бы за себя! Но такая за мной не пойдет! – рассмеялся Пантелей, ощерив зубы в бороде. – А то бы выкупил с прибытком: истомился жить без жены… Все блужу с ясырками да с инородками.

Максим опасливо схватил сермяжную шапку, торопливо накинул на плечи тулуп. Пантелей развязал кожаный мешок, вынул связанных в сорока соболей. Потряс их, расправляя.

– Все клейменые. За десять рублей отдашь не торгуясь. А если поторгуешься, то продашь с прибылью, чтобы на свадьбу что-то осталось. Когда сможешь, Ивану долг отдашь, – протянул распушившуюся связку Максиму.

Тот, рассматривая мех, придвинулся к ледышке окна, пощупал мездру.

– Какой залог возьмешь? – спросил вкрадчиво.

– Об этом с Похабой договаривайся.

Иван отмахнулся от взгляда товарища, как от самого пустячного дела. Максим поклонился и вышел. Угрюм тут же завозился в углу, где тихо сидел при госте. Не глядя ни на кого, оделся не в парку, а в суконный кафтан и сапоги, будто собирался идти в церковь. За стенами балагана к ночи приморозило так, что потрескивал лед на реке. Ни слова не говоря, Угрюм вышел и притворил за собой дверь.

Пантелей хохотнул, расправляя пятерней густую бороду:

– Кишками чую, пошел у подьячего невесту отбивать!

От насмешки товарища у Ивана снова заныло под сердцем. Он вздохнул и свесил голову. Пантелей знал Угрюма лучше, чем он, родной брат.

– Выпить что осталось? – спросил хмуро.

Пантелей тряхнул кувшин, грубо слепленный из обоженной глины. Прислушался к плеску.

– Можем еще взять на кружечном дворе. Воевода не велит пьянствовать по избам и по балаганам, но мне дадут.

Невест поселили в келье на месте заложенной острожной церкви. Жили они с инокинями. И тем и другим было тесно. Собирались они под одним кровом только для ночлега, а днем разбегались. Невесты уходили в угловую избу, к казакам и стрельцам, где скопом жили все обозные, варили им кашу, пекли хлеб, стирали. Инокини вели своих добровольных помощников к освященному под скит месту на возвышенности за острожной стеной.

По малолюдству приострожного населения днем калитка в острог не запиралась. Острожный воротник со свободными от караулов стрельцами ходил расчищать место под женский Христо-Рождественский скит. На кураульне маячил стрелец. Примелькавшегося уже промышленного Угрюма в острог запускали без расспросов.

Он прошел под проездной башней, увидел дымок над землянкой посередине острога. Повертелся возле келейки, потопал ногами, покашлял, прислушиваясь к голосам, потом торопливо перекрестился и решительно толкнул дверь.

Вечерело. Жилье освещал горевший очаг. Дым стелился по потолку и уходил в вытяжную дыру. Угрюм наклонился и притворно закашлял, успев разглядеть трех девиц, застигнутых врасплох. Обрадовался, что монахинь здесь нет.

– Молодого, красивого, богатого жениха не ждете? – спросил с удалью в раскрасневшемся от мороза лице.

Приземистая, крепенькая, как горшок-кашник, и длинная девицы вскочили, стали выталкивать его из жилья. Третья испуганно прикрыла ладошкой щеку с большим родимым пятном. Между тем она и промышленный успели пристально оглядеть друг друга. Этого взгляда Угрюму хватило, чтобы оценить невесту Максима. Довольный собой, тихонько посмеиваясь, он выскочил из землянки. «Показался – и ладно», – думал. Девки должны были его запомнить.

Едва рассвело, он снова оделся в кафтан и сапоги. В лихо заломленной собольей шапке приплясывал под яром у реки в виду укрытых на ночь прорубей. Знал наверняка, с утра кто-нибудь из девок пойдет за водой. И не зря ждал. Издали еще он узнал Меченку. Она вышла из острога с коромыслом на плечах с двумя березовыми ведрами на его крючках. Угрюм расправил сведенные стужей плечи, пошел навстречу бойким шагом. Встав фертом на тропе в снегу, заступил ей путь. Девушка остановилась, приткнула платок на щеке, подняла глаза.

