Господи, но ведь даже в Торторе нашлась последняя живая душа… Кто знает?..
Годелот снова дал шпоры измученному коню, а жгучая лучина внезапной надежды вдруг дымно вспыхнула в груди. Лишь бы достичь этих далеких ворот, ворваться в разгромленный двор замка, и вчерашний день воскреснет… Вороны взлетают с обочин неряшливыми стаями, хрипит уставший конь. Еще всего-то полторы мили – и вдруг чьи-то пальцы бесцеремонно впились в плечи.
– Годелот! Стой! Да стой же!
Шотландец машинально натянул поводья, непонимающе оглянулся, натыкаясь на неподвижный кобальтовый взгляд.
– Пеппо?.. – прозвучало почти недоуменно, словно тетивщик возник за спиной ниоткуда. Но тот не удивился, лишь требовательно спросил:
– Годелот, куда ты несешься? Что впереди нас?
– Замок… – Шотландец встряхнул гудящей головой и нетерпеливо перехватил узду.
Что за дурацкие вопросы? Зачем мерзавец остановил его? В висках стучала кровь, воздух был горяч и полон пыли – не сглотнуть. Лицо Пеппо расплывалось в знойном смрадном мареве, и Годелот лишь видел, как быстро двигаются губы тетивщика, вздрагивают брови, и слышал голос, то резкий, то вдруг умоляющий, но не мог разобрать слов за гулом в ушах. Что он пытается сказать? И вдруг Пеппо схватил шотландца за плечи и грубо встряхнул.
– …не туда… там только смерть… не ходи… слышишь? – прорвались обрывки слов.
Годелот стиснул поводья так, что жесткие сыромятные грани впились в ладони, – и все вдруг стало на места. Отстранив руки тетивщика, кирасир отвернулся, поднимая хлыст:
– Окстись! Там мой отец – а ты предлагаешь попросту развернуть коня и убраться восвояси?!
В ответ в спину врезался крепкий кулак:
– Да погоди, осел упрямый! Здесь нет ни звука, ни запаха жизни! Здесь пахнет кровью, дымом и разложением, здесь все дрожит от ненависти, даже камни ею сочатся! Там уже некому помочь, зато сгинуть среди стервятников – это куда вернее!
– Ну и пусть! – Ярость ударила в голову, Годелот бросил поводья, соскочил с коня, вцепился в пыльную весту и сдернул тетивщика наземь. – Пусть, слышишь?! Это мой дом, куда мне идти отсюда?! Чего бояться, что терять?! Я и так уже все, к чертям, потерял!
Но Пеппо вскочил и снова схватил кирасира за плечо:
– Ты остался жив! Тебя Господь уберег, дурака, увел в чертов Тревизо, пока здесь творился ад! Если твой отец пал здесь – то он умирал счастливым, зная, что ты уцелеешь, а ты, выбросив в придорожную канаву последний ум, несешься вскачь за ним следом!
Красный туман заволок глаза, Годелот зарычал, с силой оттолкнул наглеца и замахнулся хлыстом, метя в ненавистное лицо. А тот увернулся, невесть как почуяв приближающийся удар, и выкрикнул на отчаянной яростной ноте:
– Не ходи туда, не надо, прошу!
Но шотландец уже снова запрыгнул в седло и понесся к замку.
Он обернулся лишь на миг, выхватив взглядом одинокую фигуру, стоящую на дороге, мечущиеся на ветру черные пряди, полыхающие злобой и страданием слепые глаза. Сплюнул пыль, понукая скакуна, а в спину летел крик:
– Ну и катись к дьяволу! Давай, пришпоривай! Сдохни поскорее, мне пригодится твой конь!
Годелоту не было дела до воплей висельника, он мчался вперед, уже видя настежь распахнутые ворота. Конь фыркнул, переходя на рысь, а потом вовсе на шаг, испуганно прядая ушами.
Мертвые дубы, всего неделю назад неумолчно бормотавшие листвой и скрипом веток, щебетавшие сотнями птичьих голосов, сейчас молча скребли обугленными пальцами по старинной кладке стены, испещренной щербинами ядер, что остались от давних битв. Коршун тяжелыми скачками пробирался по навершию ворот, поглядывая на пришельца круглым желтым глазом. Годелот двигался к воротам, сжимая зубы. Он боялся остановиться, не смел оглядеться, потому что знал: один долгий взгляд вокруг может лишить его мужества. Ворота впереди – лишь войти, и тогда он в полной мере постигнет всю глубину своей потери. Страшно… Но этот путь в неведении еще страшнее. А там, позади, он хладнокровно бросил доверившегося ему слепого человека. Однако бояться еще и за него уже не было душевных сил.
Годелот ощутил, как нервы все туже натягиваются звенящими струнами, грозя лопнуть, и пришпорил вороного:
– Пошел, дружище! Помирать – так давай поскорее!
Конь преодолел последние футы и ворвался во двор замка. Дымная горечь хлестнула по лицу, с карканьем поднялись тучи воронья, и Годелот соскользнул наземь, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота, а ручейки холодного пота пробираются за воротник.
Седые гарнизонные вояки, ветераны кровавых баталий и пошлых кабацких драк, любили порассказать о красотах своего бурного прошлого. И Годелот замирал, ощущая в груди упоительный трепет от историй о полях сражений, где израненные воины вслушивались в последние слова умиравших друзей, закрывали глаза павшим братьям, вынимали мечи из еще теплых рук отцов. Те рассказы пахли порохом и кровью, славой и мужеством. Но никто, ни один из подвыпивших рассказчиков, не поведал Годелоту, как смердят под солнцем тела, еще сжимающие рукояти клинков в окоченевших пальцах. Как вороны проклевывают дыры в пропыленном сукне колетов, как монотонно зудят мухи, как тускло отражается солнце в раскаленных пластинах нагрудников.
Смерть шевелила горячим ветром чьи-то спутанные волосы, припорашивала пылью чьи-то неподвижные лица, потрескивала тлеющими бревнами, поскрипывала распахнутыми парадными дверьми замка. Она была всюду и во всем, даже в предметах, что едва ли могли умереть, ибо и живыми отроду не бывали. Тела лежали во дворе и на лестнице, виднелись на кавальерах и крепостной стене у мортир. Их было едва ли несколько десятков, но Годелоту казалось, что сотни трупов ковром стелются под ногами. Все в знакомых серых колетах, ни одного чужого…
Годелот сглотнул. Смрад затуманивал сознание, липкий ужас выстуживал кровь, и шотландец на миг проклял свое упрямство, погнавшее его в это страшное место. До дрожи хотелось вскочить на коня и мчаться отсюда, нестись очертя голову куда угодно, лишь бы вокруг были живые люди, лишь бы раздавались любые другие звуки, но не карканье ворон. Неужели никого, ни души не осталось в этом огромном, гулком родном замке?
– Господи. – Годелот встал, чувствуя предательскую дрожь во всем теле. Не сметь малодушничать, не сметь отворачиваться с омерзением от тех, кто был почти его семьей. – Господи. Господи.
Ни одна молитва не шла на ум, и шотландец двинулся в глубь двора, шепча это единственное вспомнившееся слово.
Он касался рук и лбов, вглядывался в изуродованные смертью лица. Одних легко было узнать, от других хотелось отшатнуться. Здесь были не только его однополчане. Истопник сидел у коновязи, нелепо скособочившись влево. У ступеней подвала лицом вниз распростерся конюх с разбитой головой. Но Годелот шел дальше и дальше, не зная, ищет ли он отца или же наипаче всего боится его найти. Он гнал от себя мысль, что придется войти в замок. Молчаливый склеп, чернеющий пустыми глазницами окон, наводил на него отчаянный страх.
Вдруг черное пятно, лишенное латного блеска, привлекло внимание кирасира, и он бросился к крыльцу, перепрыгивая через лежащее на ступенях обугленное бревно, еще красноватое от не выстывшего жара.
В проеме дверей лежал отец Альбинони, графский духовник. Отчего-то птичья гнусь пощадила его, и пожилой священник покойно глядел в потемневшую притолоку тусклыми черными глазами. Годелот коснулся пыльной рясы, жесткой от запекшейся крови. Один, два, три… Одиннадцать ран… Господи милосердный, за что так люто могли ненавидеть этого кроткого седого человека? За какие грехи истыкали клинками, словно вымещая на нем страшные обиды? Чувствуя, как жжет сухие глаза, шотландец накрыл рукой сжатый кулак пастора, будто прося последнего благословения.
И тут Годелот нащупал витой шнур от нательной ладанки, стиснутый в кулаке. Кирасир потянул за шелковые нити, пытаясь высвободить шнур из окоченевших пальцев.
Он заберет ладанку и сохранит ее, он поедет в Венецию, обратится к епископу, нужно будет – и он дойдет до самого дожа, чтоб просить кары для тех, кто разорил графство. Медленно, виток за витком, шнур высвобождался из мертвой руки. Вот показалось блестящее металлическое ушко, и из складок рукава пастора нехотя выскользнул продолговатый цилиндр из почерневшего серебра, покрытый мелкой гравировкой. За ним наземь с легким звоном скатились два старинных перстня и часы. Пастор держал драгоценности в руках. Похоже, он пытался откупиться от своих палачей.
Годелот бережно поднял перстни и снова нанизал на тонкие пальцы священника, осторожно вложил часы обратно в пасторскую ладонь. Затем расправил шнур, надел ладанку на шею и уже собирался спрятать под колет, как пониже лопатки вдруг больно ткнулось острие, и кирасир замер.
– Браво, мальчуган, – раздался из-за спины спокойный насмешливый голос, – ты по-военному точен. Явился ко времени, нашел что получше. Ты был бы превосходным служакой, жаль, не успеется. Давай побрякушки.
Годелот сжал ладанку и медленно обернулся, чувствуя, как острие чертит по спине жгучую дорожку, застревая в сукне колета. Ступенькой ниже стоял коренастый человек в черном дублете и шлеме ландскнехта. Он задумчиво рассматривал Годелота:
– Экий ты… Иноземец, что ли? Тут где-то уже лежит один навроде тебя, белогривый, только постарше. Не папаша ли твой?
Годелот задушенно рыкнул и подался вперед, но острие скьявоны [3] тут же уперлось в горло, а ландскнехт раскатисто захохотал:
– Не дури, птенец! Давай цацки, и положу тебя быстро, ничего и не почуешь. Я не зверь, чтоб детвору увечить. А начнешь кобениться – отправлю в рай безглазым, даже на ангелов не подивишься.
Стальное жало вкрадчиво оцарапало щеку шотландца и кольнуло веко. Годелот почувствовал, как тяжкий груз пережитого за этот бесконечный страшный день обратился где-то внутри больной и яростной бесшабашностью. Он сжал ладанку в пальцах и улыбнулся:
– Изволь. И на грешной земле без глаз управляются – так неужто в раю не сдюжу?
Ландскнехт же, на миг оторопев от наглости юнца, мгновенно утратил напускное благодушие:
– Да ты весельчак, шлюхин сын?!
Скьявона чиркнула по второй щеке, и Годелот, чувствуя, как теплые капли скользят по лицу, вдруг расхохотался. Напряжение последних часов выплеснулось, смыв остатки осторожности. Шотландец схватился за холодное острие и прижал его к своей переносице.
– Давай! Коли! Попытай заодно удачу, загадай, в какой глаз попадешь!
Ландскнехт взревел, ударил шотландца сапогом в живот, и Годелот рухнул на ребра ступенек, захлебываясь хохотом и кашлем. Клинок рассек колет на груди, оцарапав кожу, и солдат шагнул ближе:
– Я тебя разрисую этим острием, как чеканщик. Ты будешь в ногах у меня валяться, выпрашивая смерть, поганец!
Скьявона вонзилась в свежую царапину, заскользила, углубляя порез, и Годелот захохотал громче, глуша смехом крик. И тут мучитель отдернул оружие.
– То ли ты жи́лой крепкий, мальчуган, то ли просто юродивый. Что ж, я и для таких забаву знаю.
С этими словами он воткнул лезвие скьявоны в трещину тлеющего бревна, выдернул и поднес раскаленное докрасна острие к левому глазу кирасира.
Годелот понимал, что ландскнехт не шутит и легкой смерти ему не видать. Нет, этот человек вовсе не испытывает к нему ненависти. Это просто один из тех, кто упивается чужой болью, как вином или женским телом. Сейчас его ослепят на один глаз, а потом истязания продолжатся, пока он и в самом деле не будет кататься по земле, исходя воем и мольбами. Этого нельзя было допустить, и Годелот замер, тяжело дыша, готовый рвануться вперед, как только клинок коснется глаза, и разом прекратить адскую забаву.
Вот уже не больше десяти дюймов, и легкое тепло защекотало бровь. Внимание… Годелот напрягся, приготовившись к последнему рывку. И вдруг оглушительный выстрел разорвал барабанные перепонки, а в лицо кирасиру полетели горячие брызги. Зазвенела упавшая скьявона. Ландскнехт взмахнул руками и грузно рухнул на ступеньки прямо рядом с шотландцем, словно отброшенный мощным ударом в спину. Шлем звонко громыхнул о камень и покатился по лестнице. Там, тремя ступеньками ниже, стоял Пеппо с дымящейся аркебузой в руках. Широко распахнутые глаза горячечно блестели, он напряженно вслушивался в стоящий вокруг гвалт испуганных ворон и угасающее эхо выстрела.
– Лотте! Ты жив? Не молчи, гнус, Христом заклинаю! – Годелот мог поклясться, что в хриплом голосе слышится едва ли не отчаяние.
– Здесь я… – А дальше вместо слов из горла вырвалось нечленораздельное бормотание. Шотландец неловко зашевелился, пытаясь встать, грудь обожгла боль, и в глазах вдруг потемнело…
Он очнулся от прикосновения холодной влажной ткани к рассеченной щеке. Лба коснулась рука, теплая и упоительно живая. Исчезла, послышался плеск, и снова к лицу прильнуло холодное полотно. Годелот медленно открыл глаза и попытался вздохнуть, но помешала тугая повязка на груди.
– Наконец-то очухался, – как сквозь толщу воды донесся сварливый голос Пеппо, в котором предательски прорывалось облегчение.
Шотландец невольно ухмыльнулся – тетивщик был верен себе. С трудом приподнявшись, Годелот огляделся. Он лежал на собственном колете в тени дубовых стволов за стеной замка. Рядом Пеппо сосредоточенно мочил в колодезной бадье, снятой с крюка, окровавленный лоскут.
– Лежи, дурище! – обернулся он к Годелоту. – Насилу кровь остановил, вот же напасть.
Годелот, не споря, откинулся наземь – в глазах мелькали черные точки. А Пеппо продолжал недовольно бормотать:
– Я кого предупреждал? Так нет же, полез голыми руками в печь, герой…
– Зачем ты пошел за мной? – прервал кирасир воркотню тетивщика. – Я бросил тебя посреди выжженной земли, как последняя сволочь.
Пеппо хмыкнул, отжимая лоскут:
– Ну как же. Надеялся, что тебя уже какой-нибудь перекладиной прибило. У меня башмаки совсем паршивые, твои наверняка покрепче будут.
Годелот рассмеялся, машинально потирая ноющую грудь.
– Не знал, что ты умеешь стрелять из аркебузы. Как ты меня нашел?
Тетивщик пожал смуглыми, почему-то обнаженными плечами:
– Я и не умею. Только чистить обучали и заряжать. Вовремя вы лаяться начали. Дорога-то одна, мимо замка не промахнешься. Во двор вошел, а дальше на вашу брань метился. Если б ты шум не поднял, да вороны глотки не драли – мне б вовек не приблизиться к вам незамеченным, я спотыкался раз десять, пока аркебузу заряженную отыскал и фитиль запалил. Ну а сукин сын этот так голосил, что целиться было несложно, разве только вот тебя задеть боялся.
– А как же башмаки? – добродушно поддел Годелот. Нервозная многословность выдавала тетивщика с головой. – Да еще Лотте… Меня так только дома называли.
Пеппо яростно оскалился.
– Это я так, сдуру, не мни о себе! – отчеканил он.
Кирасир покачал головой и тут же посерьезнел:
– Спасибо. Не только от смерти, но и от позора уберег.
– Квиты, – усмехнулся итальянец.
А Годелот меж тем ощупал повязку на груди и пригляделся к тряпице, что все еще держал в руках Пеппо:
– Погоди… Это ж твоя камиза. Ты зачем рубашку загубил?
Тетивщик нахмурился, поднимаясь на ноги:
– Так не штанами ж тебя перевязывать, бестолковый. Передохни пока. Я пойду, поищу лошадь этого остряка, едва ли он пешком притопал.
Годелот оперся на локоть.
– Не рыскал бы ты окрест в одиночку. Сам видел, что за волки на графской земле завелись.
Пеппо задумался:
– Твоя правда. Но все равно убираться надо. Куда ты теперь подашься?
Кирасир вздохнул. Давно ли он сам спрашивал Пеппо о том же?
– В Венецию. Я должен уведомить дожа о произошедшем. Враги не появляются ниоткуда. Кто-то непременно за это ответит.
Тетивщик кивнул.
– Значит, в Венецию, – спокойно отрезал он, не дожидаясь возражений.
Паолина потуже затянула веревку вокруг норовившего рассыпаться хвороста и хмуро осмотрела охапку. Во дворе под навесом сохла целая поленница отменных дров, но мать все равно посылала ее за хворостом, хотя знала, что дочь недолюбливает это занятие. Наверное, именно поэтому. Паолина подхватила вязанку и неспешно зашагала по просеке: ну и пусть. Сегодня никакой хворост не испортит ей настроения.
Паолина терпеть не могла ярмарок и всегда люто на них скучала. Не то чтобы она не любила танцев или сладостей, но была совершенно не популярна среди сверстников и на праздниках обычно тосковала в компании старших, напуская на себя безразличный вид.
Вот же, казалось бы, незадача… Единственная и обожаемая дочь сельского барышника, девица на выданье, Паолина считалась одной из самых завидных в Гуэрче невест, однако досадно не вышла лицом, была глазаста, большерота, худа, как деревянная кукла, и к тому же отчаянно застенчива. Вдобавок строгая мать и слышать не хотела о цветных лентах, ярких юбках и прочих любимых девушками красотах, утверждая, что хороший вкус никогда не родится из петушиных перьев. А к матушке стоило прислушаться, ибо в молодости та была кормилицей господского сына, немало времени провела в хозяйском поместье и в нарядах смыслила совсем не на крестьянский лад.
Вот потому-то более миловидные и менее зажиточные подруги относились к Паолине с насмешливой снисходительностью, считая слабохарактерной серой птахой, и в виде утешения порой намекали, что горевать ей все одно не о чем, понеже на ее приданое жених непременно найдется.
Однако вчера… Вчерашнюю ярмарку она вспоминала всю ночь. Впервые в жизни ее, только ее одну пригласил танцевать приезжий, да еще горожанин, да еще такой затейник, что сам сельский старшина с хохотом рассказывал о нем своей сварливой жене.
Паолину весь вечер забрасывали шуточками, доселе никогда ей не предназначавшимися, и даже расспрашивали, не звал ли ее плясун на свидание. В какой-то миг раскрасневшейся девушке до смерти захотелось приврать, до того необычно было чувствовать себя едва ли не красоткой. Но Паолина знала, что всякая похвальба в маленьком сельском мирке быстро разоблачается. Пуще же всего она боялась проговориться об увечье падуанца, ведь соседские балаболки непременно распустили бы слух, что на дочку барышника Кьяри если кто и позарится, так только слепой. Нечего всяких дур веселить.
Паолина воинственно перехватила вязанку и поднялась на скрипучий горбатый мостик через ручей, задушенный летним зноем. Занятая своими размышлениями, она не сразу заметила сидящего на краю оврага человека. А тот меж тем поднялся, преграждая девушке путь. Черный монашеский плащ колыхнул суконными полами, и Паолина невольно подумала, как жарко должно быть незнакомцу в такое пекло. Он слегка сдвинул капюшон назад, и в черном обрамлении показалось изможденное лицо. Серые глаза глянули на Паолину с непонятным любопытством и даже, пожалуй, ожиданием. Девушка отшатнулась, вдруг натыкаясь на кого-то еще и резко оборачиваясь: позади нее тоже стоял монах. Плащ его был распахнут, и Паолина замерла, на миг ослепленная доминиканской туникой, сиявшей в солнечных лучах кипенной белизной.
– Святой отец… – пробормотала она, смутившись, и поклонилась. Монах же мягко коснулся ладонью склоненной девичьей головы:
– Ты из Гуэрче, дитя, верно?
– Да, отец. Чем я могу вам служить? – окончательно смешалась Паолина, надеясь, что клирику нужно лишь указать дорогу к постоялому двору. Она не видела причин опасаться Божьих слуг, но меж двух незнакомых людей все равно было как-то неловко. А доминиканец буднично кивнул и все так же мягко промолвил:
– Мне нужна сущая безделица, милая. Только ответь, где мне отыскать юношу, с которым ты вчера танцевала на ярмарке.
Девушка ошеломленно подняла глаза, и вдруг где-то глубоко в животе словно дернули за крепко привязанный шнурок: вчера за плясуном тоже следил монах…
Она откашлялась.
– Я не знаю, святой отец. Я никогда его прежде не видела.
– Разве? Однако с завязанными глазами он без колебаний выбрал именно тебя.
– Ну так… все прочие девушки уже танцевали, а я нет. – Это прозвучало так жалко, что Паолине захотелось глупо разреветься от обиды: монах поневоле задел саднящую занозу. А сам доминиканец приподнял брови:
– Ты выглядишь девицей из приличной семьи. И вдруг любезничаешь с каким-то незнакомым фигляром?
– Так ярмарка же, святой отец. Все веселятся.
Монах помолчал, глядя на девушку, а потом проговорил ровно и раздельно:
– Ты лжешь. Ты нагнала его у самых ворот и несколько минут с ним шепталась. Поверь, милая, ошибки молодости порой калечат всю жизнь. Где вы назначили свидание? Лучше об этом узнаю я, дитя мое, чем твои родители и односельчане.
Паолина, только что совершенно растерянная, вдруг почувствовала укол неистовой обиды:
– Вы говорите со мной, как с… бесстыжей девкой, святой отец, а я не из таких. Вы кого угодно в Гуэрче спросите – самый завзятый сплетник обо мне слова дурного не скажет!
Это прозвучало почти запальчиво, а губы доминиканца вдруг дрогнули, будто тот сдерживал смешок:
– В таком маленьком местечке – и ни один болтун не припомнит ничего интересного? Не больно же тебя кавалеры балуют, милая…
Паолина задохнулась, чувствуя, что злые и бестолковые слезы вот-вот брызнут из глаз.
– Грех вам! – ляпнула она, краем ума осознавая несусветную наглость этих слов и ужасаясь ей. – Я и в мыслях дурного не имела! Я же… я только словом перемолвиться!
– «Перемолвиться!» – В доброжелательном тоне монаха засквозила насмешка. – Милое наивное дитя, женское тщеславие порой играет злые шутки. Если незнакомый заезжий мастеровой пригласил тебя танцевать – это еще не повод бегать за ним. Ну, разве что тебе было любопытно, так ли он горяч на сеновале, как на танцевальной площади.
Паолина сжалась, лицо пылало от унижения, будто оскорбительные слова холодными ладонями хлестали по щекам.
– Пропустите меня, святой отец, – пробормотала она, все еще пытаясь сдержать слезы, – мне домой пора…
А доминиканец вкрадчиво промолвил, глядя поверх плеча девушки на своего спутника:
– Погоди, милая, мы не договорили. Брат, я опасаюсь за отроковицу. Она уверяет, что ничего неладного не умышляла, а меж тем стыдится искренне исповедаться. Негоже оставлять заблудшую душу в потемках. Быть может, ее еще не поздно спасти. Взови к девице.
Паолина не успела ни о чем подумать. Не успела даже сильнее испугаться, когда меж лопаток ткнула жесткая рука. Девушка упала, рассыпая хворост и обдирая щеку о бугристый корень. Что-то свистнуло прямо над головой, и в спину с мерзким щелчком впился кнут. Девушка подавилась криком, а свист повторился, и новая огненная полоса вспыхнула поперек плеч, а потом снова.
Желуди вгрызались в ладони шершавыми шляпками, и земля пахла терпкой летней щедростью, с равнодушным аппетитом впитывая брызги крови. Носок сапога легко, почти дружелюбно ткнулся в щеку:
– Дитя мое, в твои годы нескладное вранье простительно, но вот бесстыдство – худший девичий грех. – Монах больше не насмехался, его голос был мягок и участлив, и от этого отеческого голоса липкие пальцы тошного ужаса щекотали шею, прогоняя вдоль хребта волны крупной дрожи. – Исповедуйся, дитя. Поверь, покаяние врачует страшные душевные язвы, и жить после него намного легче. – Несколько вязких секунд протекли в тишине, вспарываемой хриплым девичьим дыханием. – Молчишь… – Голос дрогнул горьким сожалением. – Брат, взови к девице.
Снова свистнул кнут, и Паолина надрывно вскрикнула, выгибаясь под ударом.
– Пощадите. Я же ничего дурного!..
Она закашлялась, давясь словами. В голове мутилось от боли, тошнота перехватывала дыхание.
– Милая, я ни в чем тебя не обвиняю. – В голосе дрогнула мука. – Я лишь хочу тебе помочь. Не терзай нас обоих. Лишь ответь, как найти плясуна. Очисть душу от чужого греха.
Паолина разрыдалась. Слезы выжигали дорожки на исцарапанных щеках.
– Я ничего о нем не знаю, святой отец. Он даже имени своего не сказал. Он падуанец. И он слепой. Все.
Голос помолчал. А потом темный силуэт склонился ниже, заслоняя солнце, и головы девушки коснулась ладонь. Провела по волосам, будто убаюкивая беспокойного ребенка:
– Ну же. Разве стоили эти простые слова такой боли? Продолжай, дитя мое. Дальше будет легче.
– Но я…
Рука вдавилась в затылок, притискивая голову к земле:
– Только не лги. Пойми, милая, мне и так уже трудно верить тебе.
Нужно было закричать. Завопить, обдирая горло, чтоб переполошить весь дом и самой проснуться от собственного крика. Но крик не шел, костью застряв в горле, как во всяком страшном сне. Зато дубовые листья царапали щеку, как лепестки ржавчины, и полосы кнута на спине полыхали слишком горячо, и пальцы все еще были липки от смолы, и рассыпанный хворост трещал под ногами монаха слишком сухо и по-настоящему…
Щегольской сапог с бордовым кантом вдоль шва нетерпеливо топнул, вминая в прелую листву пряди, выпроставшиеся из распустившейся косы.
– Молчишь. Ну, что ж, есть лишь один способ проверить, хорошо ли осведомлены деревенские сплетники. Брат, приступай, помолясь.
Паолина заледенела, когда уверенная рука перевернула ее на спину. Та самая кость, стоящая поперек горла, продралась рваным всхлипом. В свежие следы кнута словно плеснули уксуса. Ужас застил глаза, и высокая узкая фигура, склонявшаяся к ней в ореоле солнечных лучей, бьющих сквозь дубовые кроны, казалась безликим сгустком черноты. Второй силуэт стоял в двух шагах, и белая ладонь, обвитая четками, выделялась среди черных складок облачения. Затрещало полотно разрываемого подола камизы, и Паолина вдруг с холодной отчетливостью поняла: сейчас случится нечто, после чего нельзя будет больше жить. И матери в глаза глядеть будет нельзя, и на собственное отражение в воде тоже.
Зашипев, как кошка, она рванулась навстречу обидчику, вцепляясь тому в лицо. Пусть лучше убьют без затей. Разорванный подол уже не стеснял ног, и она брыкалась, раздирая ногтями щеки насильника.
– Шельма чумная! – выплюнул тот, подминая селянку под себя, и замахнулся. Удар по скуле выбил из глаз искры, а откуда-то, словно издали, несся гневный вопль:
– Не бей девку, олух! Проку от нее, от мертвой!
По-паучьи ловкие лапы сжали запястья Паолины, резко выкрутили, и она с удвоенной силой заметалась на земле, раздирая спину об узлы корней.
– Не надо! Пошел прочь, дьявол! Не надо! Нет!
Надрывные вопли разлетались по молчаливому полуденному лесу, будто щепки из-под топора. Паолина визжала, не чуя уже ни боли, ни страха, жаждая только изыскать способ хоть одним ударом отплатить гнусу, смердящему отсыревшим сукном и хворой утробой. А тот боролся с ней, вдавливая в землю и поливая похабной бранью. Наконец жесткая ладонь сдавила горло, и девушка коротко захрипела, соскальзывая во тьму.
Годелот сосредоточенно выбирал из гривы коня репейники. Взглянул на щерящийся оскал ворот. Украдкой покосился на тетивщика, сидевшего у могучего дубового ствола. Затем невольно отвел взгляд, задумчиво хмуря брови. Пеппо поднял голову.
– Чего вздыхаешь, как невеста? – спросил он с неожиданной мягкостью. – Пойдем, покуда солнце не зашло. Отца твоего найдем, похороним по-людски.
Годелот резко обернулся – чутье шельмеца очередной раз скрежетнуло по нервам острым суеверным коготком. Задержал взгляд на обветренном лице – и вдруг прочел на нем непривычное участие.
Пеппо же встал и провел рукой по поводьям, проверяя, надежно ли привязан вороной. Шотландец неуверенно покосился на него: он был уверен, что Пеппо наотрез откажется снова входить в замковый двор и, возможно, опять попытается удержать спутника, как недавно на дороге. Однако тогда мерзавца легко было посылать к чертям. Но не теперь, когда труп ландскнехта остывал на ступенях замка, а грудь кирасира была перевязана единственной рубашкой Пеппо. И Годелот мучительно искал слова, что убедят тетивщика, не уязвив его. Однако Пеппо сам разрешил сомнения, и Годелот отложил до поры размышления об этой, так несвойственной его спутнику, сговорчивости.
Но у ворот шотландец все же остановился:
– Тебе ни к чему идти со мной. Не злись, но ты не поможешь мне найти отца. Да и.… небезопасно там.
Пеппо привычно нахмурился, но спокойно отозвался:
– Я знаю, что в поисках тебе не подмога. Но, как найдешь отца, вдвоем сподручней будет. Да и в этом аду вдвое муторней, если не с кем словом перекликнуться.
Годелот помолчал, а потом коротко хлопнул тетивщика по плечу, будто приглашая следовать за собой.
Кирасир больше не окидывал двор широким взглядом. Он молча шел вперед, заглядывая в мертвые лица, снимая шляпы, переворачивая тела. Он рвано вдыхал сквозь стиснутые зубы, узнавая тех, с кем восемь лет жил бок о бок. Он не позволял себе остановиться, осеняя крестом холодные лбы и шагая дальше. После шестого тела шотландец остановился, хмурясь и покусывая губы. Затем медленно двинулся дальше, теперь уже внимательней осматривая убитых и все чаще подолгу о чем-то задумываясь.
Хьюго не было во дворе… Годелот обернулся, поискал глазами тетивщика. Тот зачем-то тоже бродил по двору, ссутулившись и теребя воротник весты, словно ему трудно было дышать. Шотландец откашлялся, ощущая гадкий холодок в животе.
– Пеппо! Я пойду в замке поброжу. – Голос кирасира предательски дрогнул.
Тетивщик кивнул:
– Погоди, я на крыльцо поднимусь. Ежели чего – позовешь.
У входа в замок шотландец снова остановился у тела отца Альбинони.
– Здесь убитый лежит, – тихо проговорил он, удерживая Пеппо за плечо, – это мой учитель, проповедник графский. Надобно и его похоронить.
Сняв руку с плеча спутника, он двинулся было к дверям замка, но снова остановился. Секунду подумав, решительно сошел по ступеням вниз и подобрал шлем застреленного Пеппо мародера.
– Вот что, – твердо проговорил он, кладя шлем на нижнюю ступеньку, – мне не понравилось, что тот несчастный крестьянин валил все на демонов. Видел я этого демона! – Годелот брезгливо сплюнул и продолжил: – Я возьму этот шлем, покажу его в столице – и пусть кто угодно в ответ толкует, что демоны в ландскнехтах нынче служат.
– Резонно… – пробормотал тетивщик, хмурый и бледный до желтизны. Ему было заметно не по себе.
Поколебавшись еще несколько секунд, Годелот приблизился к телу пастора и вынул нож. Перекрестился, преклоняя колено у тела учителя, и вырезал из рясы квадратный лоскут со следами крови и клинков.
– Покойтесь с миром, отец Альбинони… – пробормотал шотландец, складывая лоскут, – простите меня за это, но мне нужны доказательства.
Спрятав жесткое черное сукно под колет, Годелот вздохнул, словно перед прыжком в прорубь, и скрылся в полутемном холле замка.
Приготовившись к ожиданию, Пеппо опустился на ступеньку у тела пастора, потер ноющие виски и затих. Некоторое время он неподвижно сидел, вслушиваясь в карканье ворон и порой едва заметно вздрагивая. Потом медленно коснулся ребра ступеньки и ощупал шершавый край. Лишенный глаз, он подспудно боялся неизвестности окружавшего его мира.