Во всех своих фиаско с женщинами мне все же удавалось сохранить лицо. Забавное это выражение – «сохранить лицо», высший пилотаж невротизма. Словно это лицо фарфоровое, и его нужно удержать на тонких ниточках на голове, в противном случае оно упадет и разобьется вдребезги. В сущности, так оно и есть: у любого невротика фарфоровое лицо.
Но однажды я его не сохранил. Так низко, как в тот раз, ни мое лицо, ни я в целом еще не падали.
Это случилось на курорте. Мой амур внезапно сорвался с привязи и выбежал за дверь.
Я не вязал лыка, поэтому и не уследил за ним. Конечно, и до этого случая мне, пьяненькому, приходила в голову трезвая мысль познакомиться. Но обычно от самой наглости подобного намерения я моментально трезвел и терял кураж. А тогда, на курорте, я, видимо, накидался настолько качественно, что, даже протрезвев, остался достаточно пьяным.
Естественно, незнакомка была ослепительна, как же иначе. Не по Квазимоде Эсмеральда – это история моих знакомств.
Мое либидо встретилось с неадекватной самооценкой в районе пляжа. Жертва, ослепительная незнакомка, загорала на шезлонге. Я волок к ней свой шезлонг с другого конца береговой линии. По пути я переехал им несколько неповоротливых тетушек, распростертых на полотенцах. Я обрушил шезлонг рядом с красоткой, подняв тучу песка. Едва она откашлялась, из песчаной дымки проступил я, эротично развалившийся на лежаке.
Здесь стоит заметить, что лучшего момента для ухаживания за наядами было не найти. На том жизненном отрезке я находился в прекрасной форме и весил около ста кг. Я лежал рядом с незнакомкой, неотразимо мужественный. Мои красивые полные груди блестели на солнце. Мой живот отбрасывал на красотку гигантскую тень. Моя одышка вполне могла сойти за возбужденное дыхание страсти.
Курорт был иностранный. Девушка читала иностранную книжку на зарубежном языке. Поэтому я заговорил с ней по-английски. Она ответила. Мои атласные лежащие на животе мужественные груди и крупные градины пота на лысине сделали свое дело. Она была моей. Про западную врожденную интеллигентность, эмпатию и терпимость к идиотам я узнал значительно позже. Я беседовал с очаровательницей на английском, как на французском. Грассируя и растягивая гласные. Я чувствовал себя Аленом Делоном. Хотя, очевидно, в глазах незнакомки я продвинулся не дальше Вуди Аллена.
Разговор получался, как мне казалось. И вот наконец я решился поставить красотке шах и мат – пригласить ее куда-нибудь. «Restaurant» или «my room?» – перебирало варианты мое охреневшее эго. Я приподнялся на локте, подтянул к себе ноги, выбрал свой самый сексуальный взгляд из двух доступных и открыл рот. И в этот момент подо мной сложился шезлонг.
Слишком, слишком неудачно я распределил по лежаку свои сто кг. Шезлонг стремительно выскользнул из-под моей донжуанской задницы и ударил меня другим концом по голове.
Надо мной ржал весь пляж, вся береговая линия. Красотку скрутило от смеха так, что ее прибежали распрямлять несколько настоящих, не водевильных красавцев. Из глаз девушки ручьем лились слезы.
Никогда больше – ни до ни после – мне не удавалось разбудить в девушке таких сильных чувств. Тем более на первом свидании.
После истории с минус девятой женой, которую я прорыдал Семе в его уже застиранную до дыр жилетку, друг постановил, что мне пора «отдохнуть от баб». На моем фоне это выражение прозвучало карикатурно, и я разрыдался еще больше. Сема вытер мне слезы и пригласил с собой в Амстердам. По его мнению, общество в чисто мужской компании пойдет мне на пользу (классическое заблуждение всех мальчишников). От отпуска, часть которого я провел на злополучном курорте, у меня оставалась еще целая неделя, и, как большинство отечественных трудоголиков, я отправился из отпуска в отпуск.
С нами поехал Семин приятель Павлик, с которым я до этой поездки знаком не был. Интересный человек, оригинал. Павлик страдал ксенофобией, аллергией, мизантропией и шовинизмом, как великодержавным, так и мужским. У Павлика были гипертрофированы все формы неприятия окружающего мира. Он словно ходил в невидимых белых перчатках и брезгливо морщился.
В «Шереметьево» Павлик заявил, что незачем ехать в Амстердам, к этим «пидорам». Одним из главных божеств в его древнегреческом пантеоне была гомофобия. Правда, устоявшаяся уменьшительная форма его имени «Павлик», вечная утомленность членов и брезгливая кривизна тонких губ несколько контрастировали с его убеждениями.
В Амстердаме Сема, организатор поездки, зачем-то поселил нас с Павликом в один номер. Мой предприимчивый друг объяснил это соображениями экономии. Учитывая, что сам Сема разместился в люксе, понятно, на ком и ради кого он сэкономил. В этом был весь Сема – незаконнорожденный внук Остапа Бендера.
В нашем с Павликом номере стояла огромная, развратная в своем великолепии и великолепная в своем разврате двуспальная кинг-сайз кровать. «Я вовсе не для сна», – намекала кровать своими размерами и раскидистым балдахином. Всю неделю, пока мы пробыли в Амстердаме, я спал, как король в позе звезды. Гомофобствующий Павлик жался к самому краю, чтобы не уступить ни пяди своей сияющей гетеросексуальности в спорадическом контакте с поверхностью другого мужчины.
Как-то утром я проснулся раньше Павлика и пошел принять душ. Пока принимал, под грузом капель устал и решил ненадолго прилечь в ванну отдохнуть. Техногенный водопад из душа ласково омывал мое бренное тело. Розовые птички с кафельной плитки внезапно расправили крылья и закружились под потолком.
Я понял, что сплю. Запах голландских печенек, пропитавший стены в этом городе, сделал свое психоделическое дело: мне приснился какой-то особенно нереально реалистичный сон. Я ступал по сочному мху, охавшему от каждого моего шага. Вокруг порхали кафельные пташки. Лианы ласкали меня длинными зелеными пальцами. Из клокочущей чащи мне навстречу вышла потрясающей красоты девушка. Нагая и первобытная, несказанно прекрасная, как те актрисы из нехороших фильмов. Незнакомка приблизилась ко мне и что-то сказала. Ее тонкие губы брезгливо искривились. Я вздрогнул и открыл глаза.
Надо мной склонился Павлик. Он держал меня за руку. А я был непоправимо обнажен в своей ванной сонливости.
– Твою мать! – сказал Павлик.
Он отдернул руку и отскочил назад почти к самой двери. Это был явный мировой рекорд по прыжкам назад в закрытых помещениях.
Я инстинктивно прикрыл предмет Павликовой гомофобии.
– Нет, нет, нет! – троекратно не согласился с чем-то Павлик и выскочил из ванной.
Когда я привел себя в порядок (а там было, что приводить в порядок, начиная со спутанных мыслей и заканчивая вставшими дыбом волосами на груди и руках) и вышел, в номере вместо Павлика меня поджидал Сема.
– Павлик очень извиняется, – сказал Сема, – ты все не так понял.
Я вспомнил руку Павлика на себе и еще раз вздрогнул.
– Не-не, все не так, – возразил Сема на тремор моих конечностей, – понимаешь, ты в ванной торчал целый час. Павлик стучал, а ты не отвечал. Он подумал, что тебе плохо и вошел. А ты лежишь на дне ванной без признаков жизни. Вот Павлик и бросился тебе пульс щупать, а ты возьми да очнись. Как всегда, не вовремя.
На обратном пути в Москву в самолете нам с Павликом досталось сидеть рядом в хвосте у туалетов. Сема снова на чем-то там сэкономил и оказался в бизнес-классе.
Все четыре часа полета Павлик смотрел, не моргая, прямо перед собой, вцепившись в кресло побелевшими пальцами.
Поверженный рыцарь ордена гомофобов, он вобрал все конечности обратно в себя, чтобы только ненароком не покраснеть удушливой волной, слегла соприкоснувшись рукавами.
Только очень смелые юноши назначают свидания на 2 августа, на день ВДВ. И уж совсем отчаянные храбрецы в этот день ведут своих избранниц в парк Горького.
Именно такое свидание однажды случилось в моей жизни – 2 августа в парке Горького. В те годы, как, впрочем, и поныне, я не был ни смелым, ни отчаянно храбрым. Скорее – просто банально глупым, если оценивать себя с высоты прожитых лет.
Мы с моей спутницей медленно двигались посреди группы веселых десантников, бредущих в сторону метро «Парк культуры», стараясь ничем не выдать своего присутствия, включая дыхание. Девушка была страшно напугана. Она истошно шептала мне на ухо, мол, смотри, это они, те самые, у них синие шапочки. А я молился про себя, только бы парни не услышали, как она называет их гордые голубые береты синими шапочками.
Далее девушка тем же свистящим, как проколотое колесо, шепотом поведала мне все услышанные когда-либо городские легенды про то, как у них (я прямо видел в ее голове эти огромные от ужаса буквы – «У НИХ») иногда не раскрываются парашюты, но ОНИ такие крепкие, что не разбиваются, а от удара о землю становятся только злее.
Я слушал ее причитания и проклинал про себя тот день, когда вместо ВДВ я пошел в МГУ. Вроде тоже три буквы, а какая разница. Жизненно важная разница. Я судорожно пытался найти в окружающем меня аду нечто, способное успокоить, прежде всего, конечно, меня (мою спутницу с такой глубокой мифологией в голове успокоить уже ничего не могло). И внезапно нашел.
Прямо перед нами шел здоровенный десантник. Всю дорогу он двигался, широко разведя татуированные руки в стороны. Он фактически плыл над толпой, словно вся синева расплескалась конкретно на его берет. Иногда десантник оглядывался на идущих позади, и все видели его добродушную широченную улыбку. И тут я понял: он идет так, потому что хочет обнять весь мир, в том числе и меня с девушкой, если я ему попадусь, он счастлив и добр. Я тут же поделился этим открытием со своей спутницей. Чем дальше мы за ним шли, тем больше умиротворялись. Мы просочились в метро также все вместе, здоровенный десантник ступил перед нами на эскалатор, по-прежнему держа руки в стороны в дружелюбной попытке обнять весь мир. В этот момент спутница призналась мне, какой он милый и, пожалуй, даже интеллигентнее некоторых ее знакомых. И тут послышался звон и треск.
Здоровяк со своими широко растопыренными в стороны ручищами доехал до первого плафона на эскалаторе и снес его, не прикладывая к этому никаких дополнительных усилий. За первым посыпался второй, третий, четвертый светильник. Толпа за нами улюлюкала, летели стекла, дежурная внизу визжала через динамики. А мы с девушкой ехали за ним, притихшие и завороженные.
Я не мог этого видеть, но был абсолютно уверен, что он продолжает блаженно улыбаться.
Внизу, на станции метро «Парк культуры», моя спутница неожиданно предложила мне дальше ее не провожать. Это было обидно, особенно если вспомнить, как только что я фактически спас ее от верной гибели.
Желая как-то вернуться в игру, я признался девушке:
– Ты знаешь, а ведь у меня тоже есть берет.
И тут же зачем-то добавил:
– Только он не голубой, а в клеточку.
Девушка изучающе посмотрела на меня. Я понял, что в этот момент она мысленно примеряет на меня берет в клеточку.
Моя спутница попрощалась, и в ее голосе было в разы больше решимости, чем даже минуту назад, когда она предложила ее не провожать.
Я остался один на станции метро «Парк культуры». Вокруг меня на головах мерно покачивающихся в такт своему опьянению гренадеров плескалась синева.
И все-таки одну вещь в тот день я сделал правильно: свой берет в клеточку я оставил дома.
В фильме «Жестокий романс» я в худшем случае ассоциирую себя с Карандышевым, в лучшем – с лошадью Паратова.
Что-то не то у меня с самооценкой…
Видимо, где-то тут и следует искать аномалию, минусовавшую моих жен.
Я – антиикона стиля. На мне модное не сидит, а валяется. Если я надеваю модное, оно на мне моментально выходит из моды. Если я вообще надеваю что-то, хоть носки, миль пардон, где-то плачет один Дольче и один Габбана.
Одно время я пытался спрятать свой антигламур под толстовками. Но даже толстовки сидели на мне так, как будто я Толстой. Из мешка торчит маленькая голова – мой автопортрет в толстовке.
Инстаграм меня блокирует сразу на входе, из бутиков меня выгоняют, как Джулию Робертс в «Красотке».
Любой шейный платок выглядит на мне как носовой, а любой галстук – так, будто меня на нем собираются повесить.
Майки с принтами встают у меня колом на животе, так что любой рисунок немедленно превращается в карикатуру.
Однажды я купил красивое цветастое кепи и какой-то невероятный радужный шарф. Они, конечно, не сочетались, но в моем случае это нормально: у меня и голова с телом не очень-то сочетаются.
В таком виде я показался своей старой знакомой, которая когда-то работала в модном журнале. Знакомая долго меня разглядывала, а потом сказала:
– Что-то здесь лишнее…
– Что лишнее? – спросил я.
– А! Поняла! Здесь лишнее – ты.
Однажды Сема наблюдал, как я ухаживал за очередной своей несчастной любовью. Все девушки, которых я выбирал, автоматически становились моей несчастной любовью, хотя сами при этом выглядели вполне счастливыми. Я не то чтобы ухаживал: есть такой замечательный анахронизм – волочился. Так вот, я за девушками именно что волочился, как консервные банки за машиной молодоженов.
Друг решил мне помочь и заявил, что моя техника пикапа (он специально так обозвал мой метод, чтобы меня унизить) неприемлема и унижает мужское достоинство:
– Чего ты лебезишь?
(Еще один замечательный анахронизм).
На мой вопрос «а как надо?» Сема ответил, что нужно держать женщину на расстоянии и демонстрировать неприступность. Из практических советов прозвучал один: стоять при избраннице монументально, с каменным лицом, и косплеить Ленина. Мужское лицо, как заметил мой ловеласистый друг, – мощное оружие. Мол, профессионалы умеют управлять женщиной одной бровью, вообще без слов. Мол, сам он всегда именно так и делает, и женщины на него слетаются, как на запретный плод. Эта метафора оказалась настолько яркой, что в ту же ночь мне приснился дивный сон, в котором женщины, которые почему-то были в образе пчелки Майи, пикировали на Сему, который почему-то был в образе Винни-Пуха. Сон странный вдвойне, ведь мультики не снились мне с детства.
Через некоторое время после этого дружеского мастер-класса я случайно столкнулся на улице с девушкой, за которой Сема в ту пору ухаживал. Мы поболтали, и в конце разговора я игриво спросил ее:
– Семе привет передать?
– Нет, не надо.
– А, понимаю. Сама передашь?
– Нет, сама тоже не передам.
Повисла неловкая пауза. Было слышно, как на ветру шелестят мои брови.
– Странно, – заметил я, решив, что пора отстаивать геополитические интересы друга, – он же вроде тебе нравится…
– Кто, Сема? Я тебя умоляю. У него вечно такое лицо, будто он просрочил ипотеку.
Я слонялся в торговом центре и поравнялся с плакатом, рекламирующим магазин женского белья. На рекламе, как ни странно, была женщина в нижнем белье. Красивая. Улыбается. Я тоже начал ей улыбаться. Смущаясь и отводя глаза. Женщине. На плакате.
Это заметила другая женщина, которая шла мне навстречу. Живая. Не нарисованная.
К несчастью, настоящая женщина заметила, что я улыбаюсь нарисованной, раньше меня самого. Зачем я улыбался нарисованной женщине – это отдельный вопрос, возможно, даже медицинский.
Я похолодел. Наверняка эта дама решила, что я чокнутый, предположил я.
Я тихонько обернулся, чтобы как у Леонидова в песне… Ну, посмотреть, не обернулась ли она.
А она обернулась.
И когда живая, не нарисованная женщина увидела, что я тоже обернулся, она нервно ускорила шаг.
Ой, все.
Вот если бы я не обернулся, возможно, она бы ничего такого и не подумала. А так – перебор, конечно, однозначно.
Подсознание, сволочь, какого лешего ты перемигивалось с той нарисованной женщиной за моей спиной? Тебе что, лифчики вообще нельзя показывать? Позоришь только меня перед людями…
Семе я рассказываю о себе многое. Гораздо больше, чем ему нужно обо мне знать. И уж точно гораздо больше того, что одному человеку безопасно знать про другого. Я будто бы прихожу на наши встречи с переносной католической исповедальней, каждый раз любезно приглашая Сему внутрь.
Но эту историю я не рассказал даже Семе. У него тогда еще брезжила надежда на то, что мой обратный отсчет жен однажды закончится, и я навсегда распрощаюсь со своим единственным в мире отрицательным гаремом. А эта история окончательно ставила на мне крест, размашисто, жирным красным карандашом.
Когда до мачо мне оставалось два визита в фитнес-клуб, одна пломба и пятнадцать сантиметров роста, пришла она. И сразу все испортила.
Бабы уже были готовы идти дождем. Я расставлял тазы, ведра и прочие емкости. Но тут она.
Она пришла воровато, в ночи, под утро, и тихо села на голову.
Сверкающая и гладкая, до омерзения глянцевая.
Лысина.
В зеркале на меня смотрело полное фиаско. Полное, потому что к моменту прихода лысины в мою жизнь в ней уже поселился лишний вес.
Первой моей реакцией, реакцией нормального среднестатистического тщеславно-лживого инстаграм-горожанина, было лысину спрятать. Стереть ее с лица земли, точнее, с головы лица.
Лучше всего прятать лысину, конечно, под кивером. Это такой гусарский головной убор. Но для кивера мне немного не хватило – века этак два.
Также вполне пристойно скрывать лысину под каской, но к строевой службе я был с младенчества негоден.
Все остальные современные покрытия для черепа, как-то: шляпы, кепки, буденовки, чепчики, колпаки, – не решали моей проблемы в закрытых помещениях, где принято ходить простоволосым.
Мне пришлось искать другой выход. И, как потомственная икона стиля (спортивные труселя моего деда, обхватом в две московские области, гремели на всю округу), я этот выход нашел.
Дело в том, что лысина поразила меня не тотально, а скорее локально, по типу Ильича. Вдоль моего кумпола посредине пролегла безволосая межа, от темечка до лба. А по краям головы волосы продолжали расти, даже с какой-то утроенной прытью, видимо, от страха при виде межи.
Я самозабвенно отращивал эту боковую шевелюру и зачесывал ее противоположно росту – не вниз, а вверх. Со временем у меня на башке воздвигся полноценный Гранд Каньон. Нависающие с двух сторон волосяные стены отбрасывали тень, в которой блекла ненавистная лысина. В темное время суток, да при эрогенном свете торшера, я был еще очень даже ничего, тот еще гусар, даже без кивера.
Правда, матушка по ночам тайно ворожила на приворот ко мне парикмахерши. Или парикмахера: пол в данном случае роли не играл.
– Постригись, сынок, постригись! – умоляла меня не только матушка, но также перепуганные домашние цветы и кот.
Но гусара стричь – только портить, это же общеизвестно.
Девушки, правда, не шли. Ни дождем, ни даже тонкой струйкой. Ни капли девушек с неба за долгие дни, да что я вру, недели, да что я опять вру, месяцы.
Меня от меня спас, как всегда, мой немногословный отец.
Как-то раз он подвел меня к клетке с домашним хомяком и молча указал мне куда-то в тыльную часть животного. Я присмотрелся.
Там, на заднице грызуна, по бокам с двух сторон обильно кустилась шерстка. А посередине, между кустами, ничего не было, точнее была, собственно, она – задница.
На следующий день я побрился налысо машинкой в парикмахерской.
Перспектива проходить всю оставшуюся жизнь с жопой хомяка на голове меня не прельщала.
Карина влюбилась в меня без памяти.
Конечно, мужское подсознание – тот еще наглец и подобную фразу выдает в отношении каждой женщины, встреченной мужчиной на жизненном пути.
Но в моем случае разразилась настоящая катастрофа. Карина действительно влюбилась.
Сначала это было как тихий рокот в облаках, лишь предвестием грозы. Мы с Кариной вращались в общей компании, и разные знакомые приносили мне эти новости контрабандой и выдавали из-под полы: Карина влюблена.
Потом громыхнули первые раскаты, когда однажды ее подружка схватила меня за грудки в курилке: Карина влюблена.
Наконец, больше не надеясь на почтовых голубей, на одной довольно бесстыдной вечеринке, где почему-то перелюбились очень многие и даже совсем посторонние люди, Карина сама призналась. На фоне массовки из «Калигулы» наш тургеневский разговор выглядел странно.
В тот период своей жизни я находился в удивительной форме. Я весил под сто килограммов. Я как раз начал лысеть и не принял этого, бросив матушке-природе вызов в виде косматых наростов по периметру головы вокруг стремительно расползавшейся плеши. Я много пил, поэтому ходил краснорожим, как герой Конан Дойла из «Этюда в багровых тонах», но на этом сходство заканчивалось. Я бросил спорт, отчего бицепсы в компании с кубиками пресса ушли к группе «Чай вдвоем». Я носил сомнительные очки в профессорской оправе. Я одевался в строгие костюмы и одалживал папины галстуки, а папа не покупал новых галстуков с начала восьмидесятых.
Это одна часть пазла. А вот и вторая.
Карина была дико, первобытно красива. Начиная с имени. В ней оказалось намешано больше двух кровей, а это всегда коктейль Молотова. Взглядом она нарезала мужиков ломтями. Карина была черногривая, темноокая, смолянисто-тягучая, невыносимая. Словно тени отпустили ее на часок к нам, смертным.
