Сумерки. Природа. Флейты голос нервный.
Позднее катанье.
На передней лошади едет император
в голубом кафтане.
Серая кобыла с карими глазами,
с челкой вороною.
Красная попона. Крылья за спиною,
как перед войною.
Вслед за императором едут генералы,
генералы свиты,
славою увиты, шрамами покрыты,
только не убиты.
Следом – дуэлянты, флигель-адъютанты.
Блещут эполеты.
Все они красавцы, все они таланты,
все они поэты.
Все слабее звуки прежних клавесинов,
голоса былые.
Только цокот мерный, флейты голос нервный,
да надежды злые.
Все слабее запах очага и дома,
молока и хлеба.
Где-то под ногами и над головами —
лишь земля и небо.
1973
Отшумели песни нашего полка,
отзвенели звонкие копыта.
Пулями пробито днище котелка,
маркитантка юная убита.
Нас осталось мало: мы да наша боль.
Нас немного, и врагов немного.
Живы мы покуда, фронтовая голь,
а погибнем – райская дорога.
Руки на затворе, голова в тоске,
а душа уже взлетела вроде.
Для чего мы пишем кровью на песке?
Наши письма не нужны природе.
Спите себе, братцы, – все придет опять:
новые родятся командиры,
новые солдаты будут получать
вечные казенные квартиры.
Спите себе, братцы, – все начнется вновь,
все должно в природе повториться:
и слова, и пули, и любовь, и кровь…
времени не будет помириться.
1973
К. Ваншенкину
Первый день,
первый день!
Все прекрасно, все здорово,
хоть уж на всем второго
дня
лежит косая тень.
День второй – день чудес,
день охоты, день объятий,
никаких еще проклятий
ни из уст
и ни с небес.
Все пока как будто впрок,
все еще полно значенья,
голосок ожесточенья
легкомыслен, как щенок.
Третий день – день удач.
За удачею —
удача.
Удивляйся и чудачь,
поживи еще,
чудача.
Нет пока лихих годин
выражений осторожных…
Бог беды
на тонких ножках
в стороне бредет один.
И счастливой на века
обещает быть охота,
и вторая капля пота,
как амброзия,
сладка.
День четвертый.
Рука
оперлась на подлокотник…
Что-то грустен стал охотник,
нерешителен слегка.
Вездесущая молва,
о возможном
все страннее,
капли пота солонее
и умеренней слова.
Счастлив будь, Сурок в норе!
Будь спокойна, Птица в небе!
Он —
в раздумьях о добре,
в размышлениях о хлебе.
Из ствола не бьет дымок,
стрелы колют на лучину.
Все,
что было лишь намек,
превращается в причину.
Пятый день.
Холодна
за окном стоит погода.
Нет охоты —
есть работа.
Пота нет —
лишь соль одна.
Отрешенных глаз свинец,
губ сухих молчанье злое…
Не похоже,
чтоб скупец,
скапливающий былое.
Не похоже,
чтоб глупец,
на грядущее плюющий,
пьянствующий иль непьющий,
верующий
или лжец.
Может, жизнь кроя свою
на отдельные полоски,
убедился,
что в авоське
больше смысла,
чем в раю?…
Или он вдруг осознал,
что, спеша и спотыкаясь,
радуясь и горько каясь,
ничего не обогнал?
Что он там?
Чему не рад
сам себе холоп и барин?
Был, как бес, высокопарен,
стал задумчив, как Сократ.
День шестой,
день шестой…
Все теперь уже понятно:
путь т у д а такой простой —
это больно и приятно.
Все сбывается точь-в-точь,
как напутствие в дорогу.
Тайна улетает прочь…
Слава богу,
слава богу.
Доберемся как-нибудь
(что нам – знойно или вьюжно?),
и увязывать не нужно
чемоданы в дальний путь.
Можно просто налегке,
не трясясь перед ошибкой,
с дерзновенною улыбкой,
словно с тросточкой в руке.
Остается для невежд
ожиданье дней,
в которых
отсыревший вспыхнет порох
душ
или раздастся шорох
вновь проснувшихся надежд.
Что ты там ни славословь,
как ты там ни сквернословь,
не кроится впрок одежда…
Жизнь длиннее, чем надежда,
но короче, чем любовь.
День седьмой.
Выходной.
Дверь открыта выходная.
Дверь открыта в проходной…
До свиданья,
проходная!
1973
Вяч. Кондратьеву
Восславив тяготы любви и свои слабости,
слетались девочки в тот двор,
как пчелы в августе;
и совершалось наших душ тогда мужание
под их загадочное жаркое жужжание.
Судьба ко мне была щедра:
надежд подбрасывала,
да жизнь по-своему текла – меня не спрашивала.
Я пил из чашки голубой – старался дочиста…
Случайно чашку обронил —
вдруг август кончился.
Двор закачался, загудел,
как хор под выстрелами,
и капельмейстер удалой кричал нам что-то…
Любовь иль злоба наш удел?
Падем ли, выстоим ли?
Мужайтесь, девочки мои! Прощай, пехота!
Примяли наши сапоги траву газонную,
все завертелось по трубе
по гарнизонной.
Благословили времена шинель казенную,
не вышла вечною любовь – а лишь сезонной.
Мне снятся ваши имена – не помню облика:
в какие ситчики вам грезилось облечься?
Я слышу ваши голоса – не слышу отклика,
но друг от друга нам уже нельзя отречься.
Я загадал лишь на войну – да не исполнилось.
Жизнь загадала навсегда —
сошлось с ответом…
Поплачьте, девочки мои,
о том, что вспомнилось,
не уходите со двора:
нет счастья в этом!
1973
Небо синее, как на картинке.
Утро майское. Солнце. Покой.
Улыбается жук на тростинке,
словно он именинник какой.
Все устали от долгой метели,
раздражительны все потому…
Что бы там о зиме вы ни пели,
но длиннее она ни к чему.
Снег такой, что не сыщешь друг друга:
ночь бездонная, словно тюрьма;
все живое засыпала вьюга,
а зачем – позабыла сама.
Всяк, заблудший во льдах ее синих,
поневоле и слеп и безуст…
Нет, увольте от сложностей зимних,
от капризов ее и безумств.
Слава богу, что кущи и рощи
наполняются звоном опять.
Пусть весна легковесней и проще,
да ведь надо же чем-то дышать!
Наслаждается маем природа,
зверь в лесах и звезда в небесах;
а из самого сердца народа
вырывается долгое «ах!».
1974
Пейте чай, мой друг старинный,
забывая бег минут.
Желтой свечкой стеаринной
я украшу ваш уют.
Не грустите о поленьях,
о камине и огне…
Плед шотландский на коленях,
занавеска – на окне.
Самовар, как бас из хора,
напевает в вашу честь.
Даже чашка из фарфора
у меня, представьте, есть.
В жизни выбора не много:
кому – день, а кому – ночь.
Две дороги от порога:
одна – в дом, другая – прочь.
Нынче мы – в дому прогретом,
а не в поле фронтовом,
не в шинелях,
и об этом
лучше как-нибудь потом.
Мы не будем наши раны
пересчитывать опять.
Просто будем, как ни странно,
улыбаться и молчать.
Я для вас, мой друг, смешаю
в самый редкостный букет
пять различных видов чая
по рецептам прежних лет.
Кипятком крутым, бурлящим
эту смесь залью для вас,
чтоб былое с настоящим
не сливалось хоть сейчас.
Настояться дам немножко,
осторожно процежу
и серебряную ложку
рядом с чашкой положу.
Это тоже вдохновенье…
Но, склонившись над столом,
на какое-то мгновенье
все же вспомним о былом:
над безумною рекою
пулеметный ливень сек,
и холодною щекою
смерть касалась наших щек.
В битве выбор прост до боли:
или пан, или пропал…
А потом, живые, в поле
мы устроили привал.
Нет, не то чтоб пировали,
а, очухавшись слегка,
просто душу согревали
кипятком из котелка.
Разве есть напиток краше?
Благодарствуй, котелок!
Но встревал в блаженство наше
чей-то горький монолог:
«Как бы ни были вы святы,
как ни праведно житье,
вы с ума сошли, солдаты:
это – дрянь, а не питье!
Вас забывчивость погубит,
равнодушье вас убьет:
тот, кто крепкий чай разлюбит,
сам предаст и не поймет…»
Вы представьте, друг любезный,
как казались нам смешны
парадоксы те из бездны
фронтового сатаны.
В самом деле, что – крученый
чайный лист – трава и сор
пред планетой, обреченной
на страданье и разор?
Что – напиток именитый?…
Но, средь крови и разлук,
целый мир полузабытый
перед нами ожил вдруг.
Был он теплый и прекрасный…
Как обида нас ни жгла,
та сентенция напрасной,
очевидно, не была.
Я клянусь вам, друг мой давний,
не случайны с древних лет
эти чашки, эти ставни,
полумрак и старый плед,
и счастливый час покоя,
и заварки колдовство,
и завидное такое
мирной ночи торжество;
разговор, текущий скупо,
и как будто даже скука,
но… не скука —
естество.
1975
В склянке темного стекла
из-под импортного пива
роза красная цвела
гордо и неторопливо.
Исторический роман
сочинял я понемногу,
пробиваясь как в туман
от пролога к эпилогу.
Были дали голубы,
было вымысла в избытке,
и из собственной судьбы
я выдергивал по нитке.
В путь героев снаряжал,
наводил о прошлом справки
и поручиком в отставке
сам себя воображал.
Вымысел – не есть обман.
Замысел – еще не точка.
Дайте дописать роман
до последнего листочка.
И пока еще жива
роза красная в бутылке,
дайте выкрикнуть слова,
что давно лежат в копилке:
каждый пишет, как он слышит.
Каждый слышит, как он дышит.
Как он дышит, так и пишет,
не стараясь угодить…
Так природа захотела.
Почему?
Не наше дело.
Для чего?
Не нам судить.
1975
Кавалергарды, век не долог,
и потому так сладок он.
Поет труба, откинут полог,
и где-то слышен сабель звон.
Еще рокочет голос струнный,
но командир уже в седле…
Не обещайте деве юной
любови вечной на земле!
Течет шампанское рекою,
и взгляд туманится слегка,
и все как будто под рукою,
и все как будто на века.
Но как ни сладок мир подлунный —
лежит тревога на челе…
Не обещайте деве юной
любови вечной на земле!
Напрасно мирные забавы
продлить пытаетесь, смеясь.
Не раздобыть надежной славы,
покуда кровь не пролилась…
Крест деревянный иль чугунный
назначен нам в грядущей мгле…
Не обещайте деве юной
любови вечной на земле!
1975
Ю. Трифонову
Давайте восклицать, друг другом восхищаться.
Высокопарных слов не стоит опасаться.
Давайте говорить друг другу комплименты —
ведь это все любви счастливые моменты.
Давайте горевать и плакать откровенно
то вместе, то поврозь, а то попеременно.
Не нужно придавать значения злословью —
поскольку грусть всегда соседствует с любовью.
Давайте понимать друг друга с полуслова,
чтоб, ошибившись раз, не ошибиться снова.
Давайте жить, во всем друг другу потакая, —
тем более что жизнь короткая такая.
1975
или стихи о том, как нам с Зиновием
Гердтом в одну из суббот не было
куда торопиться
Божественной субботы
хлебнули мы глоток.
От празднеств и работы
закрылись на замок.
Ни суетная дама,
ни улиц мельтешня
нас не коснутся, Зяма,
до середины дня.
Как сладко мы курили!
Как будто в первый раз
на этом свете жили,
и он сиял для нас.
Еще придут заботы,
но главное в другом:
божественной субботы
нам терпкий вкус знаком!
Уже готовит старость
свой непременный суд.
А много ль нам досталось
за жизнь таких минут?
На пышном карнавале
торжественных невзгод
мы что-то не встречали
божественных суббот.
Ликуй, мой друг сердечный,
сдаваться не спеши,
пока течет он грешный,
неспешный пир души.
Дыши, мой друг, свободой…
Кто знает, сколько раз
еще такой субботой
наш век одарит нас.
1975
Ю. Левитанскому
Заезжий музыкант целуется с трубою,
пассажи по утрам, так просто, ни о чем…
Он любит не тебя. Опомнись. Бог с тобою.
Прижмись ко мне плечом,
прижмись ко мне плечом.
Живет он третий день в гостинице районной,
где койка у окна – всего лишь по рублю,
и на своей трубе, как чайник, раскаленной
вздыхает тяжело…
А я тебя люблю.
Ты слушаешь его задумчиво и кротко,
как пенье соловья, как дождь и как прибой.
Его большой трубы простуженная глотка
отчаянно хрипит. (Труба, трубы, трубой…)
Трубач играет туш, трубач потеет в гамме,
трубач хрипит свое и кашляет, хрипя…
Но как портрет судьбы – он весь в оконной раме,
да любит не тебя…
А я люблю тебя.
Дождусь я лучших дней и новый плащ надену,
чтоб пред тобой проплыть, как поздний лист,
дрожа…
Не много ль я хочу, всему давая цену?
Не сладко ль я живу, тобой лишь дорожа?
Тебя не соблазнить ни платьями, ни снедью:
заезжий музыкант играет на трубе!
Что мир весь рядом с ней, с ее горячей медью?…
Судьба, судьбы, судьбе, судьбою, о судьбе…
1975
О. Чухонцеву
Я вновь повстречался с Надеждой —
приятная встреча.
Она проживает все там же —
то я был далече.
Все то же на ней из поплина
счастливое платье,
все так же горяч ее взор,
устемленный в века…
Ты наша сестра,
мы твои непутевые братья,
и трудно поверить,
что жизнь коротка.
А разве ты нам обещала
чертоги златые?
Мы сами себе их рисуем,
пока молодые,
мы сами себе сочиняем
и песни и судьбы,
и горе тому, кто одернет
не вовремя нас…
Ты наша сестра,
мы твои торопливые судьи,
нам выпало счастье,
да скрылось из глаз.
Когда бы любовь и надежду
связать воедино,
какая бы (трудно поверить)
возникла картина!
Какие бы нас миновали
напрасные муки,
и только прекрасные муки
глядели б с чела…
Ты наша сестра.
Что ж так долго мы были в разлуке?
Нас юность сводила,
да старость свела.
1976
Меж домом графа Аракчеева и домом Дельвига,
барона,
не просто тротуар исхоженный, а поле – вечно
и огромно,
вся жизнь, как праздник запоздалый,
как музыкант в краю чужом,
отрезок набережной давней, простертой
за его окном.
Меж домом графа Аракчеева и домом Дельвига,
барона,
все уместилось понемногу: его любовь,
его корона,
беспомощность – его кормилица, и перевозчика
весло…
О чем, красотка современная, ты вдруг
вздохнула тяжело?
Меж домом графа Аракчеева и домом Дельвига,
барона,
как между Было и Не стало – нерукотворная
черта.
Ее мы топчем упоенно и преступаем окрыленно,
и кружимся, и кувыркаемся, и не боимся
ни черта.
Как просто тросточкой помахивать,
раскланиваясь и скользя!
Но род людской в прогулке той не уберегся
от урона
меж домом графа Аракчеева и домом Дельвига,
барона.
1976
Летняя бабочка вдруг закружилась над лампой
полночной:
каждому хочется ввысь вознестись над
фортуной непрочной.
Летняя бабочка вдруг пожелала ожить в
декабре,
не разглагольствуя, не помышляя о Зле
и Добре.
Может быть, это не бабочка вовсе, а ангел
небесный
кружит по комнате тесной с надеждой чудесной:
разве случайно его пребывание в нашей глуши,
если мне видятся в нем очертания вашей души?
Этой порою в Салослове – стужа, и снег,
и метели.
Я к вам в письме пошутил, что, быть может,
мы зря не взлетели:
нам, одуревшим от всяких утрат и от всяких
торжеств,
самое время использовать опыт крылатых
существ.
Нас, тонконогих, и нас, длинношеих, нелепых,
очкастых,
терпят еще и возносят еще при свиданьях
нечастых.
Не потому ль, что нам удалось заработать
горбом
точные знания о расстоянье меж Злом и
Добром?
И оттого нам теперь ни к чему вычисления эти.
Будем надеяться снова увидеться в будущем
лете:
будто лишь там наша жизнь так загадочно
не убывает…
Впрочем, вот ангел над лампой летает…
Чего не бывает?
1980
В моей душе запечатлен портрет одной
прекрасной дамы.
Ее глаза в иные дни обращены.
Там хорошо, и лишних нет, и страх не властен
над годами,
и все давно уже друг другом прощены.
Еще покуда в честь нее высокий хор поет
хвалебно,
и музыканты все в парадных пиджаках.
Но с каждой нотой, боже мой, иная музыка
целебна…
И дирижер ломает палочку в руках.
Не оскорблю своей судьбы слезой поспешной
и напрасной,
но вот о чем я сокрушаюсь иногда:
ведь что мы с вами, господа, в сравненье с дамой
той прекрасной,
и наша жизнь, и наши дамы, господа?
Она и нынче, может быть, ко мне, как прежде,
благосклонна,
и к ней за это благосклонны небеса.
Она, конечно, пишет мне, но… постарели
почтальоны
и все давно переменились адреса.
1980
Марине Владимировне Поляковой
О Володе Высоцком я песню придумать решил:
вот еще одному не вернуться домой из похода.
Говорят, что грешил, что не к сроку свечу
затушил…
Как умел, так и жил, а безгрешных не знает
природа.
Ненадолго разлука, всего лишь на миг, а потом
отправляться и нам по следам по его по горячим.
Пусть кружит над Москвою охрипший его
баритон,
ну а мы вместе с ним посмеемся и вместе поплачем.
О Володе Высоцком я песню придумать хотел,
но дрожала рука и мотив со стихом не сходился…
Белый аист московский на белое небо взлетел,
черный аист московский на черную землю
спустился.
1980