– А не помочь ли, красавица? – осклабил выстывшие губы Угрюм.

– Помоги! – покладисто согласилась она.

В том была хитрость, придуманная ночью. Прорубь к утру покрылась льдом. Казаки без крайней нужды сами за водой не ходили. Могла, конечно, прийти девка с женихом, но Бог помог и пришла сама, да еще одна. Угрюм же был не прочь разбить лед и для ее подружки, через которую мог снова войти в келью.

Он принялся долбить лед пешней. Пелагия стояла, переминаясь с ноги на ногу, искоса бросала на него любопытные и смешливые взгляды. Наконец он зачерпнул ведрами воды. Понес их в руках.

– Ты чей? – спросила она, пропустив его вперед. Забросила на плечо легонькое березовое коромысло. Из-под заледеневшего платка вырывались клубы пара от ее дыхания. Бирюзовые глаза были опушены длинными и белыми от инея ресницами.

– Ивана Похабова брательник[18] Егорий, по прозвищу Угрюм! – весело отозвался он. – Промышленный. Небедный. С удачных промыслов. А ты – Пелагия! – обернулся, поймал ее долгий взгляд, от которого радостно затомилось сердце.

Она кивнула и пробормотала:

– Пойду позади. А ты иди!

– Мне бы за тобой, – стал шутить он. – Такая краса за спиной – мужу честь. А я что? Мне бы полюбоваться! – обернулся опять, не сбавляя шага.

Она улыбнулась и опустила глаза. Угрюму показалось, будто чудный свет озарил его путь этим туманным, холодным утром. Он заговорил громче, веселей.

– Жених вчерашний в гости напросился! – окликнула Пелагия бывших в келье подружек. И окинув промышленного сияющими глазами, потянулась к ведрам. – Туда нельзя, матушки молятся.

Нельзя так нельзя! Угрюм был счастлив и нынешней встречей. Он продрог в своем кафтанишке. Идти с инокинями строить скит ему не хотелось, и он пошел за острог, к балагану, на ходу придумывая повод для другой встречи. Попутно выглядывал место, где срубит свой дом. Уже решил, что поверстается в посад. Кое-как ремесла он знал не хуже гулящих. Чего не умел, тому надеялся научиться. «Я теперь богатый!» – думал весело и зло, будто мстил нищему детству и бесприютной юности.

К вечеру он опять побежал в острог. Келья была пуста и выстыла за день так, что вода в котле покрылась льдом. Стараясь не запачкать лицо и сукно кафтана, Угрюм развел огонь. Когда пришли девицы, в землянке было тепло.

Он с полувзгляда заметил, что Меченка на этот раз сердита. И не просто, по прихоти, а так зла, что ногами сучит, глаза щурит. А из них будто искры летят. Взглянула на него дерзко, дернула головой, как строптивая кобылка.

– Вот и жених! – скривила губы, делаясь некрасивой и даже уродливой. – Молод, хорош, говорит, что богат. Один кафтан чего стоит. Вот возьму и пойду за него! – вскрикнула, чтобы весь острог слышал.

Угрюм смутился на миг, а кровь застучала в ушах. Уж он-то знал, как может переменить жизнь один миг удачи. А упустишь его – не вернешь! Промышленный приосанился, взглянул с вызовом и удалью в подурневшее лицо.

– А что? Со мной не пропадешь! – сказал важно, напрягая шею. – Я богатый! Есть на что дом построить и свадьбу сыграть. Бывало, за неделю зарабатывал больше, чем иной атаман за год.

Длинная, несуразная девка тихо и невнятно заголосила баском. Полненькая, конопатая стала кидать на него укоризненные взгляды.

– Возьмешь за себя? – резко спросила Меченка, буравя его злыми, прищуренными глазами.

– Возьму! – ошеломленный этим взглядом, пробормотал он, будто бес дернул за язык.

– Тогда иди, а мы будем думать! – приказала Меченка, чем окончательно сбила его с толку.

Он рассеянно натянул до бровей дорогую соболью шапку, выскочил из кельи, не прощаясь. Понять не мог: то ли его приласкали, то ли прогнали. «Если счастье, возьму, не упущу, – успокаивал себя. – Если несчастье, сбегу, никто не удержит!»

Он ворвался в балаган с мрачным лицом. Скинул кафтан, бросил его на нары и повалился головой в угол, как пьяный. Ни брата, ни Синеульки не было. Пенда со старым Михеем Омулем бездельничали, переговаривались. Передовщик держал на коленях саблю, то обнажал на ладонь клинок, то с клацаньем вгонял его в ножны. Угрюма никто ни о чем не спрашивал.

Он перевернулся на спину, уставился в потолок. Мысли о строительстве дома, которые донимали прошлую ночь, в голову не шли. Стояла перед глазами Меченка: то печальная, как возле проруби, то злющая, как в келье.

– Все, сил нет сидеть на одном месте! – тихо проговорил Пантелей и бросил саблю на одеяло. – Завтра иду к воеводе, бью челом, даю заручную челобитную, чтоб велел отпустить промышлять за Енисей, в верховья Ангары.

– Скажи, к Тасейке-князцу! – прошамкал старик сжатыми в гузку губами. – Объявишь дальний путь, потом расспросами станут мучить. Кнутом да дыбой язык потянут. Я знаю!

– Если вернусь! – Старик и Пантелей тихо, с намеком рассмеялись о том, что знали только они.

– А пойдем притоком тунгусского князца Тасейки. Даст воевода коней – хорошо, не даст – соберу гулящих. Дотащат припас куда надо.

– Товар бери! – опять беззубо прошамкал старик. – С товаром ты – лучший гость, что у тунгусов, что у братов. А Рождество гулять надо в остроге! Грех у костра сидеть, если Бог велел веселиться!

– Навеселился уже на много лет вперед! – проворчал Пантелей. Но согласился: – На Рождество придем в острог, а после – с концами!

– Не даст воевода коней! – пробубнил Угрюм. Он слышал от стрельцов, что им с казаками всю зиму приказано возить рожь из Маковского и Кетского острогов.

– Ты идешь или остаешься? – обернулся к нему Пантелей.

– Не знаю! – как пьяный, процедил сквозь зубы Угрюм. Хотел, чтобы приняли за пьяного.

– Завтра – еще думай, а после сам будешь кланяться воеводе! – насмешливо пригрозил Пантелей. – С нас отъездную пошлину он возьмет по гривенному, а сколько с тебя – не знаю.

Угрюм не отвечал. Стояла перед глазами статная девка. Глядела искоса, прикрыв одну щеку платком, глаза лучились зеленью и синью. Такая грезилась ему в тяготах промыслов. Ради такой терпел и старался разбогатеть. Может быть, всю прежнюю жизнь ради нее мучился.

Брат пришел поздно. Младшего не окликал. Переговорил о чем-то своем с Пантелеем и лег спать. Среди ночи Угрюму пришла в голову сонная мысль, что надо встретить Пелагию одну и переговорить с глазу на глаз. Вдруг сговорятся? Тогда все станет ясно.

Как на посту, он стоял у закрытых острожных ворот и не просил открыть их ни караульного, ни воротника. На этот раз одет был в тулуп и сары. Показался во всей красе и хватит. Первым из ворот вышел казак с обмерзшими ведрами. Взглянул на промышленного хмуро и подозрительно. Чуть кивнул в ответ. Зевая и укрываясь плечом от пронизывающего ветра, поплелся к проруби. Он и разбил лед, обнажив черную воду.

Вскоре показалась Меченка в своей нищенской шубейке. Из-под платка видны были одни глаза. От того, как она ступала ногами по тропе, сладостно заныло сердце. Угрюм поклонился и пропустил ее вперед. Она просеменила к яру, подхватила полы шубейки, села на обледеневшую тропу и шаловливо скатилась к реке. Угрюм собирался съехать следом за ней, но из ворот, не крестясь на Спаса, выскочил Максим Перфильев, одетый по-дорожному, как промышленный. Он съехал под яр на подметках и стал быстро нагонять Меченку на тропе. Раз и другой громко окликнул ее. Она не оборачивалась.

Максим, проваливаясь в снег, забежал сбоку, что-то горячо заговорил, удерживая ее за руку. Пелагия отвернула голову в другую сторону, задрала нос, не желая слушать. Он забежал с другой стороны. Она снова отворотилась. Так оба подошли к проруби. Угрюм догнал их и топтался на месте, опустив руки. Не знал, что сделать, что сказать. Максим будто не замечал его.

– Ты подумай, как я останусь? – громко увещевал девку. – Хлеба в остроге на месяц, и тот покупной. Я же служилый! Вернусь. После Пасхи обвенчаемся!

– Ну и служи! – вскрикнула Меченка в узел платка. – За другого пойду! Хоть бы за этого! – подхватила под руку Угрюма. Коромысло соскользнуло с ее плеча. Ведра покатились по льду.

Максим даже не взглянул на промышленного. Оттеснил его плечом, привлек девку к груди, с жаром заговорил, клоня к ней голову. Она отстранялась, выгибая спину, отворачивалась, хотя и не высвобождалась из его рук. Угрюм поднял ведро, наклонился за другим. Пелагия что-то приглушенно выкрикнула. Что? Промышленный не услышал. Увидел только, что ведро, за которым он наклонился, полетело по льду от пинка. Казак выругался, плюнул и быстро зашагал к острогу.

 

«Ну и ладно!» – с тягостным унижением подумал Угрюм. Зачерпнул ведрами речной воды. Хотел нести, как прошлый раз. Вдруг Пелагия со слезами и ревом стала вырывать их из его рук. Пронзительно закричала:

– И чего привязался, гусак раскормленный?

Угрюм взглянул в ее распаленные глаза, побагровел, бросил под ноги ведра, с прямой, негнущейся спиной зашагал следом за Максимом. Он ворвался в балаган и, не раздеваясь, упал на нары. Брат, Пантелей, Синеулька и старый Омуль степенно черпали кашу из черного котла.

– Ухожу! – прорычал, ни на кого не глядя.

– Ну и ладно! – буркнул Пантелей. Расправил, пригладил пышные усы. Привычно стряхнул с них кашу. – За одного битого, как говорится, больше платят.

Иван опустил глаза, вздохнул, облизал ложку, перекрестился. Ни слова не говоря, накинул шубный кафтан и ушел в острог.

Обоз на Кеть был отправлен в тот же день, а на другой Пантелей Пенда получил наказную грамоту от воеводы, оплатил за четверых промышленных отъезжую пошлину, с покупной пошлиной скупил у гулящих и торговых людей весь ходовой товар, дорогой ценой прикупил к своему припасу десять пудов ржи да пуд соли.

Как ни просились гулящие люди в его ватажку покрученниками, он никого не взял, но работу за прокорм дал многим. Под его началом сразу после Николы зимнего, на чудотворца Амвросия, в самую стужу, первые четыре нарты ушли к устью Тасеевой реки, чтобы поставить там стан.

Угрюм сказал брату, что ни на Страстную неделю, ни на Святки в острог не придет. Он оплатил четверть расходов на сборы ватажки клеймеными мехами, остальные погрузил в нарту. Пантелей Пенда отдал Ивану даром теплый балаган и оставил на хранение отощавший мешок с мехами, дескать, еще добудем.

Михей Омуль весело поглядывал на работных, поучал их срывающимся голоском. Вдруг он смутился, затоптался на месте. Пантелей оглянулся и скинул шапку. Возле обоза объявился инок Тимофей. Никто не заметил, как он подошел к балагану. Старый Омуль тоже сорвал шапку, стал низко кланяться, шепелявя сжатыми в гузку губами:

– Прости! Прости, батюшка!.. Прости!

– Это ты меня прости, Мишенька! – всхлипнул инок, и слезы покатились по его щекам, румяным от крепкого мороза. Скитник упал вдруг перед стариком на колени.

Ошалевший от такого прощания, старик смутился пуще прежнего. Заголосил, по-волчьи задирая голову к небу, и упал на брюхо. Суча ногами, запричитал:

– Прикажи, батюшка, останусь!

– Иди! – перекрестил его Тимофей, позвякивая веригами под плохонькой шубенкой. – Судьба твоя там, не здесь. Меня, грешного, не забывай в молитвах!

Старики поднялись и слезно простились. Пантелей подошел к иноку за благословением. Тот не стал отнекиваться малым саном, перекрестил передовщика. Сосульками висели в его бороде застывшие слезы.

Угрюм досадливо отошел в сторону и все поглядывал на ворота острога: не выбежит ли с раскаянием Пелагия-Меченка. Он был зол на нее, на острог, на брата, служившего здесь. Простились Похабовы добром, но холодно, не так, как братья. О будущем не гадали.

Срывая нарты с наледи, подналег на бечеву Угрюм. Ненароком обернулся к острогу и поймал случайный взгляд инока Тимофея. Этот укоризненный взгляд так навязчиво прилип к сердцу, что он не мог откреститься от него до самого устья Ангары.

В остроге прошла неделя и другая с тех пор, как Максим Перфильев ушел на Кеть. Из прибывших казаков воевода оставил при себе только троих: Ивана Похабова с Агапием Скурихиным да Филиппа Михалева. Под началом стрельца Терентия Савина они водили подводы с рожью из Маковского острога в Енисейский.

Зима была снежной, колея от саней глубокой. Выезжали обозные из Енисейского, затем поднимались по Кеми и отсыпались под тяжелыми тулупами. Лошади послушно тянули легкие сани. Зато в обратную сторону, с грузом, людям приходилось впрягаться в гуж наравне с ними.

Возвращались, парились в бане, два дня отдыхали, затем надо было снова идти застывшими болотами в верховья Кети, в Маковский острог. К Страстной неделе Ивану Похабову стало казаться, что весь свой век он только и делал, что возил пятипудовые мешки с рожью. И впредь, до скончания века, ничего другого уже не будет.

Он вернулся в свой балаган, раздул очаг. Дни были совсем коротки. Стужа стояла лютая. Разгорелся огонь, по стенам жилья засверкала розовеющая изморозь. В сумерках с котлом в руках Иван поплелся к проруби на Енисей. Громко, как щепа, под каждым шагом хрустел снег, и казалось, будто кто-то крадется сзади. Вперед казак не глядел. Шел против пронизывающего ветра, низко опустив голову, различал только тропу под ногами. Так и столкнулся с Меченкой.

Укутанную в шушун, обвязанную, как кокон, не сразу узнал ее. Столкнувшись, отпрянул. Пелагия в упор глядела на него мокрыми глазами. Иван кивнул, хотел пройти мимо, но она загородила тропу. Он вскинул голову, вгляделся. По щекам Меченки текли слезы. Она придвинулась к нему, обхватила за шею руками, повисла на его плечах, снизу вверх так глядела бездонными глазищами, что душа Ивана чуть было не вывалилась под ноги, на скрипучий снег.

– Господи, прости и помилуй! – уткнулась в грудь молодца. – Топиться хотела, а тут ты!

За правым, за левым ли плечом казака пискнул смешливый голосок, дескать, в такой одежке ни в одну прорубь не протиснешься! Иван же неловко ругнулся:

– Что мелешь-то? – А сам, вместо того чтобы отстраниться, сладостно и томно оглаживал ее спину. Даже под шушуном чувствовал упругий, гибкий стан. – На Святой неделе. Грех-то. Не отмолить!

