bannerbannerbanner
Исповедь старого молодожена

Олег Батлук
Исповедь старого молодожена

Полная версия

Посвящается моей жене



Любить иных тяжелый крест,

А меня – норм.


Предисловие

Один американский продюсер как-то сказал про французское кино: «Это французский фильм, так что там куча грустных людей занимаются сексом».

В чем-то эта формула подходит и для описания современных браков. У некоторых в браках такие лица, будто они вдвоем толкают в гору паровоз. Обещанный машинист так и не пришел, на плечах уже висят дети, а паровоз с годами легче не стал.

Проблема в том, что мы слишком серьезно относимся к различным бюрократическим инстанциям: они для нас священны, как для древних египтян их пирамиды. Во всем виновата регистраторша в ЗАГСе, ведь именно с нее начинается эпидемия серьезности. Если бы она хотя бы пританцовывала, было бы полегче. Когда нечто становится институтом, душа оттуда уходит. И брак – не исключение.

Глядя на несчастных, обожествляющих институты и терпящих от собственных идолов, так и хочется воскликнуть словами легендарного тренера Анатолия Тарасова: «Веселее, вы в хоккее!» Перестаньте наглаживать на своем эго стрелки, это не инстаграм. Хотя бы на минутку откатитесь к базовым настройкам, снесите к шутам все эти многочисленные обновления от тетушек и кумушек, от мотивирующих книжек, от изрыгающего мудрость телика. Вернитесь к первому обмороку очарования, к первым запахам, поцелуям, свежеиспеченным словам. Никакого «супруга» и «супруги», никаких «брачующихся», никакой регистраторши без намека на танец в монументальном теле. Только мужчина, только женщина.

Убывающая страсть и возрастающая привычка – самая грустная и нездоровая кардиограмма брака. На самом деле вдоль этих дорог растут чудесные цветы, если зайти достаточно далеко. Просто многие спешат срезать их, чтобы вставить себе в петлицу.

А она обязательно наступит, взрослая весна. Не эти ручейки да бумажные кораблики, а все по-взрослому: цветение двоих друг для друга, праздник красок и запахов, взрыв сирени прямо в лицо. Будут и рецидивы влюбленности, и следующие уровни нежности, и прирастание кожей, и общая кровеносная система судьбы. Все будет, если поверить в дорогу под собственными ногами, аккуратно нарисованную кем-то для вас двоих.

Глава 1. Страдания робота Вертера

1. Старик Хотябыч

В некотором царстве, в некотором государстве жил-был один очень жадный мальчик.

Настолько жадный, что в детстве он мог заставить свой организм заболеть в день рождения, чтобы не носить в школу конфеты для угощения. Настолько жадный, что, повзрослев, мальчик не подпускал других гостей к столу с бесплатным фуршетом.

Всю жизнь жадный мальчик копил деньги. Жадный мальчик не общался с женщинами, потому что они требовали инвестиций в цветы и в мягкие игрушки. И вот к старости жадный мальчик несметно разбогател. И стал жадным стариком.

И ему, естественно, стало скучно. Ну, это логично же, я, например, когда несметно богатею, всегда скучаю. Стало ему скучно, значит, и решил он со скуки пообщаться с женщинами. И каждый раз с ним повторялась одна и та же история.

Жадный старик приглашал какую-нибудь даму в свой город (не в дом, он был так богат, что приглашал на свидание в собственный город), после романтического ужина вел ее к себе, а там oops, end of story, потому что возраст, и с гипертонией на американских горках совсем невесело, и все хорошо в свое время.

И вот сидят они оба грустные рядом, и дама говорит старику:

– Ну, ты поцелуй меня хотя бы.

И так прямо часто это повторялось, что очень скоро все вокруг стали называть старика просто Старик Хотябыч.

В какой-то момент, где-то между тридцатью девятью и сорока, я вдруг почувствовал, что живу посреди какой-то неправильной сказки. Что разбитое корыто я нажил, а старуху – нет. Что, как Кощей, я еще вполне себе бессмертен, вот только игла заржавела, и яйцо не первой свежести, да и ларец завещать некому. Такой классический кризис среднего возраста типичного Кощея Бессмертного. В одночасье я вдруг понял страшное: от Старика Хотябыча меня отделяет какая-то жалкая пара десятков лет.