Нельзя сказать, что Карина мне совсем не нравилась. Я отдавал ей должное, скажем так, эстетически. Но мое сердце, погребенное под слоем жира, молчало. Возможно, в те годы в него вообще плохо поступала кровь, а бицепса, чтобы подкачать давление, уже не было. Любого другого на моем месте уже давно раздавило бы в лепешку, а я не только психически здравствовал, но еще и придумывал наименее обидные отмазки. Отмазки от богини!
Ничем, кроме вывиха здравого смысла и отмороженностью судьбы, происходящее было объяснить нельзя. Первая красавица Москвы влюбилась в последнего уродца столицы, а жирный, лысый, очкастый, краснорожий субъект в папином галстуке воротил нос от неотразимой посланницы теней. Ни ее любовь, ни мое равнодушие не умещались ни в одном медицинском справочнике.
В тот день, в день ее признания, я воспользовался отмазкой Татьяны про то, что я другому отдана и буду век ему верна. В смысле, это цитата, в попытке не навредить самолюбию Карины я не стал заходить настолько уж далеко. Тем более никто бы и не поверил: таких страшных геев не бывает. Короче, я признался Карине, что несвободен, она спросила, есть ли надежда, и я, как доктор Мясников, благородно ответил ей, что надежда есть.
Это была ложь. Не про надежду (кто я такой, чтобы отказывать в надежде), а про другую женщину. В то время я был одинок, чем, как я теперь уверен, оказал неоценимую услугу всем девушкам Москвы и ближайшего Подмосковья.
Так я проходил персонажем из фильма Бертрана Блие «Слишком красивая для тебя» почти полгода. Компания собиралась часто, мы с Кариной виделись почти каждую неделю. Она продолжала стрелять в меня своими взглядами типа «земля-земля», а когда случайно промахивалась, за моей спиной замертво падали одно-два мужских тела. Правда, через какое-то время Карина стала появляться на людях в сопровождении высокого адского брюнета, срисованного с той же подарочной открытки, что и она сама. В определенный момент даже я при виде его вопиющей красоты заколебался, но «таких страшных геев не бывает», мы помним.
При этом своим многочисленным подружкам Карина признавалась (а они потом мне), что с брюнетом у нее ничего нет, как бы тот ни ходил вокруг нее колесом, ведь брюнет обычный, а он (я) такой красавчик. Многочисленные подружки давились тем, что в тот момент ели или пили, визжа: «Это он-то красавчик?!» Эти свои диалоги с повизгиваниями подружки потом с плохо скрываемым удовольствием передавали мне, настойчиво требуя от меня согласиться с тезисом, какой же я урод.
Даже если меня однажды пригласят на передачу к Малахову на детектор лжи и возьмут у меня пробы ДНК (зачем не знаю, они там у всех берут), то и в этом случае я не смогу объяснить, почему тогда отказал Карине. Страх до смерти влюбиться в «такую», неуверенность в себе, уверенность в себе, природный идиотизм – можно только гадать.
Как-то раз на одной из наших тусовок ко мне подошел парнишка из компании. Мы с ним мало общались, я лишь знал про него, что он работает переводчиком. Парнишка начал путано бормотать про то, что я оказался в уникальной ситуации, которая выпадает человеку раз в жизни, когда кошка дважды дергает лапой, зацветает папоротник, сурок выползает из норки, а Венера сходится с Марсом в параде планет. Я ничего не понял и еще удивился, как это такой косноязычный человек устроился переводчиком.
Скоро компания самопроизвольно рассосалась, растворилась в тумане событий. Мы с Кариной больше не виделись, а еще через некоторое время я узнал, что она обрюнетилась. Те же самые повизгивающие подружки потом услужливо показывали мне их свадебные фотографии: Карина выглядела на них счастливой и настолько красивой, что у меня засосало под ложечкой. Правда, теперь все это мое столовое серебро уже могло спокойно оставаться при мне, больше никому не нужное.
Прошло много лет, но до сих пор по ночам я иногда слышу, как там, на верхотуре, беседуют Венера с Марсом.
– Давай, что ли, опять сойдемся? – спрашивает Марс.
– Тю. Ради кого? Ради этого придурка? Так он все равно не оценит, – отвечает Венера.
И Венера с Марсом раскланиваются и чинно расходятся по своим орбитам.