Почуяв душевную слабость в кряжистом, сильном молодце, Меченка завыла громче и пронзительней. И сладко, и больно, и страшно горячие ее слезы жгли его выстывшие щеки, хоть девка ростом была ему до плеча. Удивляясь тому, казак очумело догадывался, что склонил к ней голову.

– Возьми меня под венец, Иванушка! – глубже и глубже зарывалась она лицом ему за пазуху, под кафтан, к самому сердцу под пропотевшей рубахой. – Я тебе хорошей женой буду. Иначе мне одна дорога – утопиться! Нет доли иной! – шмыгнула носом, отпрянула, пронизав его растерянные глаза своими, ищущими спасения. И хохотнула вдруг, еще больше смутив Ивана.

В его буйной голове разоренным ульем заметались лихорадочные мысли. Подумал – забрюхатил товарищ девку, а она, глупая, понять не может, почему нельзя ему, Максимке, не идти на Кеть.

– Как же Максимке в глаза-то взгляну? – простонал он, сдаваясь. И почувствовал на себе Иудину усмешку.

Она торопливо зашептала, обдавая горячим дыханием:

– Может, не с ним, с тобой судьба завязана. Не поняла сразу. Не признала тебя.

И совсем уже срываясь в бездну, он вдруг нашел себе оправдание, как тонущий за соломину уцепился за него: «Максимке лучше не будет, если девка-дура наложит на себя руки и его младенца погубит. С не родными по крови детьми, с богоданными, бывает, хорошо живут».

– И так грех, и эдак! – пробурчал податливо. Повздыхал, вздымая широкую грудь. Слизнул с губ ее соленые слезы. Опять глубоко и шумно, как бык, вздохнул: – Может, и впрямь судьба!

Она благодарно прильнула к нему, прерывисто и облегченно, как ребенок, вздохнула. К острогу они шли молча. Каждый думал о своем. У ворот она отвесила три низких поклона на лик Спаса. Еще раз ткнулась лицом ему в грудь. На этот раз напоказ караульному стрельцу Михейке Стадухину и острожному воротнику Антонке Тимофееву по прозвищу Табак. Иван затравленно зыркнул на них в полутьме. Эти не умолчат. К утру весь острог узнает, что Похабов прельстил невесту товарища. Он опять шумно вздохнул и спросил:

– Когда подружки венчаются?

– На Васильев день! – Пелагия блеснула не просохшими еще глазами.

– Скажу завтра воеводе, – буркнул. – Да к попу надо на исповедь. Благословенье даст ли?

– Даст! – уверенно шмыгнула носом Меченка.

Она скрылась под проездной башней. Он пошел в балаган с прогоревшим очагом. Распахнул дверь. Пахнуло в лицо теплом и жилухой. Тут только вспомнил про пустой котел, который так и болтался в руке. Иван горько хмыкнул, бросил его в угол, упал на нары, глядел, как мечутся тени по потолку из неошкуренных жердей, и примечал за собой, что глупо улыбается.

Воевода с полуслова понял, согласился с казаком и даже обрадовался тому, что он хочет взять за себя девку.

– Оно и лучше! – усмехнулся, почесывая редеющий затылок. – Эти две на мужнино жалованье, а Пелашку с какого оклада мне кормить, пока Перфильев не вернется? Разве среди подруг христарадничать станет.

Белый поп Кузьма Артемьев имел государево жалованье в шесть рублей, но не имел церкви. Первый год своей службы он был этим очень недоволен. Но втянувшись в острожную жизнь, понял, что служилым правда не хватает сил и времени, чтобы срубить храм. Строительством занимался он сам. Время от времени у него появлялись добровольные помощники. Руки у попа были мозолистыми, заботы житейскими. Молебны он служил по надобности. По великим праздникам, в Страстные недели и по воскресеньям служил литургии на антиминсе в часовенке над проездными воротами.

16Мурэн – большая река (бур).
17Зулхэ-река – Лена (Елеунэ).
1818
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53 
Рейтинг@Mail.ru