bannerbannerbanner
Повседневная жизнь советского крестьянства периода позднего сталинизма.1945–1953 гг.

Олег Хасянов
Повседневная жизнь советского крестьянства периода позднего сталинизма.1945–1953 гг.

Полная версия

Многие исследователи отмечают широкое использование советскими властями в сталинский период практики террора. Массовые репрессии и активная государственная пропаганда, отмечает С.А. Красильников, использовались властью как средство достижения поставленных задач посредством социальной мобилизации масс[215]. Социальную мобилизацию этот автор понимает как целенаправленное воздействие институтов власти на массы посредством подавления или искажения свободных и рациональных предпочтений, мотиваций и действий отдельных индивидов и групп для приведения социума в активное состояние, обеспечивающее поддержку и реализацию целей и задач, объявляемых властью приоритетными и признаваемых большинством общества[216]. Политические институты использовали социальную мобилизацию как универсальное средство многоуровневого контроля и регулирования основ жизни деятельности общества (социально-трудовые и производственные отношения, социально-бытовые и внутрисемейные связи)[217]. Сталинский режим применял различные приемы социальной мобилизации, но наиболее действенными были пропагандистские кампании. Эффективность последних во многом зависела от того, «насколько внедряемые в массовое сознание идеологические установки соответствовали характерным для той или иной социальной группы мировоззрению и социальным настроениям»[218]. Иногда организаторам кампаний приходилась корректировать содержание и формы пропаганды с целью

приблизить ее к особенностям групповой социальной психологии. Но, несмотря на это, пропаганда оставалась инструментом перевоспитания и частью миссии «по насаждению на территории Советского Союза стандартной советской монокультуры для всего населения»[219].

Усиление репрессивных практик в предвоенные годы, по мнению М. Ферретти, было вызвано желанием государственных институтов сломить общественное сопротивление и обеспечить социальную стабильность[220]. В этом контексте аграрная политика сталинизма в довоенный период представляет собой стремление власти разрушить и переделать социально-экономический строй деревни с целью распространения там государственного контроля[221]. Как отмечает О. Хлевнюк, сталинский режим, опираясь на насильственные методы управления, криминализировал все сферы социально-экономической и политической жизни, заменяя насилием естественные стимулы развития[222]. После войны, по мнению Д. Ширера, тактика репрессивно-карательных действий государства меняется. Теперь карают не за социальное происхождение и политическую неблагонадежность, а за конкретные поступки, выходящие за рамки дозволенного, обозначенного государством. Само массовое принуждение использовалось властями для дисциплинирования советского общества в условиях послевоенного восстановления экономики[223]. Власть стремилась ликвидировать не определенные общественные настроения, а их носителей[224]. Но реакция социальных масс на карательные действия властей выражалась в выработке целой «палитры» антагонистических жизненных стратегий – от равнодушия к официально одобряемой деятельности до настойчивого следования традиционному образу поведения (религиозные ритуалы)[225]. Одна из особенностей сталинского общества, как отмечает Д. Фильцер, заключалась в «психологии обхода законов», что выражалось в формальном выполнении требований центра, а это, в свою очередь, являлось условием выживаемости и воспроизводства самой системы[226].

Репрессии и произвол представителей власти являлись частью повседневной жизни целого поколения советских граждан, они были усвоены ими на уровне ценностей[227]. Официальное одобрение властями доносительства, атмосферы недоверия, подозрительности, предательства и жестокости в обществе, по утверждению С.И. Быковой, служило средством оправдания всех аморальных поступков[228]. В недрах коммунальной повседневности происходит рождение «адаптивной морали», которая не просто мирилась с властным насилием, а заранее его оправдывала[229]. По мнению Д. Дюрана, образцы поведения и схемы мышления, сформированные в условиях коммунальной квартиры, воспроизводились советскими людьми в других повседневных ситуациях и формировали советскую культуру повседневной жизни[230]. Согласно С.А. Королеву, общество становится обществом без общественной морали, т. к. мораль превращается в феномен индивидуального сознания, а давлению официальной аморальности могло сопротивляться лишь сильное, самостоятельное индивидуальное сознание[231]. Сталинский террор осуществлялся согласно приказам и распоряжениям, а приводили его в действие миллионы активных участников, которые преследовали собственные цели[232]. Стремление индивидов вписаться в советскую модель идентичности, в понимании С.И. Быковой, проявлялось в «самозакреплении». Доказательством этого являлось стремление граждан принимать участие в деятельности комсомола и компартии, работа на стройках социализма и т. д. «Преодоление себя», своей совести, по мнению Ф. Буббайера, было главным ортодоксальным нарративом сталинской эпохи[233]. Государство и само стремилось вовлечь индивида в свою деятельность, т. к. политическая апатия и неопределенная, расплывчатая идейная позиция обывателей не способствовала социальной мобилизации[234].