Я раскинул руки и открыл свой патриархальный портал. Я сомневался в его точном местоположении в своем организме, но я его открыл, это главное. Главное – для женщин, которые должны были услышать скрип моего открывающегося портала и налететь сонмом мотыльков. Сонмом или тучей – можно и так, и так. Мозг царя зверей устроен довольно примитивно: открываешь портал – они налетают. Я открыл портал в марте. Вместо женщин на меня налетел холодный ветер и закатал раскатанную губу обратно…

К счастью для сказочных персонажей, все сказки рано или поздно заканчиваются браком. Правда, прежде чем я мутировал в принца, опринцесился, и мы зажили вместе (предположительно) долго и (эпизодически) счастливо, моему колобку предстояло изрядно покататься свежевыбритым лицом по шершавому асфальту судьбы.

2. Страдания робота Вертера

Мои первые подростковые влюбленности напоминали взрыв петарды в кулаке. Вроде и смешно, и глупо, и не все пальцы в итоге на месте. Я страдал, как Вертер, но только не юный Вертер у Гете, скорее, как робот Вертер из фильма «Гостья из будущего». Злобные амуры палили мне в спину, выжигая дыры, а я все шаркал и шаркал навстречу своему счастью…

Как-то раз нежном возрасте меня угораздило втюриться в особенно неподходящем месте. Этот факт лишний раз свидетельствует в пользу теории о вирусном происхождении любви. Я проводил лето в городском оздоровительном лагере для юных очкариков, где мы совмещали отдых с лечением близорукости. А один мальчик лечил дальнозоркость: он сразу родился готовым стариком.

Методика лечения была оригинальная: мы читали книжки в обычном классе обычной средней школы, в которой располагался наш лагерь, каждые пять минут меняя очки с разными диоптриями. Если очков с нужными диоптриями в наших индивидуальных коробках не было, мы комбинировали, надевая одни очки поверх других. Периодически в классе раздавались смешки: смеялись над очередным мутантом в трех очках на носу.

Моя возлюбленная очень мило косила. Если бы она не косила, я бы влюбился в нее гораздо меньше, а то и не влюбился бы вовсе. Раскосость придавала ее взгляду неописуемую загадочность: она смотрела не просто на тебя, а как бы вглубь тебя и немного влево. Мне казалось, что своим рентгеном она прожигает меня насквозь до самой души, на дне которой скулил бездомный щенок моей любви. Я инстинктивно сжимал губы, лишь бы заглушить его скулеж.

Раскосая бестия разбила мне сердце. Как бьют в футболе пенальти – ногой и с разбегу. На дискотеке я пропустил пять песен и пригласил ее под шестую. Это был Боярский: «сяду в скорый поезд», что-то там про невесту, очень трагично. Накануне я мужественно заливал подушку слезами, представляя, как приглашу ее именно под эту песню, и невидимый круг судьбы замкнется.

Бестия отвергла меня, причем как-то пошло и даже физиологично: она физически отстранила мою романтическую тушку в сторону, освободив дорогу. И кому – кому! – дальнозоркому, состарившемуся еще до рождения. Плюс Два – так мы его прозвали в лагере.

Что прикажете делать одиннадцатилетнему советскому подростку, отвергнутому главной женщиной его жизни? Правильно – писать доносы.

И я написал. Первую и последнюю в своей биографии анонимку. Анонимка получилась на трех листах: я уже тогда был плодовит. В этом опусе магнум (и не только по объему, но и по размаху моего злодейства) я обвинял свою раскосую бестию во всех смертных грехах. Но главным образом, в распутстве. В режиме инкогнито у подлости вырастают крылья. Я порхал над навозной кучей собственного сочинения и не мог надышаться тонкими ароматами лжи. В конце пасквиля я написал, что раскосая бестия со всеми целуется, и вынес приговор, объявив ее проституткой. И, как полагается в такого рода филькиных грамотах, я приписал еще что-то про долг, который я исполняю этим письмом, освобождая общество от гнилого элемента. Откуда у меня в крови этот слог, ума не приложу, я ведь из хорошей семьи. Видимо, после страшных тридцатых у нас у всех он в крови.

В классе, где мы лечились, я пустил свое письмо по рядам, сделав вид, что мне самому его передали, и строго приказав не показывать его бестии, мол, так надо, сами потом поймете. Я видел, как очки на носах у мальчиков встают дыбом. Девочки же только хмыкали и шушукались. Вот все они в этом, девочки: если во дворе рванет ядерная бомба, они все так же будут хмыкать и шушукаться.

