Все тело у мальчика занемело, пока он пережидал на елке. Но спуститься он решил, только когда стало светать.
Едва стоял на затекших ногах. Руки совсем потеряли чувствительность. Он сгибал их и разгибал, приседал и вставал. Ладони были в смоле, липкие. В лесу пересвистывались птицы, все громче, радостнее. Звезды бледнели и пропадали на небе. Посвежело. Сычонка трясло. Идти ли на берег? Или уж уходить в лес? Он так и не смог вернуться на берег, не смог, нет, пошел по лесу. Блуждал среди громадных елей, поросших мохом, обходил упавшие деревья, ямины, наполненные водой, выворотни. Но в лесу было холодно, а где-то на реке уже светило солнце. Лучи его в лесу лишь скользили по макушкам. И снова был слышен странный скрежещущий металлический звук. Откуда? Что это?
Невольно Сычонок забирал все в сторону и в сторону – да и вышел к реке на взгорок. И сразу увидел внизу толпу можжевельников. Разрушенный шалаш. Значит, сюда его и вывело. А он-то думал, что далеко уже ушел…
Куда ж все пропали?
Сычонок стоял, дрожа, вглядывался, не появится ли Страшко Ощера со своим чубом, рослый плечистый отец, одноглазый черноволосый носатый Зазыба. Или вдруг двинутся можжевельники, заскрежещут клыками… Но все было недвижно на берегу. Он перевел глаза на Касплю. А река уже пуста была. Плоты исчезли.
Так и сидел он на склоне неподалеку от муравейника, похожего на шапку посадника Улеба Прокопьевича, не в силах спуститься и веря, что если не приближаться, не рассматривать все, то и что-то переменится, повернется по-другому. Как будто заново потечет Каспля вчерашним днем. И наступит вечер со звездами. И Страшко Ощера нажарит рыбы в глине. И все лягут спать. Но Сычонок уже не дозволит им спать, не отдаст их смерти, тем можжевеловым людям с клыками вепрей. Всех поднимет и спасет. И они уйдут на плотах по Каспле – пусть-ка можжевеловые их попробуют истаяти.
Уйдут, уйдут до Дюны и до Видбеска. И отец купит ему калиги. И потом они вернутся в Вержавск.
Сычонка такое отчаяние охватывало, что он готов был кричать – и криком заставить Касплю пойти вспять.
А крика у него и не было.
И он всматривался в то место и думал, что, может, это и совсем другой берег, совсем не тот, просто похожий. А на том берегу все как прежде: плоты зачалены, шалаш стоит, и Страшко Ощера уже повесил котел с рыбой на огонь, помешивает ложкой, убирает чуб с лица. Ведь не могли они все враз пропасть!..
Солнце клонилось к далеким нежно-голубоватым волнам леса. Весь день оно щедро светило, и было тепло. Так что Сычонка перестала бить дрожь, и он заснул, сидя на склоне под лучами вечернего солнца, свалился на бок и даже не вздрогнул, заснул беспробудно.
…А очнулся как будто от резкого крика чайки. Открыл глаза и сразу увидел кольчугу, потом темные сапоги… Он дернулся и сел, таращась на рябого вислоусого человека в шапке, с коротким мечом на боку. Тот всматривался в мальчишку, клоня голову. В ухе у него поблескивала серьга. Костистый горбатый нос, как клюв, был нацелен на мальчика. Ну точно аки у Зазыбы Тумака! Сычонок вскочил и кинулся было прочь, да человек ловко ухватил его за рубаху.
– Стой, ерпыль[43]!
И так дернул к себе, что рубаха затрещала, и Сычонок упал на колени, но продолжал убегать – уже на руках, рвал землю, траву руками, отчаянно дыша.
– Баю же… табе…
Человек потянул его к себе и пристукнул ладонью по голове. Сычонок вобрал голову в плечи.
– А ну пошли, – сказал рябой, грубо встряхивая его за шиворот.
Сычонок еще раз попытался высвободиться, но получил такую затрещину, что в глазах потемнело.
И рябой потащил его вниз. Проморгавшись, Сычонок увидел на берегу других людей, а в реке – ладью с мачтой и убранным парусом. Там тоже были какие-то люди.
Можжевеловые вепри!
У Сычонка потекли по щекам слезы, хоть он и старался с собою справиться и принять смерть как подобает сыну смелого вержавца плотогона Возгоря-Василья. Отец страх как не любил его слезы, гневался изрядно. И Сычонок научился не плакать. Но сейчас сдержаться не мог. Его одолевал дикий страх. Он жаждал жить, видеть новые города, странствовать по рекам и когда-нибудь вернуть себе речь. А вмиг стал лишеником[44].
Они спустились на берег с разрушенным шалашом, черным кострищем, разбросанными окровавленными тряпками. Сычонок сразу увидел сапог отца. Он валялся у воды.
Говор среди людей, стоявших на берегу, стих. Все взгляды были устремлены на мальчишку.
Он бегло оглядывал бородатые и безбородые лица простоволосых людей и людей в шапках, но все они казались ему одинаковыми. И он только ждал щелканья кабаньих клыков.
– Кто таков? – послышался голос.
Сычонок взглянул на говорившего. Это был пожилой грузный человек с редкой бородой колечками и редкими усами, в шапке, отороченной мехом, в плаще кирпичного цвета и коротких сапогах. У него были большие серо-голубые глаза.
– Говори, пащенок[45]! – прикрикнул рябой, крепко державший мальчишку за шиворот.
– Ну, чей ты наследок[46]? – снова спросил пожилой.
Сычонок смотрел на него сквозь слезы и молчал.
– И что за крамола тута случилася? – снова спросил пожилой, кивая на разрушенный шалаш и разбросанные тряпки.
И до Сычонка начало доходить, что это не те можжевеловые вепри. Он огляделся, утирая глаза.
– Да развяжи ты ему язык, Нечай! – воскликнул кто-то.
И рябой Нечай снова потряс мальчишку за шиворот.
– Да говори же, что за свара тута бысть?! Кто мертвяков пустил рекою? Не те ли плотовщики? А ты с кем был?
И Сычонок уже понимал, что никогда больше не увидит ни отца, ни Страшко Ощеру, ни одноглазого Зазыбу Тумака. И ноги у него подгибались, не держали. Так что рябой Нечай притомился его держать на весу и отпустил. Сычонок сел на землю и уткнулся лицом в ладони с едва зажившими мозолями и заплакал безудержно, так что плечи его ходуном ходили, лопатки тряслись.
Все молчали.
Выплакавшись и обессилев, Сычонок затих.
– Василь Настасьич, – сказал кто-то, – здеся негоже ночь пережидать, скаредное[47] место.
– Давай, пошли дальше, – отвечал пожилой человек в плаще кирпичного цвета.
– А с мальцом што?
– Эй, иде твоя истобка[48]? Откудова ты, отроче?
– Вишь, молчит, будто карась. Ну, ишшо заговорит. Не очухается никак. Давай, телок, подымайся на ладью, поплывешь с нами. Али тут близко живешь? Ну?! Останешься?
И Сычонок испуганно взглянул на спрашивавшего и замотал головой.
– О, гляди-ко, разумеет. А куды тебе? Вверх или вниз-то надобно?
Сычонок молчал. Он и сам не знал, куда ему теперь податься. Все спуталось в его голове.
– Ладно, пошли.
И Сычонок по сходням из двух связанных липовым лыком досок поднялся на ладью. Тут у бортов сидели мужики в серых льняных рубахах, в шапках, а кто и простоволосый, только волосы ремешком прихватил. Между ними лежало что-то, укрытое дерюгой. Василь Настасьич занял сиденье с овчиной у мачты. На корме сидел с веслом могучий мужик с черной пушистой бородой. Рябой Нечай устроился рядом с Василем Настасьичем. Сходни убрали и шестом оттолкнулись от берега, и ладья двинулась. Сычонок не мог сообразить, куда же? Вверх или вниз?
Весла дружно ударяли по воде, и ладья сильно шла – вперед али назад? Мимо проплывали лесистые берега. Над рекой царили прозрачные весенние сумерки. Начинали щелкать соловьи. После дневного жара становилось прохладно. И дрожь снова пробирала Сычонка. Мужики, сидевшие совсем близко, чуть наклонялись вперед, а потом откидывались назад, вращая тяжелыми веслами в дырах в борту. От них наносило запахом пота. Им-то было тепло как днем.
Сычонок поглядывал пытливо на пожилого мужика. Звали его, как отца. И это Сычонка немного успокаивало. Но кто мог поручиться, что его не ждет расправа, что он не таль[49]? Хотя вроде эти ладейщики и не походили на можжевеловых вепрей.
Сычонок так и не мог уразуметь, в какую же сторону они плывут.
Гребцы ладно работали веслами без команд. Видно, давно сработались и все знали. А ладья была большая и тяжелая. Сычонок прежде таких и не видывал на Гобзе. Туда заходили лодки поменьше. И у самих вержавцев таких не было.
Василь Настасьич сидел спиной к нему, лицом вперед, привалившись к мачте.
Крикнула цапля, тенью пролетая впереди: «Вав!»
Будто летучая собака. Баба Белуха толковала, что раньше такие водились, переплутами прозывались. Поля охраняли с посевами. А ежели их не задабривать, то и скаредное учиняли: пропускали кабанов, и те все перерывали. В лунные ночи, толковала баба, можно было позорути, как оны, эти собаки крылатые, над полями кувыркаются в тумане. А то прыгнут и побегут по туманам, как по льдинам.
Ладья то входила в холодные потоки воздуха, то снова в теплых плыла. И Сычонка то озноб тряс, то отпускал. Да и все события последнего времени были таковы: то яркие жаркие картины радости, то ужас и хлад. Мальчика просто лихорадило. Он уже не мог остановиться. Так стучал зубами, что сидевший слева гребец с выгоревшими на солнце русыми почти белыми волосами и темными густыми усами отпустил одной рукой весло, пошарил около себя и сунул молча мальчику овчинную безрукавку. Тот обернулся, посмотрел и взял ее, надел. Но озноб не унимался. Сычонок сидел, скрючившись, и дрожал. Страх уже не владел им. Он впал в особое состояние равнодушия. Ему уже все равно было, куда они плывут и что с ним будет дальше.
На небе уже появлялись первые звезды, а ладья все шла по Каспле, гоня широкие усы волн. Но вот Василь Настасьич спросил, указывая на берег:
– А не здесь ли зачалимся? Осе[50]!
И гребцы чуть замедлили свою работу. Рябой Нечай всматривался в приближающийся берег. Но место оказалось неудобным, и ладья еще прошла по реке и наконец пристала к другому, левому пологому берегу. Здесь была обширная поляна у елового леса. Нечай бросил сходни и первым сошел на берег, походил там и крикнул, что можно высаживаться. Гребцы завозились, заговорили, подымаясь, распрямляя спины, потягиваясь, беря свои пожитки и пробираясь к сходням.
– Мисюр… Зима… дай-ка вон топор, – попросили у мужика с выгоревшими волосами.
Так его звали. Он передал топор.
– Айда, чего сидишь, – сказал этот Мисюр Зима мальчику, напяливая шапку на затылок.
Сычонок пошел с ним. По сходням он перешел на берег, озираясь. Одни мужики носили мешки с припасами, еще что-то, другие ушли в лес за дровами. Чубатый мужик высекал искры над трутом. И в какой-то миг Сычонку почудилось, что это Страшко Ощера. Такой же чуб у мужика свисал на один глаз. Он с нарастающим ужасом стал оглядывать остальных. И поблазнилось ему, что и не живые то люди, что плыл-то он с мертвяками. И Сычонок медленно отступал и отступал к лесу. Никто на него не обращал внимания, и он шагнул уже под сень еловую… мгновенье стоял, замерев и ожидая оклика… да и рванул в спасительную дебрь. Только ветки хлестали по щекам, сучья цеплялись за плечи. Прочь, прочь, дальше от мертвяков на ладье.
Бежал, бежал, петляя средь деревьев, остановился, переводя дух, прислушался. Сердце так и колотилось в каждом ухе. Он даже поскреб в ушах мизинцами. Снова послушал. Далеко уже раздавались удары топоров. И ничего более. Никто за Сычонком не гнался. Это его ободрило. В лесу уже было темно. И он шел осторожно, выставляя руки… А куды? Гладный[51], в одной рубахе и портах, босой. Но свободный. Не с мертвяками же ему плавать.
Он вышел на поляну или к болоту. И вдруг увидел чей-то силуэт слева, на краю леса. Мальчик вглядывался. Сначала удивился: собака, но тут же и обмер: это был волк.
Волк его тоже видел.
И так они и стояли недвижно. Наконец мальчик очнулся и начал медленно отступать, снова оказался под сводами леса и быстро пошел прочь. Да сразу и наткнулся на сук, со лба потекла кровь. Он плевал на ладонь и прикладывал ее к царапине, чтобы унять кровь. Шел, снова выставляя руки. Умаялся и сел на поваленную березу. Что было делать? Есть уже хотелось страшно. И ноги совсем нахолодились. Он уже не помнил, где и когда утерял лапти. Может, еще в том своем шалашике на Гобзе у Вержавска забыл.
Как ему вернуться в Вержавск?
А вернется, что скажет мамке и людям?
Зазор[52] какой вышел!.. Ведь он пропустил можжевеловых вепрей. Не крикнул. Не кинулся. А как мог крикнуть?..
Спиридон горевал, сидел, покачиваясь, сгоняя комарье.
Что, что ему деяти дальше?..
И в Вержавск не вернешься запросто, с поднятой головой. И… и с голоду тут совсем помрешь.
Сычонок прислушался. Так и стучали там топоры.
Да будут ли мертвяки так стараться о ночлеге? Не все ли им равно, как и где спать-то? А эти небось костры развели, еду варят.
И мальчик встал да и потянулся обратно.
И вот уже услышал и голоса, кашель. А вскоре увидел и отблески костров на берегу. И учуял воню[53] каши. Не утерпел и совсем из лесу вышел. Да так и остановился. А его никто и не замечает. Люди что-то делают у костров, переговариваются. На берегу уже две вежи[54] стоят, одна побольше, другая меньше. Костры освещают бородатые и безусые лица. Люди сидят у костров с плошками и трапезничают.
Как вдруг кто-то приметил мальчика.
– Эвон волчок стоит! Али леший?
– Ха! Проголодался.
– Эй, сыроядец[55]! Иди сюды!
И мальчик начал медленно приближаться. Чья-то рука легла ему на плечо. Оглянулся – Мисюр Зима с белым чубом. Усаживает у костра.
– Грейся.
– Где тебя носит, отрок? – вопрошает Василь Настасьич с другой стороны костра.
Мальчик молчит, озирается как звереныш, дрожит еще. Но костер сильно обдает жаром. Рдяные угли осыпаются. Мужики дров все подбрасывают. Едят дружно, как и гребут. Только ложки стучат по плошкам.
– Ну, теперь-то чего-нибудь да молвишь, добрый молодец? – спрашивает кто-то.
– Погодь, пущай отогреется, – говорит другой.
Сычонок ноги почти в огонь сует. И жар бросается ему в лицо, в грудь, ноги отходят. Лицо так и пламенеет.
– Убо[56] дайте мальцу корму! – велит Василь Настасьич.
– Нету оружия для корму! – отвечают ему.
– Да иде-то бысть плошка… завтрева отыщем.
Мисюр Зима вытирает хлебной коркой свою плошку, ложку и отдает мальчику.
– Иди вымой.
Сычонок повинуется, спускается к реке и быстро все ополаскивает, возвращается к костру. Мисюр Зима ковшом начерпывает ему каши, дает черствого хлеба краюху. И мальчик начинает торопливо есть. Мужики смеются.
– Да не гони лошадей, малец! Волкам табя не сугнути[57].
– Вишь, сякый утый[58].
Он быстро очищает деревянную плошку и съедает весь хлеб.
– Дай ему ишшо, Зима!
И Мисюр Зима начерпывает ему еще каши, с горкой, и хлеб отрезает. Мальчик, не останавливаясь, ест.
– Да не спеши, ешь мудно[59].
– А то котора[60] в брюхе настанет, – замечает кто-то с улыбкой.
И после еды Сычонок совсем обессилел, осоловел, еле ноги передвигал, когда шел снова к реке мыть плошку и ложку.
– Ну, мню[61], ты уже и сыт, и обогрет, – проговорил Василь Настасьич со своего места. – Садись и поведай нам, что за лихое с тобою вышло?
Лицо его казалось медным от света костра. Искры вились вокруг шапки с мехом. И все лица были обернуты к мальчику. Он смотрел на них и молчал.
– Да ты что, похухнанье[62] тут нам чинишь, лишеник?! – нетерпеливо крикнул рябой с горбатым носом, и серьга в его ухе красно блеснула. – Али за язык тебя потянуть?
– Постой, Нечай, – сказал Василь Настасьич. – Отрок, ты все ли разумеешь? Слышишь ли?
– Молви! – воскликнул Нечай, теряя терпение.
И тогда мальчик кивнул. Мужики дружно вздохнули.
– А мы уж мнили, не фрязин[63] ли али срацин[64]! – пискляво сказал лобастый парень с длинной шеей, замотанной тряпкой.
И все засмеялись.
– А выходит, нашенский! Тутошний!.. А какого же роду? Княжич ли ты али поповский сын? – продолжал тот дурашливым голосом.
– Погоди, Иголка, – остановил его Василь Настасьич, морщась. – Не глуми. – Он кашлянул в тугой кулак. – Отрок, так ты немко[65]? Не дадена тебе олафа[66] глаголати?
И мальчик снова кивнул.
– Язык вырван? – спросил кто-то.
Мальчик отрицательно покрутил головой.
– А ну покажь!
И он высунул язык. Тот краснел в языках пламени. И все мужики на него глядели внимательно. Загудели…
– Ишь…
– Вона как…
И Василь Настасьич продолжил свой расспрос. Что немко тут делает, с кем он был, что случилось с его спутниками, кто их убил. Они видели в реке трупы. Видели и плоты с плотовщиками. Чьи то были плоты? Ваши? Так на вас те и напали? А откуда плоты гнали? С какой реки? И кое-что мальчик сумел объяснить. Но никто так и не уразумел, по какой реке они сперва плыли и откуда, где же у мальчика очина[67].
Спать легли поздно в вежах, выставив снабдевающего[68]. Мальчику велели спать в большой веже. И он, как только лег на овчину, что ему подсунул Мисюр Зима, так сразу и пропал в черных глубинах вечной реки снов. И утром его не могли добудиться.
Снова светило солнце, голубели небеса. На берегу горели костры. Вежи мужики быстро собирали, тащили узлы на ладью. Ели уху. На ночь ставили мрежу. И улов, как обычно, был богатый: стерляди, налимы, щуки, осетры.
Мальчику нашли и плошку, и ложку. После трапезы ему велели мыть все котлы. И он отнес их на берег и почистил с песком и травой. Но мужик именем Нажир Корчага, низкорослый, лысый, со странно приплюснутой с боков головой, будто и впрямь корчага[69] какая, с брюхом и небольшой бороденкой, остался недоволен и наказал чистить котлы и снаружи, чтоб сияли аки жопа девки после бани. И мальчик снова надрал травы и принялся усердно драить котлы. С них облетала хлопьями сажа, черная короста. Сычонок так старался, что пальцы окровенил. А черноглазый Нажир Корчага снова заворчал, мало ему было сияния.
Тут пришел Мисюр Зима и сказал:
– Довольно, Нажир! Их сто годов никто не чистил!
– Ну, гляди, карась, немко, не сбеги только, – сказал мальчику Нажир. – Вечером снова будет тебе урок.
– Не пужай малого, Корчага, – отвечал Мисюр Зима.
– Карась, немко, – бормотал Нажир Корчага, забирая хорошо очищенные, но еще не сияющие котлы.
И так все и стали с тех пор звать мальчика: Карась Немко. Что за притча. То сычонок, то рыбешка…
– Ну, хватит уж возиться! – крикнул Василь Настась-ич мужикам, еще бродившим по берегу. – Так мы и до ледостава никуды не доплывем. Не мудити!
И вот сходни убраны, и большая ладья, большая и шумная, как торг в Вержавске, пошла по Каспле, вспенивая веслами воду. И только теперь мальчик сумел определить, что плывут они вверх по реке. Увидал сосну, нависшую над водою, опаленную молнией, с расщепленной верхушкой. Ее он уже видел. Так враз и сообразил.
…Или то и сбылось, о чем он просил в думах: повернуло время вспять?
Сычонок боязливо косился на гребцов, сидевших напротив с одной и с другой стороны. Те равномерно наклонялись вперед за веслом, а потом откидывались назад. Мышцы под рубахами так и бугрились. Этого темноусого, с выгоревшим чубом и серыми глазами, с заросшими щетиной щеками, звать Мисюр. А того, что справа, чернявого, с длинной бородой, – Волох. Обычные имена. И ели они кашу, уху хлебали как люди. И пахло от них по-людски: нестираными рубахами, дымом и потом, хлебом.
Правда, Мисюр – Зима, на то у него и чуб выгоревший. Волох – Горностай, так и борода его сияет мехом. И в Вержавске полно таких-то мужиков и ребят, один – Федька Снежко, другой – Унжак Глухарь…
И Сычонок уж решил, что обычные это люди, ладейщики, речники, а Василь Настасьич, как видно, купец с каким-то товаром в тюках. Но тут задул сильный синий ветер, чайки закричали, молодая листва на ивах засеребрилась, закипела. И рябой Нечай встал и начал дергать за веревки, распуская парус. И тот наполнился воздухом сияющим, чудно вспучился, аки брюхо зверя неведомого, сшитый из разноцветных кусков, красных, синих, желтых и фиолетовых, и ладья вдруг пошла с удвоенной силой, так что гребцы свои весла оставили. Да не кудесы ли?!
Сычонок рот разинул и снова начал думать, что все это свершается лишь в его помыслах. Идет река вспять. И летят по ней какие-то люди. Летят, чтобы отомстить тем вепрям можжевеловым, сыроядцам. И где-то там, в верховьях реки, и свершится отмщение, и произойдут кудесы: выйдут из полона тьмы батька Василий Возгорь Ржева, драчливый друг его Андрей Зазыба Тумак да умелец Игнат Страшко Ощера.
Неужто они и впрямь мертвы, зарезаны и потоплены?
Сычонок не мог поверить. Вон как праздником голубеет камка[70] неба. Как солнце в великой радости льет свои лучи. И Сычонка так и подмывает пропеть велелепие[71], как баит батюшка Докука Ларион, всему миру. Как такое может быть, ежели порезаны, побиты и потоплены батька и дядьки?..
То ли блазнь все, то ли сон, то ли кощуна[72], то ли чье кознованье[73]…
Ладья ветер так удачно ловила, что к вечеру до Поречья дошла. Издалека еще деревню увидели, истобки серые, над некоторыми дымки вьются, куры белеют у плетней, гуси ходят, лошадь пасется.
Сычонок снова забоялся, но и ровно тот парус наполнился надеждой на что-то… Вот из Гобзы-то и вплывут сейчас плоты.
Ладья причалила у лодок-однодеревок. На берегу уже стояли дети босоногие, светловолосые, в потрепанной одежке, глядели на ладью с парусом во все глаза. Вышли и двое мужиков с бородами, в шапках, один в лаптях, другой босой. На берег с лаем кинулись кудлатые собаки. Загоготали гуси.
Василь Настасьич наказал Нечаю поговорить с мужиками. Нечай сошел на берег, с ним и Мисюр Зима, еще один гребец. Деревенские тоже к ним медленно направились. И Сычонок узнал того Вьялицу Кошуру, у которого они со Страшко Ощерой хлеба хотели купить. И у него живот свело от жути почему-то…
Мужики палками отогнали собак. Мальчишки тоже стали швырять в них палками и камнями. Те визжали, отбегая, но все равно лаяли издалека. И гуси не унимались. Василь Настасьич морщился.
На ладье ждали переговорщиков.
Деревенские что-то отвечали Нечаю и Зиме, кивали. Мисюр Зима обернулся к ладье и махнул Сычонку, мол, давай, иди сюды. Мальчик сжался.
– Карась Немко-о-о! – крикнул Зима.
Тут ему дал подзатыльника тот ушастый гребец с замотанным горлом, Иголка.
– Чё, и слух порхнул?
Сычонок оглянулся на него, потирая затылок.
– Иди давай, коли призывают.
И он начал медленно пробираться к сходням. Мужики следили за ним.
На землю Сычонок сошел, а ноги дальше и не идут, подгибаются. Но делать-то нечего. И он поднимается на берег, к мужикам. Те смотрят, обернувшись. Детвора тоже глазеет.
– Ну вот, – говорит Нечай, усмехаясь, – и нашлась твоя очина. Иди к мужикам, оны тебя доставят ужо.
– Э-э, малый, залаз[74] табе? Кто истаяти плотовщиков твоих? Али не видал? – начал спрашивать Вьялица Кошура, устремляя на мальчика взгляд своих заплывших черных глазок.
Глазки-то хоть и черны были, а во глубине ихней будто две белые снежины так и крутились, вились.
Мальчик глядел на него с ужасом.
– От него слова человеческого не добьешься, – сказал Вьялица Кошура. – Безмолвствует, яко каменюка. – Он снова обратился к мальчику. – Еда[75] кивни. Видал убивцев-то?
Мальчик только глядел на Вьялицу Кошуру, и глаза его казались стеклянными.
– Ладно, люди добрыя, – сказал Кошура. – Мы сиротинушку не бросим. Ни! Осе хрест[76]! – И он перекрестился.
– Да у него в Вержавске есть мамка, – возразил второй деревенский, с грубым красноватым лицом мужик и с длинными сильными руками. – Ась?
Мальчик очнулся, взглянул на него и кивнул.
– Ну и добре! – сказал Нечай.
Мисюр Зима потрепал мальчика по голове, и ладейщики отправились обратно. Мальчик смотрел на них. Вот они спустились к ладье, прошли по сходням, убрали их за собой, и ладья отчалила. По воде ударили весла. Детвора, осмелев, тоже спустилась к самой воде. Сычонок смотрел, как ладья уходит по Каспле, – и вдруг рванулся и побежал.
– Ых! Куды?! – крикнули сзади.
Он добежал до реки и бросился в воду, поплыл. С ладьи его увидели, и гребцы остановились, приподняв весла. Деревенские ребятишки удивленно закричали. Сычонок отчаянно плыл к ладье.
– Чертяка! – воскликнул кто-то.
Сычонок подплыл к ладье и пытался схватиться за борт. Сидевший там мужик оглянулся на Василя Настасьича.
– Эй, пащенок! – гаркнул Нечай. – Ты изуметиси[77]?! Куды прешь?
Мальчик плыл рядом. Ладью начинало сносить течением вниз.
Нечай махнул мужикам.
– Греби, робята!
И некотрые начали грести, а кто и не греб в замешательстве. И ладья снова пошла вверх по реке. А мальчик тут же начал отставать.
– Погодь, – сказал Зима.
И кто-то из мужиков поддержал его. Мисюр Зима встал, обернулся к чернобородому широконосому мужику с кормовым веслом в красной рубахе.
– Слышь, Милятич, достань отрока!
– Давай греби! – велел Нечай.
– Да малец-то потонет, – сказал кто-то.
– Милятич, кому молвлю! – крикнул Мисюр Зима и сам пробрался на корму, нагнулся и подал руку мальчику.
И Милятич тут же согнулся, опустил сильную руку, вдвоем они вытащили мокрого и уже обессилевшего мальчика. С него стекали ручьи воды. Глаза его блуждали.
– Ну… ну… чево ты? – спрашивал Мисюр Зима, свесив свой выгоревший чуб.
– Иди сюды, глумный[78]! – позвал Нечай.
И мальчик, спотыкаясь и шатаясь, приблизился к мачте, где сидели Нечай и Василь Настасьич.
Купец обернулся на своем месте к мальчику в мокрой одежде.
– Ну чего, лишеник?! – крикнул Нечай, наклоняясь к мальчику. – Чего тебе тута надобно?
Он схватил мальчика за плечи и сильно встряхнул.
– Ну! Кощей[79]!
И мальчик в отчаянье округлил посинелые губы и засвистел. Тут все мужики перестали грести, так и замерли с поднятыми веслами.
– Ишь, ровно сыч, – заметил кто-то.
Василь Настасьич всматривался в мокрое, искаженное страхом лицо мальчика. И он свистел по-своему и показывал на деревню, мотал головой, хватал себя за шею, потом показывал драку, убиение – убиение своего рослого батьки, убиение ловкого Зазыбы, убиение Страшко, и навь, навь, навь[80]…
– Тут что-то да не так, – сказал со своего места Мисюр Зима.
– А ты там сиди да греби, – велел Нечай. – Молоть изрядно стал. Воду вот и мели.
Мужики не знали, что содеять, и ладью сносило вниз, и уже берег Поречья проплыл мимо. А на нем стояли и дети, и те двое мужиков, к ним присоединились еще двое. Все смотрели на ладью. И тут Вьялица Кошура замахал рукой. Донесся его хриплый голос:
– Наю, наю[81] малец!
И мальчик замотал головой из всех сил и снова показал навь.
– Да ён на тово указыват! – вдруг сипло воскликнул Иголка со своего места.
На ладье молчали, слышен был хлюп набегающей на борта воды.
– Иже[82] поубивал твоих плотовщиков? – спросил Василь Настасьич.
И мальчик утвердительно замычал, кивая на Вьялицу Кошуру.
Василь Настасьич взглянул на берег, потом посмотрел на Нечая.
– Еда извет?[83] – сказал Нечай. – Злодей тот мечетный[84].
– Его туды отдать – на растерзанье, – возвысил голос Мисюр Зима. – То не по-хрестьянски.
– Никшни[85]! – снова окоротил его Нечай. – Хрестьянин якой.
Василь Настасьич молчал, соображая, шевелил на коленях толстыми пальцами. На одном пальце перстенек поблескивал. Мальчик как завороженный на этот перстенек и глядел, глаз не мог уже оторвать, рубиновый камешек напоминал ему звездочку в короне князя-оборотня…
И наконец купец махнул, прочистил горло, сказал:
– Греби!
Когда снова поравнялись с деревенским берегом, Нечай взглянул на купца и тихо спросил, причаливать ли? Но тот отрицательно качнул головой и молвил:
– Давай, налегай.
И мужики начали грести сильнее. Деревня мимо и проходила с ее гусями, детворой, истобками, мужиками. Сычонок боялся туда смотреть долго, отвернулся.
– Оно не нам решать, – сказал Василь Настасьич, обращаясь вроде к Нечаю, а на самом деле ко всем. – Пусть тиун касплянский думу думает и личбу[86] за лихое выставляет. Не наша это ловитва[87].
Нечай обернулся к Зиме.
– Слышь-ко! Зима! Вот и тутушкай сам чадо, корм твой, все твое. А я ни крохи не дам, попомни, наказатель лишеник[88]!
– Да хватит и на отрока корму, – сказал кто-то.
И тут будто гора содвинулась с хрупкой спины мальчика, но и ноги ему подчиняться совсем перестали, он тут же опустился подле купца, уткнулся лицом в сложенные свои руки и беззвучно заплакал.
Нечай изменился в лице, хотел крикнуть что-то ожесточенно, да вдруг передумал, махнул рукой и, отвернувшись, подался костистым горбатым носом вперед, к речным лесным поворотам, обрывам, что наплывали на ладью с вечерним светом.
Мужики молчали, дружно взмахивая веслами. Слышен был скрип, хлюп. Да комарье бесновато звенело.
А деревня со своими звуками и дымками уже осталась позади. И скоро вовсе пропала, будто ее никогда и не было. Но на сердце Сычонка она навсегда осталась.
Он уже не плакал, просто сидел, дрожа и никуда не глядя, пока чья-то рука не накрыла его шкурой. И запах у той шкуры был какой-то странный. Не овчинный, не козий, не конский, а собачий, что ли… Или – волчий.