 

Как отмечает О. Лейбович, особое место в официальном политическом дискурсе сталинизма занимал «маленький человек», готовый жертвовать личными привязанностями во имя высшей справедливости. «Он простец, далекий от книжной мудрости, преувеличивает, выпрямляет, додумывает», но самое главное, он «напрямую обращается к великим людям, предостерегает их об опасности, исходящих от больших людей, нарушивших клятву»[235]. Маленький человек, по сути своей являвшийся доносчиком, мог погубить дело, карьеру и личную жизнь любого советского должностного лица. Наиболее полно практика доносительства раскрыта в работах О.Л. Лейбовича «В городе М. Очерки социальной повседневности советской провинции»[236] и Ф.-К. Нерар «Пять процентов правды. Разоблачение и доносительство в сталинском СССР. 1928-1941 гг.»[237]. Доносительство было повсеместной практикой советского общества, им «были пропитаны и семейные отношения, и отношения в кругу самых близких друзей»[238]. Ф.-К. Нерар полагает, что практика доносительства выполняла в сталинской России функцию социального клапана. Организованное вытеснение из политического пространства легальных возможностей выражения и демонстрации несогласия с проводимым политическим курсом, отсутствие законных форм выражения социального протеста превращают письма во власть единственно возможным способом выражения неудовлетворенности и недовольства[239]. Мощным стимулом доносительства оставался страх. Как отмечает С.А. Королев, страх был вызван боязнью, «что кто-то донесет раньше тебя, и ты, следовательно, будешь заподозрен в укрывательстве, пособничестве, сообщничестве, в крайнем случае, в симпатии к врагам власти и народа»[240]. Таким образом, донос «из рутинной обязанности подданного, превращается в средство растворения подданного в политическом теле власти».

Повседневная жизнь советского общества времен первых пятилеток реконструирована в исследовании Е.А. Осокиной[241]. Она отмечает, что в период карточной системы государственное снабжение обрекало городское население на полуголодное существование, а крестьянство – на голодную смерть. Система государственного снабжения и распределения становилась механизмом социальной стратификации, формировала особые социальные связи и становилась источником коррупции. Многие стратегии выживания, выработанные в годы сталинского режима, основывались на личных связях[242]. «Нужные» связи помогали справиться с бюрократическими препонами и обеспечивали доступ к дефицитным товарам. Формирование черного рынка было следствием стремления людей приспособиться к жизни в условиях хронического дефицита. Дефицит товаров Ш. Фицпатрик называет одним из условий, характеризующих сталинизм. Е.А. Осокина предложила концепт «социальный иммунитет», который выполняет защитную функцию, выражающуюся в типах сознания, поведения, привычках. Она доказывает, что при Сталине общество жило активной, разнообразной и относительно независимой жизнью. Социальный иммунитет являлся средством адаптации граждан к исторической реальности. Трудность исследования социальных практик советского человека периода сталинизма, по мнению Е.А. Осокиной, вызвана сложностью определения границ между неповиновением, приспособлением и сотрудничеством[243]. Е.А. Осокиной поднята проблема терминологического и концептуального осмысления сталинизма. В ее понимании некорректно отождествлять сопротивление с жизненными практиками неповиновения. Она полагает, что сопротивление всегда есть «политическая жертвенная борьба с целью ниспровержения режима», а в советском обществе это отсутствовало: «общество боролось, но не с режимом, а с условиями, которые этот режим породил»[244].

Важным направлением исследования повседневности культурологической мысли Запада является анализ ритуалов повседневной жизни и ее ритуализации. Большая роль в функционировании сталинской модели власти отводится процедуре выборов, когда реальная альтернативная основа избирательной системы заменялась безальтернативной, создавая особый ритуал, игравший ключевую роль в формировании советской идентичности[245]. Ритуальную роль в сталинской России приобретали светские государственные и революционные праздники. М. Рольф рассматривает массовый советский праздник как продолжение политики и средство осуществления господства большевиков. По его мнению, через праздничные образы «в общественное сознание внедрялись новые, находящиеся в процессе становления представления режима о должном, признанные дать образец для подражания всем, кто шел или вынужден был идти в праздничных колоннах»[246]. Праздник как часть культурной жизни страны становился фактором массовой коммуникации людей, поводом для встреч, обмена мнений и т. д. Как отмечает автор, праздник обеспечивал функционирование важнейших элементов конструкций режима, выражавших его легитимность, а именно: формальное одобрение населением происходящего действия путем аккламации; демонстрация возможности мобилизации масс[247]. Государство, по мнению Н.Б. Лебиной, посредством политизации привычных сфер досуга осуществляло контроль над содержанием и структурой сферы досуга. В условиях сталинской тоталитарной модели достигает апогея регламентация культурного поведения населения[248].

 

Важная роль в трансформации самосознания советского человека принадлежит Великой Отечественной войне. Как отмечает Е.Ю. Зубкова, наиболее полно исследовавшая общественное мнение периода позднего сталинизма, с войны «пришел иной человек, который на многое смотрел другими глазами, видел то, что раньше не замечал, и сомневался в том, что еще не так давно считал самим собой разумеющимся»[249]. Именно в послевоенном советском обществе, по мнению В.В. Дамье, начал накапливаться «мощный потенциал недовольства, вновь таивший в себе угрозу вызова» для власти, это было вызвано материально-бытовыми трудностями. Ссылки властей на «трудности восстановления» людям не казались убедительными[250]. Общество ждало перемен. Но демократические надежды были подавлены очередными репрессивными кампаниями, которые внушали страх всему обществу и создавали атмосферу равнодушия к происходящему в стране[251]. Как отмечает Е.Ю. Зубкова, общественные настроения выражали отношение общества в целом и его отдельных групп к политике властей (политическим кампаниям, внешнеполитическим акциям, способам решения продовольственной, жилищной и других проблем). Автор описала механизмы функционирования общественного мнения в период позднего сталинизма, которое складывалось в результате переплетения официальных идеологических установок, тиражируемых печатными органами и политическими институтами, с различного рода слухами и домыслами. Завершение войны, по мнению Е.Ю. Зубковой, привело к формированию особого социально-психологического настроя, связанного с надеждами на улучшение условий жизни[252]. Послевоенное общество, отмечает автор, было преимущественно женским, и это породило множество демографических и психологических проблем, в частности, быстро выросло поколение детей без отцов, социализация которых проходила в школах и детских домах, а чаще всего в «городском дворе». Двор, со своими правилами и нормами поведения, сформировал психологию целого поколения городских жителей, научив их жить по неписаным правилам дворового братства.

Освободительный характер войны, по мнению Е.Ю. Зубковой, способствовал единению народа и власти, а имя Сталина в сознании современников ассоциировалось с победой. Распространение утопических взглядов, связанное с ожиданием благополучной мирной жизни, не способствовало конструктивному анализу реальности. Победа в войне принесла, с одной стороны, дух свободы, но с другой – стала фактором формирования психологических механизмов, блокирующих развитие процесса высвобождения сознания от диктата правящего режима. Справедливы выводы Е.Ю. Зубковой, что государственная политика по отношению к деревне в первые послевоенные годы убедила крестьянство в бессмысленности надежд на ликвидацию колхозной системы и облегчение налогового бремени. В ответ на действия властей начинается бегство из колхозов[253].

В методологическом отношении особый интерес представляют исследования Н.Б. Лебиной, в которых автор, используя дихотомию «норма/аномалия», реконструирует процесс трансформации политики большевиков в сфере повседневности. Н.Б. Лебина, изучая городскую жизнь 20-30-х годов ХХ столетия, обращается к теориям отклоняющегося поведения, к концепции социальной аномии Э. Дюркгейма, согласно которой на рост проявлений девиантного поведения влияет «состояние разрушенности и ослабления нормальной системы общества, когда старые нормы и ценности не соответствуют реальным отношениям»[254]. Это несоответствие и рождает различные формы девиантного поведения. Обращаясь к понятию «потерянное поколение», применяемое для обозначения личности в межвоенное двадцатилетие, она отмечает проявление утраты прежних ориентиров. Немалая роль в этом принадлежит государственным институтам и идеологическим структурам, которые «постоянно меняли суть своих суждений о норме и аномалии»[255]. Девиантное поведение (проституция, алкоголизм, наркомания, суицидность) они заменяли термином «социальные болезни». По мнению Н.Б. Лебиной, это, в свою очередь, приводило к снисходительному отношению общества к таким практикам. Насильственное внедрение властями в 30-е годы новых социальных норм, по мнению этого автора, рождало различные аномалии, которые в скором времени превращались в «реально существующие традиционные бытовые практики», не считающиеся аномалиями. Перерождение аномалии в норму отчетливо проявлялось в механизмах адаптации и стратегиях выживания советского человека: склонность к двоемыслию, склонность к традиционным семейным ценностям, открытость к дружбе и взаимопомощи, способность к выживанию в экстремальных условиях. В своем новейшем исследовании Н.Б. Лебина приходит к выводу, что уже к началу 1950-х годов советское общество сформировало устои бытового поведения населения. В частности, они базировались на антирелигиозной позиции власти, которая рассматривала истинную веру и обыденную религиозность девиантной практикой. По мнению автора, это подрывало основы нравственности советского общества[256]. Властное нормирование повседневности принимало характер прямого вмешательства в сферу приватного – регламентация сексуальной и репродуктивной деятельности граждан[257].

Ценным подспорьем в разработке методологической парадигмы исследования являются работы западноевропейских и англо-американских исследователей, посвященных анализу сталинской аграрной модернизации на различных ее этапах. Понять логику послевоенного развития аграрного сектора СССР невозможно без учета и критического анализа данного научного знания. Необходимо отметить, что совершенно иначе, чем в советской традиционной историографии, освещается история советского крестьянства в зарубежной историографии, в особенности в англо-американской русистике. На протяжении практически всего ХХ в. западноевропейская и североамериканская исторические школы, опираясь на свидетельства советских иммигрантов и отрывочные архивные сведения, стремились воссоздать объективную картину жизни советского крестьянства, восстановить «триумфы и трагедии» советской деревни.

В 1986 г. в Лондоне вышла знаменитая работа Р. Конквеста «Жатва скорби. Советская коллективизация и террор голодом», одно из первых исследований, посвященных трагическим страницам истории российского крестьянства ХХ в. – коллективизации и последующего за ним голода в 30-е годы[258]. Автор, скрупулезно анализируя механизмы аграрной политики Сталина и коммунистической партии, приходит к выводу о рукотворности страшного голода, разразившегося в хлеборобных районах СССР, унесшего по самым скромным подсчетам жизни 7 млн советских граждан[259]. Р. Конквест, опираясь на свидетельства очевидцев, отдельные архивные данные, информацию, извлеченную из официальной советской печати 30-х годов и речей государственных деятелей, констатирует, что в результате коллективизации «было уничтожено все старое крестьянство, а вместе с ним вырублены и исторические корни русского, украинского и других народов». Причины голода были следующими: «.взимание непосильных налогов на урожай, конфискация продовольствия у населения, а также пресечение какой-либо поддержки голодающим извне, даже из других районов Советского Союза»[260]. Введенные в предколлективизационные годы высокие планы хлебозаготовок и принудительное изъятие товарного зерна привели к снижению темпов роста сельскохозяйственного производства. Крестьянство вновь почувствовало себя обманутым и со страхом ожидало повторения политики «военного коммунизма»[261]. По мнению Р. Конквеста, рынок как канал сбыта продукции в глазах крестьянства потерял надежность, ибо государство в любой момент могло отменить рыночные механизмы и перейти к прямым реквизициям. Достоверно проиллюстрированы автором практики принятия сельским сходом обязательств по выполнению завышенных размеров хлебозаготовок. Фактически повсюду крестьяне вначале отказывались их утверждать и выполнять. Уполномоченные партии и властей в ответ на такой отказ объявляли сельских ораторов «кулаками» и «подкулачниками». По отношению к ним «применялись аресты, обыски, штрафы, конфискация имущества или даже расстрел». В результате таких действий властей сельчане выражали свою готовность выполнять завышенные планы поставки хлеба государству. По мнению автора, к советской власти большинство крестьянства было настроено негативно и даже враждебно. Инициированная властями политика раскулачивания преследовала одну единственную цель: «уничтожить самую производительную часть крестьянства и подорвать стимул к работе у остальных», обезглавить и сломить его сопротивление коллективизации[262]. Сама же коллективизация должна была положить конец «частичной независимости крестьянства, уничтожить элементы свободной рыночной экономики и остатков буржуазии», что, несомненно, с точки зрения марксистской идеологии было безусловным благом[263]. Конквест показывает и традиционный крестьянский мир, в котором господствуют взаимовыручка, социальная ответственность и т. д. Он приводит примеры, как представители сельсоветов, обычные крестьяне, пытались помочь обвиненным в кулачестве. Большинство сельского социума было против раскулачивания, прятало кулаков и кулацкую собственность, предупреждало друзей и знакомых о возможных обысках. А во многих случаях «они собирали подписи под петициями в защиту кулаков»[264]. И самое главное: Р. Конквест ставит под сомнение главный тезис советской историографии о причинах перехода к политике сплошной коллективизации. По его мнению, не стремление выкачать из деревни средства для индустриализации двигало лидерами коммунистической партии, а стремление превратить крестьян в обычных сельскохозяйственных рабочих. Эффект от изъятых из села средств был минимальным и практически не покрыл расходов, связанных с проведением насильственной коллективизации. Ее итоги Конквест оценивает однозначно негативно: «.жизнь на селе скатилась до беспрецедентного уровня нищеты. Реальная стоимость трудодня и в денежном выражении и в продуктах, получаемых на трудодни колхозниками, оставалась чрезвычайно низкой и абсолютно недостаточной для удовлетворения их самых минимальных нужд»[265] и само коллективное сельское хозяйство оказалось малопродуктивным и неспособным к конкуренции в мировом масштабе по уровню производительности труда.

М.Б. Таугер, не отрицая факта сознательного геноцида против определенных народов СССР и завышенных норм хлебопоставок в 1932 г., ответственность за разразившийся голод возлагает на руководство советского государства[266]. По мнению этого автора, политика насильственной коллективизации оказалась провальной, сельскохозяйственное производство было практически уничтожено. Интересы крестьянства власти поставили на последнее место. Используя механизмы чрезмерных хлебопоставок, они стремились предотвратить голод в городах и не сорвать планы промышленного роста[267]. Точку зрения М. Таугера на причины голода разделяет С. Дэвис. Последняя полагает, что голод был вызван непродуманной политикой коллективизации, а нежелание крестьян вступать в колхоз сопровождалось массовым забоем скота и резким сокращением посевных площадей[268]. По мнению С. Дэвис, в 30-е годы голос крестьянства был практически не слышим властями. Крестьяне предпочитали выражать протест по отношению к проводимой политике властей анонимно, прибегая к слухам и песням. Наиболее распространенными были частушки. В них колхозы изображались как тюрьмы, колхозный строй – как угнетение свободного крестьянства, а сама колхозная система ассоциировалась с лишениями и нуждой[269]. С. Дэвис констатирует, что данная стратегия крестьян была намеренной и подрывала официальную пропаганду об улучшении социального и культурного облика советской деревни. Значительной победой крестьян в деле сопротивления коллективизации, считает С. Дэвис, стало принятие нового колхозного устава в феврале 1935 г., по которому крестьяне получили право на приусадебный участок и еще ряд льгот. Но в большинстве своем, замечает она, крестьяне не питали иллюзий относительно соблюдения законов властями своей страны[270].

С позиции социальной истории повседневная жизнь советского крестьянства сталинской эпохи исследована американским историком Шейлой Фицпатрик. Она разделяет характерный для западной историографии коллективизации в СССР тезис об отсутствии поддержки крестьянами проводимой властями политики[271]. Неприятие коллективизации, по ее мнению, было связано с тем, что она проводилась принудительно, пришлыми людьми, далекими от понимания ценностей сельской жизни. Фицпатрик отмечает, что «сама стратегия коллективизации, разработанная верховной властью, уже включала в себя насильственные меры, а именно экспроприации и высылку сотен тысяч кулацких семей»[272]. В своей работе Ш. Фицпатрик проанализировала стратегии крестьянского сопротивления. В основной своей массе они выражались в пассивном сопротивлении: отказ от выхода на работу, сокращение посевных площадей и т. д. К стратегии пассивного сопротивления прибегали практически все крестьяне. По мере укрепления колхозного строя появилась тактика приспособления. Крестьяне стремились извлечь выгоды из сложившейся ситуации, использовать ее для защиты своих интересов. Фицпатрик вводит такое понятие, как «идеал всеобщего госиждивенчества»: решение насущных проблем сельского социума посредством государственного вмешательства. По ее мнению, голод 1933 г. был вызван именно столкновением противоречивых интересов – государства и крестьянства: государство стремилось изъять как можно больше зерна у крестьян, а последние пассивно сопротивлялись. Ш. Фицпатрик уверенно констатирует факт уменьшения количества продуктов питания в деревне после коллективизации[273]. Уже в первые месяцы ее проведения в мировоззрении крестьян, по мнению Ш. Фицпатрик, начали проявляться черты, характерные для последующих десятилетий колхозного строя: апатия, вялость и несамостоятельность[274]. В результате интенсивного экономического гнета со стороны государства крестьянство оказалось деморализованныма, а крестьянская жизнь обесценивалась в глазах самих же носителей данной культуры[275]. Коллективизация спровоцировала процесс размывания традиционной сельской культуры. Как отмечает Фицпатрик, это выразилось в отказе от традиционной крестьянской одежды, стрижки, в кризисе семейных отношений, в распространении добрачных и внебрачных половых связей[276].

Ш. Фицпатрик ставит под сомнение такие традиционные крестьянские ценности, как великодушие, взаимовыручка, общинная солидарность. Она полагает, что советская деревня 30-х годов была глубоко раздираема внутренними склоками и раздорами, т. к. процесс коллективизации обострил и до того сложные отношения между бедными и зажиточными крестьянами[277]. Крестьянам была присуща вековая зависть к более успешным, наиболее предприимчивым членам сельского сообщества. Но даже несмотря на это, сельчане активно противодействовали высылке кулаков. Устраивали им пышные проводы и плакали[278]. Большинство крестьян, по мнению Фицпатрик, рассматривали раскулачивание как часть общего наступления на село[279]. Одновременно с коллективизацией начинается очередная волна нападок на религиозные организации и массовое закрытие культовых сооружений. Эти необдуманные действия властей, отмечает Ш. Фицпатрик, приводили к усилению демонстративной религиозности в крестьянской среде. Поддержка церкви стала одной из стратегий сопротивления коллективизации[280]. Частыми становятся отказы от выхода на работу в поле в дни религиозных праздников, количество которых в годы коллективизации увеличилось. Как отмечает Фицпатрик, их нельзя было отыскать даже в религиозных календарях[281].

По Н. Верту, исследовавшему историю Большого террора в СССР, коллективизация преследовала не только экономические цели, но и разрушение традиционных основ крестьянской культуры, векового образа жизни. Многочисленные крестьянские выступления были вызваны не столько экономическими причинами, сколько нежеланием примиряться с политикой, направленной против так называемых кулаков, с насильственным закрытием церквей и т. д.[282] По мнению этого французского историка, с 1930 г. сопротивление крестьян приобретает очертания «тихой войны», идущей между властью и сельским социумом. По мере увеличения нажима власти на деревню изменялись тактика ведения борьбы и стратегии сопротивления крестьян. Чаще всего сопротивление выражалось в хищениях колхозной собственности и в отказе колхозного руководства сотрудничать с партийными органами[283]. Н. Верт отмечает, что коллективизация способствовала распространению в крестьянской среде эсхатологических и пораженческих взглядов. Вступление в колхоз означало для крестьян присягу дьяволу, а ликвидировать колхозный строй возможно было лишь через оккупацию территории страны врагами[284]. И многомиллионное советское крестьянство с надеждой ожидало начала новой войны. На это же указывает Ш.Фицпатрик, но она справедливо отмечает, что после начала Великой Отечественной войны, когда стали очевидны цели агрессоров, отношение крестьян к ним изменилось, и они активно оказывали сопротивление, особенно на оккупированных территориях[285].

Канадский исследователь Л. Виола в своей работе подчеркивает разрушительный по отношению к крестьянству замысел коллективизации. По ее мнению, сталинский план социалистической модернизации сельского хозяйства предусматривал выплаты крестьянством «дани» государству для удовлетворения потребностей, необходимых для индустриализации, а также искоренение крестьянской культуры и ее превращение в составную часть культуры советской[286]. Ужесточение репрессивной политики властей крестьянство встретило активным сопротивлением, «ознаменовавшимся созданием собственной идеологии, оппозиционной государственной[287]. Крестьянское сопротивление в сталинскую эпоху, отмечает Л. Виола, проявлялось в «стремлении диктовать свою волю власти, протестовать против ее шагов, сочетается с попытками приспособиться к установленному ею режиму посредством обхода законов, организации восстаний и других активных и пассивных форм народного сопротивления, вызванных необходимостью защищать свое существование и свою самобытность»[288]. Автор полагает, что советское крестьянство в 1930 г. вступило в полномасштабную кровопролитную войну, войну не только с государством, но и с немногочисленными представителями сельского социума, перешедшими на сторону советской власти[289]. Победу одержало государство, но она оказалась пирровой: результатом «коллективизации стало объединение подавляющего большинства крестьян против государства и его политического курса»[290]. Вслед за Р. Конквестом и Ш. Фицпатрик Л. Виола указывает на значительную роль женщин в крестьянском сопротивлении насильственной коллективизации сельского хозяйства. Она отмечает, что так называемые «бабьи бунты» и женские протесты были наиболее активными формами протеста против политики государства в деревне: именно «женщины деревни возглавили сопротивление коллективизации, встав на защиту своих интересов и продемонстрировав организованность и сознательную политическую оппозицию, которую не решалось признать государство»[291]. Как справедливо считает Л. Виола, в официальном властном дискурсе 30-х годов крестьянская «баба» была полностью лишена классового сознания. Она по определению не была способна на политический протест и являлась лишь марионеткой в руках кулацких элементов[292]. По мнению исследовательницы, действия крестьянок заставили государственную систему в марте 1930 г. отойти от тактики форсированной сплошной коллективизации, «заставив власть с большей осторожностью относиться к крестьянству, к важнейшим для него вопросам домашнего хозяйства, семьи, веры»[293].

А. Грациози рассматривает политику большевистского правительства по отношению к крестьянству как «великую войну», которая представляла драму в двух актах: 1918-1922 гг. и 1928-1933 гг.[294]Он полагает, что в период агонии Российской империи 1917 г. крестьяне взяли инициативу в свои руки. Они стремились минимизировать экономический гнет государства, его присутствие в деревне, осуществить черный передел земли[295]. Это выразилось в отказе от уплаты налогов, от выполнения планов хлебозаготовок, в уклонении от воинской обязанности [296]. Именно такие действия крестьян, по мнению А. Грациози, вынудили неокрепшее большевистское государство вступить в вооруженный конфликт со своим населением, что выразилось во введении чрезвычайной экономической политики «военного коммунизма»[297]. Борьба шла с переменным успехом, и к 1921 г. государство решается на заключение перемирия с крестьянством, ознаменовавшегося переходом к «новой экономической политике»[298]. Как отмечает Грациози, «нэп отвечал, хотя с большими противоречиями и ограничениями, устремлениям крестьян, обусловленным их традиционным культурным наследием»[299]. Тем не менее в деревне ощущалась скрытая враждебность к действиям правительства[300]. В 1928 г. во время хлебозаготовительного кризиса государство «воскрешает» методы времен «военного коммунизма»: реквизиции и насилие по отношению к крестьянству[301]. Исключение крестьян из системы обеспечения продовольствием по карточкам, введенным в 1928 г., А. Грациози оценивает как косвенное объявление войны крестьянству[302]. По его мнению, Сталин знал, что методы, которыми проводится процесс коллективизации, в скором времени могут привести к «искусственному голоду»[303]. Политика советского правительства в 1928-1939 гг., направленная против «кулаков», считает А. Грациози, внесла раскол в сельский социум. Добиться этого властям удалось благодаря умелому использованию крестьянской зависти и существующей на селе напряженности[304]. Но после того как с «кулаками» было покончено, сельский социум смог консолидироваться и оказать открытое сопротивление насильственной коллективизации, сопровождаемой реквизициями зерна. Жестокость, с которой государство подавляло крестьянские выступления, вынуждала крестьян перейти к тактике «пассивного сопротивления» – работать спустя рукава, сокращать посевные площади и т. д. Постоянно растущие масштабы реквизиций, неблагоприятные погодные условия, «тихое» сопротивление крестьян привели к голоду[305]. Грациози полагает, что нельзя говорить о «сознательно устроенном голоде» властями. Но как только появились признаки надвигающегося голода, Сталин сделал все возможное, чтобы преподать урок «уважаемым хлеборобам» и сломить крестьянское сопротивление, т. к. «начиная с лета 1932 г. и до начала весны 1933 умирающие с голоду крестьяне никакой помощи не получали»[306]. Подводя итог голоду и коллективизации, А. Грациози констатирует победу сталинистов над крестьянами: в деревне «была установлена система, превратившая крестьян в подчиненную, легально подвергаемую дискриминации группу, судьба которой находилась в руках государства»[307].

215Красильников С.А. 1930-й год как пролог большого террора // История сталинизма: жизнь в терроре. Социальные аспекты репрессий. М.: РОССПЭН, 2013. С. 112-119.
216Он же. Социальная мобилизация как системная характеристика сталинского режима: природа, формы, функции // История сталинизма: итоги и проблемы изучения. Материалы международной научной конференции. Москва, 5-7 декабря 2008 г. М., 2011. С. 151.
217Там же. С. 161.
218Ушакова С.Н. Идеолого-пропагандистские кампании в практике функционирования сталинского режима: новые подходы и источники. М.: РОССПЭН, 2013. С. 212.
219Рольф М. Массовые советские праздники. М.: РОССПЭН, 2009. С. 253.
220Ферретти М. Генезис сталинизма: авторитарная модернизация, социальное сопротивление и репрессии // История сталинизма: жизнь в терроре. Социальные аспекты репрессий. М.: РОССПЭН, 2013. С. 120-141.
221Ширер Д. Государственное насилие, репрессия и вопрос социальной инженерии в Советском Союзе в 1920-1950 гг.» // История сталинизма: жизнь в терроре. Социальные аспекты репрессий. М.: РОССПЭН, 2013. С. 210.
222Хлевнюк О.В. Сталин у власти. Приоритеты и результаты политики диктатуры // История сталинизма: итоги и проблемы изучения. Материалы международной научной конференции. Москва, 5-7 декабря 2008 г. М., 2011. С. 62-66.
223Ширер Д. Указ. соч. С. 215.
224Люкс Л. История России и Советского Союза: от Ленина до Ельцина. М.: РОССПЭН, 2009. С. 359.
225Ушакова С.Н. Идеолого-пропагандистские кампании в практике функционирования сталинского режима: новые подходы и источники. М.: РОССПЭН, 2013. С. 22.
226Фильцер Д. Советские рабочие и поздний сталинизм. Рабочий класс и восстановление сталинской системы после окончания Второй мировой войны. М.: РОССПЭН, 2011. С. 328-329.
227Верт Н. Сталинизм и массовые репрессии // История сталинизма: итоги и проблемы изучения. Материалы международной научной конференции. Москва, 5-7 декабря 2008 г. М., 2011. С. 101.
228Быкова С.И. Игра в патриотизм как один из методов формирования «врагов народа» // История сталинизма: жизнь в терроре. Социальные аспекты репрессий. М.: РОССПЭН, 2013. С. 175-183.
229Круглова Т.А. Антропологические трансформации и художественные репрезентации жизни в терроре: страх и энтузиазм как мотивы соцреализма // История сталинизма: жизнь в терроре. Социальные аспекты репрессий. М.: РОССПЭН, 2013. С. 229.
230Дюран Д. Коммунизм своими руками. Образ аграрных коммун в Советской России. СПб.: Издательство Европейского университета, 2010. С. 60-61.
231Королев С.А. Донос в России: Социально-философские очерки / Сост. и науч. ред. Е.Я. Виттенберг. М.: Прогресс-Мультимедиа, 1996. С. 50.
232Голдман В.З. Террор и демократия в эпоху Сталина. Социальная динамика репрессий. М.: РОССПЭН, 2010. С. 319.
233Буббайер Ф. Совесть, диссидентство и реформы в Советской России. М.: РОССПЭН, 2010. С. 74.
234Круглова Т.А. Антропологические трансформации и художественные репрезентации жизни в терроре: страх и энтузиазм как мотивы соцреализма // История сталинизма: жизнь в терроре. Социальные аспекты репрессий. М.: РОССПЭН, 2013. С. 228.
235Лейбович О.Л. Маленький человек сталинской эпохи: попытка институционального анализа // История сталинизма: итоги и проблемы изучения. Материалы международной научной конференции. Москва, 5-7 декабря 2008 г. М., 2011. С. 167.
236Лейбович О.Л. В городе М. Очерки социальной повседневности советской провинции. М.: РОССПЭН, 2008.
237Нерар Ф.-К. Пять процентов правды. Разоблачение и доносительство в сталинском СССР. 1928-1941 гг. М.: РОССПЭН, 2011. 398 с.
238Там же. С. 9.
239Там же. С. 328.
240Королев С.А. Донос в России: Социально-философские очерки / Сост. и науч. ред. Е.Я. Виттенберг. М.: Прогресс-Мультимедиа, 1996. С. 49.
241Осокина Е.А. За фасадом «сталинского изобилия»: Распределение и рынок снабжения населения в годы индустриализации. 1927-1941. М.: РОССПЭН, 1999. 271 с.
242Фицпатрик Ш. Еще раз о повседневном сталинизме: Советская Россия в 19301950-е гг. // История сталинизма.: итоги и проблемы изучения. Материалы международной научной конференции. Москва, 5-7 декабря 2008 г. М., 2011. С. 53.
243Осокина Е.А. О социальном иммунитете, или Критический взгляд на концепцию пассивного (повседневного) сопротивления // Социальная история. Ежегодник. 2010. С. 284-301. С. 290.
244Осокина Е.А. О социальном иммунитете, или Критический взгляд на концепцию пассивного (повседневного) сопротивления // Социальная история. Ежегодник. 2010. С. 297.
245Кип Дж., Литвин А. Эпоха Иосифа Сталина в России. Современная историография. М.: РОССПЭН, 2008. С. 104.
246Рольф М. Массовые советские праздники. М.: РОССПЭН, 2009. С. 9.
247Там же. С. 253-254.
248Лебина Н.Б. Советская повседневность: нормы и аномалии. От военного коммунизма к большому стилю. М.: Новое литературное обозрение, 2015. С. 419.
249Зубкова Е.Ю. Общество и реформа. 1945-1964. М., 1993. С. 23.
250Дамье В.В. Стальной век: Социальная история советского общества. М.: Либриком, 2013. С. 197.
251Фильцер Д. Советские рабочие и поздний сталинизм. Рабочий класс и восстановление сталинской системы после окончания Второй мировой войны. М.: РОССПЭН, 2011. С. 339.
252Зубкова Е.Ю. Послевоенное советское общество: политика и повседневность. 1945-1953. М.: ИИ РАН, 2000. С. 4.
253Зубкова Е.Ю. Послевоенное советское общество: политика и повседневность. 1945-1953. С. 68-69.
254Лебина Н.Б. Повседневная жизнь советского города: нормы и аномалии. 19201930 годы. СПб.: Летний сад, 1999. С. 12.
255Там же. С. 296.
256Лебина Н.Б. Советская повседневность: нормы и аномалии. От военного коммунизма к большому стилю. М.: Новое литературное обозрение, 2015. С. 419.
257Там же. С. 419.
258Конквест Р. Жатва скорби: Советская коллективизация и террор голодом. London, 1988. 620 c.
259Зима В.Ф. Голод в СССР. 1946-1947 гг.: происхождение и последствия. М.: Институт российской истории РАН, 1996. С. 8.
260Конквест Р. Жатва скорби: Советская коллективизация и террор голодом. С. 13.
261Там же. С. 77.
262Там же. С. 98, 99.
263Там же. С. 98.
264Там же. С. 113.
265Там же.
266Таугер М.Б. Урожай 1932 г. и голод 1933 г. // Голод 1932-1933 годов: Сб. статей / Отв. ред. Ю.Н. Афанасьев. М.: РГГУ, 1995. С. 25.
267Там же. С. 24.
268Дэвис С. Мнение народа в сталинской России. Террор, пропаганда и инакомыслие. 1934-1941. М.: РОССПЭН, 2011. С. 53.
269Дэвис С. Мнение народа в сталинской России. Террор, пропаганда и инакомыслие. 1934-1941. С. 54.
270Там же. С. 56.
271Фицпатрик Ш. Сталинские крестьяне. Социальная история советской России в 30-е годы: деревня. М.: РОССПЭН, 2001. С. 10.
272Там же. С. 11.
273Там же. С. 242.
274Там же. С. 81.
275Там же. С. 96.
276Там же. С. 242.
277Там же. С. 22-23.
278Там же. С. 70-71.
279Там же. С. 72.
280Там же. С. 74.
281Там же. С. 75, 232.
282Верт Н. Террор и беспорядок: сталинизм как система. М.: РОССПЭН, 2010. С. 71.
283Там же. С. 74.
284Верт Н. Террор и беспорядок: сталинизм как система. С. 93-97.
285Фицпатрик Ш. Сталинские крестьяне. Социальная история советской России в 30-е годы: деревня. С. 351.
286Виола Л. Крестьянский бунт в эпоху Сталина. Коллективизация и культура крестьянского сопротивления. М.: РОССПЭН, 2010. С. 11.
287Там же.
288Там же. С. 13.
289Там же. С. 14.
290Там же. С. 8.
291Там же. С. 250.
292Там же. С. 248-249.
293Там же. С. 250.
294Грациози А. Великая крестьянская война в СССР. Большевики и крестьяне. 1917-1933 гг. М.: РОССПЭН, 2001. С. 5.
295Грациози А. Великая крестьянская война в СССР. Большевики и крестьяне. 1917-1933 гг. С. 14.
296Там же. С. 15.
297Там же. С. 17.
298Там же. С. 37.
299Там же. С. 41.
300Там же. С. 42.
301Там же. С. 43.
302Там же. С. 44.
303Там же. С. 44.
304Там же. С. 47.
305Там же. С. 64.
306Там же.
307Там же. С. 66.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru