© О. Батлук, 2018
© ООО «Издательство АСТ», 2018
Чем старше я становлюсь, тем выше к горлу подступает прошлое.
Я ностальгирую по своему советскому детству.
Я засиживаюсь допоздна на сайтах с фотографиями старой Москвы, изучая, как выглядел мой район в восьмидесятые. Оказывается, аптека перед моим домом существовала уже тогда. Сорок лет она остается архитектурной доминантой квартала. Ничего интереснее за все эти годы с нами не случилось. Меняются люди, меняются лекарства. И только болезни одни и те же. А на одном снимке конца шестидесятых на большом перекрестке рядом с этой аптекой – пробка. Из трех машин. И все три разные. Пробка в СССР в шестидесятые на окраине Москвы из нескольких авто разных марок. Мой район уже в те годы чудил.
Было время, когда я любил запрыгнуть в машину и отправиться в окрестности Преображенки. Там я провел часть своего детства, в одном из затерянных в тупике у леса дворов. Из-за этой особенности своего расположения двор дошел до наших дней почти не тронутый будущим. Я парковался заблаговременно, чтобы не въезжать на заповедный островок своей памяти на современном авто и не разрушать микроклимат восьмидесятых. Шел пешком, осторожно, почти на цыпочках: вдруг из-за поворота выбегу кудрявый белобрысый я. Но недавно перед моим прежним домом зачем-то срубили все деревья, те самые, что сохранили наши сокровенные детские тайны. Я застал, как рабочие увозили срубленное. Деревья тянули ко мне ветки из кузова грузовика, прощаясь. Я перестал туда ездить.
Понятно, что я ностальгирую скорее не по советскому, а по детству. Если бы мое детство прошло в Древнем Риме, я бы точно так же ходил вокруг разрушенных терм и боялся встретить за углом Цицерона.
Но тут есть нечто большее. Ведь для чего-то мне нужно переноситься в одну и ту же точку в прошлом.
Я думаю, в этом заключается сокровенное желание каждого человека – отмотать свою жизнь к началу. К той сердцевине, откуда разбегается роза ветров. К тому райскому цветению возможностей, каким является наше детство. Когда все, кто не жив, еще живы. Когда мечты бродят непугаными розовыми слонами прямо посреди будней. Когда впереди столько бесхозного несчитаного времени, что оно смахивает на вечность.
Прелесть машины времени – в том, что она дарит нам иллюзию другого будущего.
У каждого времени есть свои отпечатки пальцев, по которым его легко опознать. В моем советском детстве таких было несколько.
Например, бабушки у подъезда. Мне казалось, что наши пятиэтажки так и сдавались в эксплуатацию в комплекте с этими бабушками. С годами они все глубже врастали в лавочки. Старушки перед моим домом всегда оставляли на скамейке место с краю. Там сидел Гоша – кот с первого этажа. Гоша был глуховат, но при этом любил слушать разговоры бабушек. Может быть, потому что они шелестели для него, как ленивый грибной дождик. По крайней мере, для меня эти разговоры шелестели именно так.
Или дворник. Дворники в то время были уважаемыми людьми. Домовыми двора. Его ангелами-хранителями. Их знала вся округа. И они знали всю округу. У нас работал дворник Володя. Татарин, плохо говорящий по-русски. Имя Володя было его псевдонимом. Однажды он поведал кому-то, что взял себе имя, как у Ленина, чтобы добиться уважения окружающих. Но Володю и так все уважали, и без Ленина.
Он состоял при нашем дворе несколько десятилетий. При нем рождались и умирали жильцы. По роду занятий внимательный к деталям, Володя хранил родословные в памяти. Он мог часами рассказывать внукам об их ушедших дедушках, причем в таких подробностях, которые не всегда были известны их бабушкам. Сам Володя никогда не старел, оставался всегда одинаковым и умер молодым в восемьдесят лет. Ушел дворник в последний день листопада – настоящий профессионал. Его хоронили всем двором. По дороге похоронной процессии не встретилось ни листочка, ни пылинки: лучше эпитафии не придумаешь.
Володя охотно общался со всеми. Как Глеб Жеглов, он держал в голове целую картотеку. Утром он мог крикнуть мне, малолетке: «Ну что, Бальтюк (тяжела была моя фамилия для татарина), сегодня сочинение писать, да?», а вечером: «Эй, Бальтюк, тройка исправил, что ли?» Володя был для всех нас еще одним членом семьи. Некоторыми ребятишками он занимался даже больше, чем их родные отцы. Эти детки бежали из школы с почетными грамотами в руках, чтобы показать их Володе, а не у себя дома. Дворник радовался за них, как за своих детей. Возможно, потому что своих у него не было. У него вообще за душой ничего не было, кроме метлы летом и лопаты зимой. Ничего, кроме самой души, огромной, на килограмм, при наших стандартных шести граммах, как посчитали ученые. Мы все и были его семьей.
И, наконец, политинформация. Этот странный идеологический аппендицит перед первым уроком. Наша классная руководительница, женщина в возрасте, с букетом болезней, ненавидела утро. Утро – это вообще время молодых. Только юные и здоровые его любят. А все остальные: старые и больные, а порой, кому повезет, и просто похмельные, – утро ненавидят.
Учительница ненавидела политинформацию заодно с утром. На моей памяти она не провела ни одного такого урока. Их все провел я. Меня каждый раз единогласно выбирал класс. Ритуал повторялся в точности изо дня в день.
«Кто сегодня прочтет политинформацию?» – трагически вопрошала классная.
«Батлук!» – орали все в один голос.
Меня выбирали потому, что вместо политинформации я пересказывал одноклассникам Жюля Верна. У нас дома было полное собрание его сочинений. Классная руководительница засыпала при первых звуках моего голоса и просыпалась ровно через пять минут. Как Штирлиц под Берлином. Профессиональное, годы тренировок.
Эти пять минут политинформации были только наши, детские, антивзрослые и страшно аполитичные.
Случались, конечно, и казусы. Классная, бывало, просыпалась в самый неподходящий момент. Например, когда профессор Аронакс с Недом Лендом впервые попадали на «Наутилус». Но я, как вражеский шпион, всегда следил одним глазом за периметром. И был готов к любым неожиданностям.
«Кто вы? – спросил профессор незнакомца», – произносил я зловещим голосом. Класс полулежал на партах от предвкушения, подавшись вперед. И тут просыпалась учительница. Мутным заспанным взглядом она обводила класс и останавливалась на мне.
«Кто вы?» – по инерции успевал повторить я, прежде чем замечал движение в периметре.
«Брежнев!» – моментально исправлялся я.
Класс продолжал лежать на партах, но уже беззвучно давясь от хохота.
«Молодец, Батлук, продолжай», – бормотала классная и засыпала снова.
Бабушки на лавочках, родной дворник Володя, уроки политинформации – мое советское детство, где ты?
Наверное, до сих пор плаваешь где-то в бескрайнем океане прошлого неуловимым «Наутилусом» под командованием молчаливого капитана Брежнева, хранящего твои тайны.
С детских лет меня тянуло к сбитым летчикам. В то время как у остальных ребят в друзьях были яркие харизматики и лидеры мнений, мне вечно доставались какие-то неудачники-инферналы.
Взять, к примеру, легенду моего детства – ребенка по кличке Пончик. Мы с ним якшались, по меткому определению тогдашних взрослых, в детском саду. Свою кличку он получил не из-за полноты – напротив, Пончик был худым, как жердь. Просто однажды эта тростинка тайком сожрала целый поднос пончиков, приготовленных для нашей группы. Вот уж ни разу не мыслящий тростник, по Паскалю.
Пончик как-то сам приблудился ко мне. И тем самым он моментально отогнал от меня остальных потенциальных друзей в детском саду. Правда, сейчас, с высоты прожитых лет, я понимаю, что в те годы я не был королем танцпола и, скорее всего, никто и так не стал бы дружить с настолько тухлым ребенком. Таким образом, Пончик оказал мне первую бесценную психотерапевтическую услугу, распугав других детей, которые и не собирались со мной знакомиться, чем сэкономил мне ручьи слез по поводу неразделенной взаимности.
Впоследствии Пончик оказал мне множество подобных, по сути, чисто психотерапевтических услуг.
На длинной дистанции наша с ним дружба оказалась для меня психоаналитическим Клондайком. И хотя Пончик все делал не нарочно, каждый раз он ненароком приносил мне врачебную пользу. Такой вот неуклюжий ангел-хранитель. Я до сих пор не понимаю, чем приглянулся тогда этому странному грустному терминатору. Возможно, он встретил во мне родственную душу: я тоже мечтал сожрать целый поднос пончиков, но так и не решился.
Во-первых, Пончик научил меня главному в жизни – есть зубную пасту. В нашем советском детстве была такая детская зубная паста с вишневым, кажется, запахом. Каждый раз во время чистки зубов мне казалось, что я выплевываю в раковину целую горсть сладких спелых вишен. Мне очень хотелось попробовать содержимое тюбика, но однажды родители мне это запретили, когда я, наивный чистый ребенок, спросил у них про это напрямую. Я так бы и заработал на всю жизнь невроз непроглоченного тюбика, если бы не Пончик, который был кем угодно, но только не наивным чистым ребенком. Как-то раз в детском саду он подошел ко мне во время утреннего моциона, взял мою вишневую пасту и начал чистить зубы. Мне так показалось. Только потом я обратил внимание, что щетки-то у него в руках нет. Пончик стоял рядом со мной и за обе щеки уминал вишневую пасту. Позавтракав таким нехитрым способом, он протянул тюбик мне. И тогда я тоже попробовал. Божественная эссенция. По сравнению с ней настоящая вишня – сплошная химия.
Во-вторых, Пончик избавил меня от комплекса неваляшки. Была у нас в том же советском детстве популярная игрушка – пластмассовая девочка с большими печальными глазами, которая не могла лечь спать. Ты ее наклоняешь на бочок – она возвращается в исходное положение. Я страшно переживал за неваляшку из-за ее бессонницы, я пытался помочь малышке, придавливая ее подушкой и садясь сверху. Но девица каждый раз восставала из спящих. И когда у меня уже начал дергаться правый глаз, Пончик подошел ко мне с кирпичом и разбил неваляшку. Неваляшка с гигантской дырой в нижнем шаре очень даже неплохо лежит на боку.
В-третьих, Пончик вылечил меня от котлетного расстройства. Мы с ним на пару терпеть не могли котлеты. Точнее, сначала котлеты не переносил только Пончик. Но после того, как он на ухо сообщил мне новость о том, что котлеты – это дохлые хомячки, я тоже их сразу разлюбил. В те годы в детских садах процветало пищевое насилие. Воспитатели воспитывали нас под популярным лозунгом кубинской революции «Котлета или смерть!». Но Пончик нашел выход. Элегантный и интеллигентный, как все в его арсенале. Он насаживал котлету на вилку и закидывал ее на шкаф. Скоро Пончик и меня научил этому нехитрому приему. Мы с ним сидели за последним столом, на галерке, как и полагается социально чумным детям. Нас было плохо видно. Шкаф стоял почти вплотную: котлетам лететь недалеко. Так что мы практически не промахивались. Через неделю в столовой появился странный запах. Через две он стал невыносимым. Источник смрада обнаружился благодаря местному слесарю, вызванному чинить канализацию. Он слез с того шкафа седым. Видимо, разложившиеся котлеты мутировали в какую-то другую, отвратительную форму жизни, как в фильме ужасов. Иначе чем еще можно объяснить испуг бывалого слесаря, к тому же ни разу не трезвого. Нас с Пончиком разоблачили, усадили за стол в первом ряду и принялись кормить запеканкой со сгущенкой, изверги.
Наконец, с помощью Пончика я преодолел синдром непризнанного гения. С самого детства у меня все валилось из рук. Я родился с коротким тельцем, и руки у меня какое-то время действительно росли оттуда. Снизу. В смысле – не из плеч.
Однажды к празднику Седьмого ноября в нашем саду запланировали выставку детских поделок из пластилина. Целый месяц детвора лепила. Все, кроме Пончика. Он выступал в индивидуальном зачете – рисовал карандашами в темном углу, за отдельным столом. Я тоже лепил. Насколько это было вообще возможно для ребенка, у которого все валится из рук.
В день выставки все пластилиновые поделки выставили на всеобщее обозрение. Среди узнаваемых кошечек, собачек, птичек, рыбок и даже одного узнаваемого слона выделялось одно пластилиновое нечто. Мое. По замыслу под нечто тоже подразумевалась кошечка. Вот только хвостик у нее рос прямо из лобика, и это было наименьшей из ее проблем. Милые детки, они так радовались моему фиаско.
«Это что такое, наверное, батлукоглаз!», «это что такое, наверное, батлукорук!» – неслось со всех сторон.
Так виртуозно мою фамилию ни до, ни после больше никому не удавалось просклонять. Надо отдать воспитателям должное, они пресекли это словотворчество. Ровно в тот момент, когда креативные малыши, перебирая части тела сверху вниз, подозрительно приблизились к области ниже пояса. Воодушевленные моим позором, дети пошли обедать.
Во время тихого часа Пончик несколько раз вставал и отлучался куда-то. Потом возвращался и хомячил что-то в одиночку под одеялом. Видимо, печенья, разложенные для полдника на столах, таскает, решил я тогда.
После полдника пришли родители, чтобы посмотреть выставку. Я с удивлением обнаружил, что печенья на полднике оказались на месте, не тронутыми. Родителей вместе с нами, детьми, пригласили в игровую комнату, где были выставлены поделки.
«Вот – результат месяца нашей кропотливой работы», – по-стахановски отрапортовала воспитательница и жестом предложила собравшимся пройти к экспонатам.
Сначала заплакала девочка, сказавшая «батлукоглаз». Потом зарыдал мальчик, крикнувший «батлукорук». А за ними заголосила и вся группа в полном составе.
Поделки были изуродованы. Кошечки без голов, собачки без ног, слоник с головой и ногами, но без туловища, вот незадача.
«Пончик!» – заорала воспитательница.
Все обратили взгляды в его сторону.
Пончик стоял у края стола с выставкой и доедал попку у предпоследней целой мышки. С остальными экспонатами он благополучно расправился, пока детский сад спал.
Ах да, я, кажется, не упомянул об этом. В пантеоне странностей Пончика была еще одна, довольно милая: он ел пластилин. Видимо, в организме ребенка не хватало каких-то важных микроэлементов, и он их таким образом восполнял. С помощью пластилина. Да, и еще зубной пасты. Но только не котлет. Воспитатели знали об этом его баге и не позволяли ему лепить. Именно поэтому во время лепки экспонатов Пончика специально отсадили, снабдив тупыми карандашами, которыми нельзя покалечиться. Но никто из взрослых функционеров детского сада и представить себе не мог, что Пончик покусится на святая святых, детское творчество, и за тихий час сожрет целую пластилиновую выставку.
На столе, среди груды бесформенного неузнаваемого пластилина выделялась одна узнаваемая кошечка. Моя. Пончик не тронул ее. Пощадил, единственную. И даже хвостик, торчащий из головы, теперь мою кошечку уже не портил.
На фоне уродливых монстров, в которых превратились поделки других детей, она выглядела лапочкой. И даже немножко шедевром.
Впоследствии, во взрослой жизни, я встречал много прекрасных талантливых психологов.
Но ни один из них и рядом не стоял с малолетним психотерапевтом Пончиком.
Самое яркое спортивное воспоминание из моего раннего детства – ярко-желтая, сочная, кристально-лимонная форма сборной Швеции по хоккею.
Как рассказывал отец, я радовался каждой шайбе, которую сборная Швеция забрасывала в ворота сборной СССР: скакал от восторга и хлопал в ладоши, кретин малолетний.
Как ни пытался папа мне объяснить, что наши играют в красных свитерах, я только пуще прежнего орал:
«Золтые, золтые!»
Мое советское детство распадается на две части: до нашей эры и после.
До нашей эры – это несусветная рань моей жизни, когда на окраинах Москвы пели петухи (там, где новые кварталы пятиэтажек граничили с деревнями), в гостиных еще не появилось видеомагнитофонов, а над страной безбрежно колосились брови генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева. Мое советское детство до нашей эры прошло во дворах на улице Подбельского. Я жил там у бабушки с дедушкой до шести лет.
Это удивительный квартальчик на окраине Преображенки. Хотя, возможно, и не удивительный. Мое отношение к нему, как к бывшей возлюбленной, уже никогда не будет объективным. Эти дворы до краев наполнены моей ностальгией.
Я вспоминаю, как мы с бабушкой могли целый час подниматься к себе домой. На первый этаж. Потому что по дороге нам встречались бесконечные соседи, с каждым из которых бабушка обязательно беседовала. Я тихонько стоял у нее в ногах, в прохладной полумгле подъезда, под невидимым мостом из слов над моей головой, причастный к чему-то взрослому.
Я вспоминаю деда, полковника-пограничника, уважаемого человека, местного «лидера мнений», как бы сейчас сказали. Вот он показался на горизонте, возвращается из магазина. В руке уважаемого человека – извечная авоська, из которой, как из Ноева ковчега, торчит каждой твари по паре: белые батоны, пухлые колбасы, ряженки в розовых шапочках, загадочные зеленые бутылки с пеной внутри, но не «Буратино», и непременно, как вишенка на торте, какая-нибудь игрушка. Из батонов, колбас и ряженки обязательно виднелись колеса грузовика или пластмассовый приклад ружьишка.
И, главное, я вспоминаю Кальдерманца. Это был мой легендарный друг детства. Настолько легендарный, что я до сих пор не уверен, правильно ли я запомнил его фамилию. Его имени история не сохранила: в нашем дворе Кальдерманца все звали только по фамилии.
Кальдерманц доблестно разрушил одну половину моего детства (над второй потрудился знаменитый мультфильм ужасов «Варежка»). Парадоксально, но друг испортил мне детство из благих побуждений. Кальдерманц был, как бы это сказать, моим телохранителем, но телохранителем неуклюжим. Он каждый раз хотел, как лучше, а получалось по-кальдерманцевски.
Мое детство, как у всей советской детворы конца семидесятых – начала восьмидесятых, прошло в стиле «милитари», в вечной тени ядерного гриба. Мы круглые сутки играли во дворе в «войнушку». Это был наш «Дом-2», мы отдавали этой забаве свои юные жизни без остатка.
Как известно, в игре дети моделируют взрослых. У нас, малышей, была та еще конкуренция. Почти как в том же «Доме-2». На пятачке двора сошлись два пятилетних альфа-самца – я и, кажется, Петров. Или Иванов. У моего Сальери была какая-то простейшая амебообразная фамилия, абсолютно не героическая. Не то что у меня – Батлук! Героика, аж звон в ушах. Вот с этим Сидоровым мы и соревновались за должность командира отряда. Я рос малышом с большими амбициями. Я любил власть и не любил торт «Наполеон», потому что природа запрещает пожирать себе подобное.
Наше соперничество подпитывалось происхождением. Я был из семьи потомственных военных, а папа условного Сидорова служил в каком-то жалком ГАИ. У всех остальных детей во дворе жизнь не удалась: они происходили из простого народа, поэтому не могли претендовать на командные должности. Этот жестокий негласный детский этикет всеми соблюдался.
Наше противостояние с Сидоровым заключалось в том, кто быстрее из нас двоих притащит из дома во двор очередной командирский атрибут. Выскочил он на улицу первым с милицейской полосатой палкой – он командир. Я подсуетился и нарисовался с биноклем – во главе сводной дивизии шантрапы генералиссимус Батлук (с должностями мы не мелочились).
На моей стороне было бесспорное преимущество. У Сидорова к силовым органам имел отношение только один отец. А у меня – целых трое: дед-полковник, дядя- моряк, военврач, и папа – военный инженер. Все они дружно поддерживали этот нездоровый ажиотаж. С каждым разом я появлялся во дворе все более сложно экипированным, как Шварценеггер в «Коммандо», так что в какой-то момент местные голуби начали подозрительно коситься в мою сторону.
Но тут Кальдерманц. Мой верный Санчо Панса. Мой милый враг. Кальдерманц сразу прочухал, на чьей стороне сила и влиятельные родственники с экипировкой, и везде таскался за мной в качестве адъютанта его превосходительства. При всей своей доброте и незлобивости Кальдерманц обладал крайне изношенной кармой. Это был человек-бедоносец, король неуклюжих. У него все валилось из рук.
Мне запомнились три характерных случая.
В первый раз дядя-моряк выдал мне свой парадный морской кортик. Без самого кортика, естественно. Одни ножны. Но и они стоили по детским меркам целое состояние. Когда я появился во дворе с пустыми ножнами, вся детвора сразу припала к моим ногам. Абсурд, конечно, но дети малые, что с них возьмешь. Даже из соседних дворов прибыло пополнение, прослышав про ножны. Я деловито расхаживал по плацу, строя личный состав. Личный состав в рваных колготках, шортиках на одной бретельке и панамках набекрень охотно строился. И даже Сидоров, присмиревший при виде кортика без кортика.
Мы построились, и я уже собирался скомандовать «в атаку». Но тут мне за спину тенью шмыгнул Кальдерманц. Шепотом он посоветовал мне высоко поднять кортик, чтобы все видели. Сказал, мол, так делал главный в одном фильме про войну. Совет был дельный, ничего не скажешь. Я громогласно скомандовал «в атаку», взметнул ввысь ножны на вытянутой руке, и мы толпой с гиканьем и улюлюканьем понеслись по двору.
Из-за дома вальяжно выплыл наш местный участковый. Вдали он увидел детвору, бегущую в его сторону, и, глядя на нас, по-отечески заулыбался. Внезапно улыбка слетела с его лица: он заметил младшего Батлука с кортиком над головой (оказавшимся там по мудрому совету Кальдерманца). На таком расстоянии, естественно, участковый не разглядел, что самого оружия у меня нет. В несколько прыжков милиционер подскочил к нам и ловким движением выхватил ножны из моих героических пальчиков. Личный состав мгновенно разбежался. Их можно было понять: получается, они воют с официальными органами, по сути с советской властью, раз уж участковый напал на их командира и разоружил его. Затем последовал долгий унизительный допрос на тему, где я зарыл кортик. Когда все выяснилось, Сидоров уже успел принять командование.
Во второй раз дед выдал мне планшет. Конечно, я бы просто убил местную детвору ipad pro, но тогда планшеты были другими. Кожаными, на ремне через плечо и с картой местности внутри (причем не Яндексом!). Для пущей убедительности дедушка запихал под слюду свежий номер журнала «Крокодил»: личный состав все равно еще не умел читать. Далее – по накатанному сценарию. С планшетом, даже не ipad pro, я тем не менее сразу выбился в командиры. Малышня снова выстроилась под моим командованием. Я приказал «в атаку», и мы побежали. Верный Кальдерманц, как ведомый в авиации, бежал за мной, прикрывая тыл. Проблема заключалась в том, что он и ходил-то нестабильно, постоянно падая в какие-то люки и ямы. А бег – так это было и вовсе не его. Уже через несколько секунд после старта Кальдерманц благополучно наступил мне сзади на планшет, который на слишком длинном для моего роста ремне волочился за мной по земле. Я мгновенно встал на дыбы в прерванном аллюре и шлепнулся на спину. Кальдерманц грациозно приземлился сверху. Сидоров смеялся громче всех, понятное дело.
Наконец, третий и самый унизительный конфуз приключился ровно в тот день, который обещал стать днем моего окончательного триумфа над Сидоровым. В то утро дядя-моряк выдал мне свою белую парадную фуражку. Слов нет, чтобы описать это чудо. Вот воистину – головной убор. Погода стояла прекрасная, поздняя весна, выходной день, наши дедушки, бабушки, родители и соседи блаженствовали на лавочках. Взрослые, все как один, не могли отвести восторженных взглядов. От меня. Я расхаживал перед строем с дядиной фуражкой в руке. Кокарда сверкала на солнце и слепила ребятишек. Они почтительно морщились. Сидоров, отправленный мной в последний ряд, тянул шею – видимо, хотел получше разглядеть из-за спин свое фиаско. Свершилось: Наполеон с улицы Подбельского наконец подобрал себе корону по размеру. Не треуголка, конечно, но все же. С другой стороны, карапуз в рваных колготках и треуголке – это был бы еще тот разрыв шаблона.
Я стоял лицом к своей грозной армии в коротких штанишках и вновь, в который раз, собирался отдать им приказ «в атаку». Краем глаза я заметил, как дедушка в предвкушении привстал со своей скамейки. Приказ «в атаку» я обычно отдавал немного не по уставу – говорил «на старт, внимание, марш». Но кто посмел бы поправить человека с морской парадной фуражкой. Не эти же сухопутные крысы. «На старт!» – пролетел над улицей Подбельского мой грозный писк. «Внимание!» – даже Сидоров, отбросив вражду и осознавая исключительность и торжественность момента, весь подобрался. И за секунду до того, как я гаркнул «марш!», едва не выплюнув свои маленькие легкие, Кальдерманц успел крикнуть мне: «Фуражку надень!»
Я молниеносно напялил на себя фуражку, развернулся на сто восемьдесят градусов от ребят и стартовал по асфальтовой дорожке с пробуксовкой и разгоном до 100 км/ч за три секунды. Я же командир, я должен бежать первым! Гигантская фуражка моментально сползла мне на лицо, полностью закрыв обзор. В результате вместо ста восмидесяти градусов я развернулся где-то лишь на сто и по красивой отчаянно прямой траектории на всем бегу сослепу врезался в дерево…
Кальдерманц, если ты читаешь эти строки, я не сильно переврал твою фамилию и ты узнал себя, знай, что ты – спонсор всех моих неврозов.
Хотя…
Если бы не ты рядом, какое бы у меня было детство там, на Подбельского? Маленький солдафон, повелевающий другими с помощью пустых ножен?
Нет уж.
Спасибо тебе за такие нужные уроки, мой любимый Кальдерманц.