Я сидел красный, как пролетарский гнев, и гадал, кто же первый кинет в раскосую бестию камень или хотя бы плюнет. Но случилось и вовсе ужасное.

Один мальчик, самый близорукий, настолько тихий, что за целую смену мы так и не смогли расслышать, как его зовут, поднялся со своего места, подошел к моей бестии, по пути упав три раза в обморок, и положил перед ней на стол самые редкие очки из наших коробок – в полторы диоптрии. По нашим меркам это считалось богатством, за которое было не стыдно продать родину. Вслед за обморочным безымянным мальчиком к бестии косяком потянулись и остальные ребята, буквально завалив ее очками. Закончив с очками, они понесли ей яблоки, конфеты, шариковые ручки, жвачки, а некий малолетний мажор из состоятельной семьи выбежал из класса и вернулся обратно с журналом «Работница». Моя оболганная косоглазка охотно принимала все эти знаки внимания и даже не краснела, в отличие от меня, приобретшего пунцовый оттенок и стремительно скатывающегося с вершины пролетарского гнева в бездну стыда. Тогда я еще ничего не знал про популярный рецепт лжи: если переборщить с враньем, получается реклама. Загадочное слово «проститутка» подействовало на юную мальчишескую фантазию, как азотистый ускоритель: после моей анонимки с раскосой бестией захотели общаться буквально все, включая хмыкающих девочек.

 

На следующий день, когда ажиотаж немного спал, я подкатил к моей бестии в лечебном классе на спущенных шинах. Я решил смыть свой позор, правда, ведомый только мне одному, но от этого не менее позорный, кровью – кровью своего истерзанного любовью сердца. Я встал перед бестией и рассказал ей о своей любви, об истерзанном сердце, о крови. Я говорил нарочито громко, чтобы слышали все, тем самым как бы публично компенсируя зло своей анонимки и перечеркивая его добрым поступком. Косоглазка выслушала, откусила от свежеподаренного яблока, посмотрела на меня снизу-вверх и сказала то, от чего я до сих пор просыпаюсь посреди ночи в кошмарах:

– С очкариками не встречаюсь.

Воздух вокруг меня разбился на десятки звенящих хохотков. Весь класс ржал надо мной и не столько из-за этой фразы, сколько из-за трех пар очков, торчащих пирамидой у меня на носу: нервничая перед признанием, я забыл их снять.

Громче остальных надо мной смеялся дальнозоркий мальчик по прозвищу Плюс Два: в тот момент к его бурной радости на мне были все минус двадцать.

3. Феличита

В двенадцать родители сплавили меня вниз по Волге. Не в том смысле, что я им надоел, а на теплоходе. Вместе с бабушкой, на две недели. Предполагалось, что она будет присматривать за мной. Хотя куда, спрашивается, можно было деться с теплохода, ведь это, по сути, та же подводная лодка, только слегка приподнятая над водой.

Бабушка присматривала за мной весьма оригинально. На второй день плавания она сказала:

– Внучек, смотри, какая красивая девочка, кажется, твоя ровесница.

Бабушка была для меня непререкаемым авторитетом, поэтому в красивую девочку, кажется, свою ровесницу, я немедленно влюбился. Таким нехитрым способом бабушка сняла с себя обязательство приглядывать за мной, так как в любое время меня можно было найти где-то в периметре у красивой девочки.

Пока все плыли в Нижний, я каждый день плыл в закат. В Мышкине я пищал ей о любви, в Угличе пылал жаркими углями признаний, в Константиново я ничего не делал, поскольку в то время еще мало знал о Есенине.

Про взаимность я умолчу. В двенадцать, когда новое заполняет тебя выше горлышка и из тебя вышибает пробку, взаимность – это что-то второстепенное. Ты весь, с ног до головы, – восхитительная бормотуха, которая бормочет что-то невпопад на дрожжах взросления. Возможно, она тоже любила. Или же ей просто некуда было деваться (теплоход это, по сути, та же подводная лодка…).

Мы с моей избранницей нарезали по теплоходу круги, так что однажды медсестра попросила нас посидеть часок ровно: у стариков от нас закружилась голова. А потом случилась она. «Феличита». Исполненная на тринадцатый день плавания в кают-компании на пианино моим сверстником, который до этого, как последняя крыса, все тринадцать дней отсиживался в своей дешевой каюте в трюме. Он тоже плыл с бабушкой, которая, как видно, была из простых и поступила единственным образом правильно, привязав внучка к кровати на время всего круиза.

Эта змея (внучек, а не его бабушка) выползла из-под своего подпола, уселась за пианино и забацала эту треклятую «Феличиту». В сочетании с фортепиано моя аналогия со змеей начинает заметно хромать, но играла змея замечательно, чем бы она там ни играла. Ей аплодировали. Под видом аплодисментов моя возлюбленная сначала извлекла свою ладонь из моей, под видом тех же аплодисментов ее обратно не вернула и под их же видом подлетела к пианисту и повисла на нем всем своим юным беспринципным существом.

Я смотрел на них, вальсирующих по кают-компании, и у меня тряслись губы. Я бы точно заплакал. Если бы за несколько часов до этой драмы я не выпил три литра ситро, и вся жидкость в моем организме не ушла бы значительно ниже глаз.

В тот момент, когда впервые рухнул мой мир, рассыпавшись на множество маленьких двенадцатилетних девочек, я сжал кулаки, выпрямился в струну и решительно, с драгоценным металлом в голосе сказал сам себе: «Я больше никогда не буду на чужой стороне». Звучит немного нелогично: это меня опять подводит моя любовь к кино, ведь это сказал не я, а Роберт Брюс в «Храбром сердце». Но я сказал похоже, а главное, с точно такой же железобетонной интонацией, как Роберт Брюс в «Храбром сердце», вот прямо точь-в-точь. Формально же я произнес буквально следующее: «Я больше никогда не буду просто слушателем – я научусь играть».

Через два часа после возвращения в Москву из круиза я уже стоял на пороге музыкальной школы: руки в кулаках, вытянутый в струну и с тем же металлом в голосе. По-моему, педагог по фортепиано меня испугалась. «Занятия в 17:00, начинаем завтра», – сказала она и, кажется, заплакала.

На следующий день в 17:00 я не пришел. Потому что на следующий день в 17:00 я гонял с ребятами в футбол на нашей дворовой площадке. И на следующий день в 17:00 тоже. И на следующий. Ведь уже много лет мы с ребятами гоняли на нашей коробке в футбол именно в 17:00. Я не мог это пропустить.

Очевидно, металл в моем голосе был не таким уж и драгоценным.

И да, еще одно: в конечном счете, у каждого возраста свои представления о феличите.

4. Ромик и Джульетта

Нынче дачи уже не те. Попрятались в коттеджах, как Наф-Нафы. Ни одного беспечного Ниф-Нифа на дачных улочках. А чтобы целого живого ребенка встретить – это только по большим праздникам.

А раньше целые живые ребенки сновали здесь, как планктон. Сначала по малолетству все дружно валялись в пыли, а затем, восстав из праха, влюблялись друг в друга. До сих пор помню удивительную love story соседа Ромика.

Ромик был нашим старшим товарищем и до семнадцати лет так и проходил в Ромиках. Мальчик из хорошей семьи, что в его случае звучит как диагноз. Ромик жил на даче с бабушкой-профессором, доктором нескольких взаимоисключающих наук. Она преподавала в трех университетах. Но сухарем в их семье был, как ни странно, Ромик. Мы не раз наблюдали, как почтенная бабушка-профессор выталкивала Ромика за калитку и подпирала ее изнутри кадушкой, чтобы внук не вернулся. Следом через забор летел его велосипед. Ромик для вида делал круг по нашему садовому товариществу, ведя велосипед рядом, что коня в поводу. Мы не знали, умеет ли Ромик кататься, а проверить это шансов не было: велосипед вечно вилял на спущенных шинах. Бабушка-профессор требовала от Ромика возвращаться домой за полночь, как все нормальные подростки, а тот сидел в темноте за поворотом и читал с фонариком книжку.

На дачах кипели латиноамериканские страсти, любви все возрасты покорны, и трехлетки сражались за пятилеток на совочках. Да что там трехлетки, даже я, тринадцатилетний пугливый ландыш, бегал по вечерам к пруду к опытной, четырнадцатилетней.

– Наш-то опять к своей Русалке намылился, – говаривал в то время мой папа.

Бабушка-профессор, наблюдая вокруг всю эту буйную порнографию, совсем захандрила.

– Гляди, в девках останешься! – кричала она Ромику через забор.

И тут на дачах появились они. «Поселковые», как их презрительно называли некоторые дачники. А то, что мы, дачники, бегали в их универсам за продуктами и на почту звонить, как-то забывалось. Поселковые стали приезжать на мотоциклах, попадались среди них и девочки. В первый свой приезд они попытались подраться с нашими старшими ребятами, но вместе так напились, что пришлось подружиться.

В один из вечеров несколько поселковых девушек гуляли по дачным переулкам и набрели на Ромика. Среди них была одна, в которую сразу повлюблялись все наши местные старшеклассники (и я, на всякий случай). Она носила рваные джинсы в обтяжку или «в облипочку», как, некрасиво шамкая, говорили старушки. Джинсы в те годы (восьмидесятые) все еще были общественным вызовом, не говоря уже о драных, не говоря уже о «в облипочку», поэтому не исключено, что все мы влюбились сначала в джинсы, а потом уже в девушку. В любом случае там было, во что влюбляться. Девушка заканчивала школу, и, по словам ее одноклассниц, школа очень ждала того момента, когда их подруга ее наконец закончит.

Поселковая красавица впервые в жизни встретила своего ровесника с книгой. Понятное дело, что разноименные заряды мгновенно притянулись – никакой лирики, чистая физика. Вот это был роман, настоящие Ромик и Джульетта. Их любовь явилась таким чистым недоказуемым чудом, что и поселковые претенденты, и наши дачные ловеласы даже не стали Ромика бить. Ромик ходил по дачам с огромными глазами, как в аниме, и вовсе не из-за своих диоптрий.

А через пару недель я стал свидетелем разговора между моей и Ромиковой бабушкой, которая зашла к нам в гости.

– Вы что, не видите, голубушка, что с ним стало? – причитала моя. – Мальчику поступать, эта оторва совсем вскружила ему голову. Научился выпивать, торчит с ними у костра, бегает на танцы. А недавно, не поверите, недавно я видела его на мотоцикле! За рулем! Он же у вас еще на велосипеде толком не научился, он же упадет! Голубушка, дорогая, вы не знаете, что происходит?

И тут бабушка Ромика, доктор немыслимых наук и профессор всех университетов, наклонилась к собеседнице, заговорщицки подмигнула и шепнула:

– Декабристы разбудили Герцена!

Это было лучшее определение первой любви, которое я слышал.

5. На холмах Грузии

Четырнадцать – хороший возраст, чтобы увидеть Париж и умереть. Мне почти удалось – и то, и другое. Причиной моей преждевременной кончины должна была стать девушка: кто же еще, ведь мы говорим о Париже.

В 1989 году Франция отмечала двухсотлетие своей революции. Для окончательного триумфа праздничному Парижу не хватало одного – нас. Школьников из Московского дворца пионеров. Гости из московских дворцов на празднике сокрушителей Версаля – это было вполне в духе того позднего апокалиптического советского времени.

В нашей лубочно-матрешечной делегации у меня была своя особая артхаусная роль. Меня взяли в группу из кружка «Юный журналист», так что я состоял при ней как бы штатным репортером. И если остальных детей приняли за красивые глаза или за нужного папу, то я числился крепостным летописцем, и с меня причиталось.

Каждый день за границей я был обязан выдавать на-гора ежедневную стенгазету с обзором нашей поездки. С этой целью руководители делегации даже прихватили с собой тубус ватмана (во Франции же нет ватмана, отсталые варвары). По вечерам стенгазету с моими текстами и рисунками высокого мальчика с косоглазием (забыл его имя) торжественно вывешивали в фойе спортшколы, в которой мы жили. Дружественные французские подростки дежурно вздрагивали, проходя мимо. Рисунки косоглазого мальчика были выдержаны в стилистике журнала «Крокодил», этой фирменной советской миролюбивой агрессии, поэтому французы думали, что началась война.

Наша поездка продлилась две недели. Я выдал четырнадцать полноразмерных ватманов. Из них мне не удался лишь один.

В тот день мы посещали французский бассейн. «Посещение французского бассейна» – так и значилось в программке, которая была опубликована накануне в очередном «Вечернем ватмане». Мы прочли уведомление о посещении бассейна с той же возвышенной интонацией, с какой до этого читали новость о «посещении Лувра».

Бассейн и вправду оказался французским. Нет, мы не плавали во «Вдове Клико». Это был открытый бассейн на свежем воздухе с шезлонгами и двумя барами. Истинная французскость бассейна заключалась в том, что на одном из шезлонгов загорала французская девушка топлес. Мы тогда еще не знали слова «топлес». Более того, не уверен, что кто-то из мальчиков в нашей делегации в свои четырнадцать вообще видел женщину топлес. Колхозница Мухиной не в счет (тем более, она вроде бы и не топлес? вот зыбучие пески подростковой памяти!).

О женщине, загорающей у бассейна топлес, рассказала взволнованная девочка из наших рядов. Вся в слезах она прибежала к руководительнице делегации, суровой женщине-методисту не с одним десятком внедренных методичек за спиной, которую мы в первый же день окрестили Фрекен Бок. Девочка решила, что в этих французских бассейнах всех девочек заставляют так ходить, бедняжка. Также она поведала, что той девушке носят коктейли из бара, и на ее глазах распутнице принесли второй. И вот тут в полный рост встало и во всей красе проявилось мое пролетарское мужество.

– Как советский репортер, я должен это увидеть и рассказать стране! – объявил я решительно, взмахнув чубом (чуб тогда еще был в ассортименте), и отправился на верную гибель.

Несколько самых отважных мальчиков вызвались сопровождать меня на такое смертельно опасное задание. Фрекен Бок еще только складывала в уме ускользающий пазл неминуемой катастрофы, когда мы уже выдвинулись на позицию тевтонской свиньей.

Французская девушка топлес почувствовала неладное минут через двадцать, после того как мы прошли мимо нее той самой свиньей в двенадцатый раз. Кажется, она даже поперхнулась пятым коктейлем. От тринадцатого раза нас удержала Фрекен Бок, которая вцепилась в меня мертвой хваткой партийного работника. На наших лицах застыл один и тот же черный страшный взгляд: наши зрачки расширились до размеров глаз.

 

В тот вечер я писал вдохновенно.

«Солнце пылало в зените», – начал я.

Затем следовали десять абзацев непосредственно про само памятное событие и в конце, как положено:

«Франция – буржуазная страна, где процветают пьянство и разврат».

Фрекен Бок рецензировала все мои ватманы. Того самого, постбассейного, она ждала с особенным нетерпением. Дождавшись, домомучительница от души послюнявила красный карандаш и приступила.

Минут пять она зачеркивала. Я слышал, как натужно скрипел карандаш поверх сокровенного, будто на несмазанных телегах увозили убитые слова.

Фрекен Бок зачеркнула все десять абзацев. Как сейчас помню, там было что-то про утреннюю негу, про тлеющий на жаре пергамент кожи (мог же, шельмец, эх, мог!), про белизну геометрических форм, про обнаженное дыхание жизни и даже, в одном месте, я процитировал: «На холмах Грузии лежит ночная мгла».

Вся наша делегация издалека напряженно наблюдала за Бенкендорфом в юбке. Один из моих товарищей, сопровождавших меня давеча в бассейне в героическом походе, взволнованно шепнул мне на ухо:

– Ты что, про сиськи написал?

Я тяжело вздохнул и закатил глаза. Как мне было объяснить этим люмпенам про мою высокую поэтическую правду…

Закончив экзекуцию моей музы, Фрекен Бок подозвала к себе высокого косоглазого мальчика. В тот вечер высокий мальчик был особенно косоглаз: он ходил к шезлонгу вместе с нами.

Через час очередная вечерняя газета висела на своем месте.

«Солнце пылало в зените. Франция – буржуазная страна, где процветают пьянство и разврат», – гласил в тот день ватман.

Больше никакого текста не было. Все остальное пространство занимал проклятый буржуин из сказки Гайдара. Буржуин, к слову, был ни разу не топлес, может, и к счастью.

По возвращении в СССР нашу делегацию в своем кабинете принимал лично директор Дворца пионеров. Ему торжественно вручили тубус с исписанными ватманами. Мы благополучно привезли их обратно в качестве отчета о нашем путешествии.

Директор Дворца пионеров бегло просмотрел гигантские свитки и особенно задержался на стенгазете с буржуином. Он даже прочел мой короткий текст вслух всем собравшимся.

Затем директор, по совместительству заведовавший в нашем Дворце пионеров театральным кружком, поднялся со своего места, подошел ко мне и как-то чересчур порывисто обнял.

– Бедный, бедный ребенок, представляю, как несладко тебе там пришлось, среди пьянства и разврата, – трагическим голосом произнес он.

Директор либо что-то знал, либо мне показалось. Но уголки его губ почему-то улыбались.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru