Помнишь ты это? Наверное, да. А моя память все еще будто чужая – отрывочна, неполна, словно одеяло, разрезанное на лоскуты и снова сшитое воедино. Стежки прерывают, прячут часть прежних узоров, лишают их цельности. Мне уже и не вспомнить, что такое обычная память.
Но речи мои – не для тебя одного. Мне это нужно тоже. Словами не выразить радости, переполняющей сердце, когда тянешься мыслью к пережитому и без труда находишь его на месте, вытаскиваешь наружу, облекаешь в слова… Воспоминания нужны мне, чтоб преодолеть эфемерность мыслей. Они должны быть осязаемы в тот краткий миг, когда существуют, когда штормовыми ветрами воют в твоих ушах.
Долгое время помнила я ту ночь, когда ты повел меня взглянуть на своих воинов. Ее Артемида отняла одной из последних. Я размышляла о ней, полировала ее, тряслась над нею, будто над ограненным самоцветом, который можно вертеть в руке бесконечно, разглядывая со всех сторон.
Отчего, захотев поделиться дивным зрелищем, ты явился за мной? Отчего не за матерью? Отчего не удовольствовался компанией своих людей, с которыми разделил столько дней и ночей?
Неужели ты так и не смог понять, почему я бежала следом, пока не начала спотыкаться, но замедлить шаг тебя не попросила? Да, ты казался смущенным, но так и не остановился подождать меня, ковылявшую позади. Взглянуть да проверить, слушаюсь ли я твоих приказаний, пусть даже самых жестоких и диких, ты не утруждался никогда – вот и в ту ночь ни на мгновение не усомнился, что дочь следует за тобою прочь из дворца, туда, где в жизни еще не бывала.
Возможно, страх перед твоими воинами в тумане был порожден совсем не невежеством. Может статься, его породило предвидение: ведь прогулки с тобою из женского мира в мужской для меня никогда добром не кончались.
Приготовления к отбытию из дворца Клитемнестра завершила еще до полудня. Меня погрузили в крытую повозку, битком набитую одеждами, пряжей и сушеными фруктами. Так я и стала еще одним предметом багажа, отправляемого в Авлиду, – невестой для Ахиллеса.
Распоряжаясь погрузкой, мать усадила Ореста ко мне на колени. Если она и заметила мое молчаливое оцепенение, то, несомненно, отнесла его на счет обычной девичьей стыдливости.
Под жарким полуденным солнцем повозка тронулась в путь. Из-под колес в жаркий, удушливый воздух взвились клубы густой пыли. Сквозь бреши в пологе пыль устремилась внутрь, запорошила глаза, защекотала в носу, заскрипела на зубах. Не побоявшись бросить ей вызов, я отодвинула полог и выглянула наружу. Воздух позади был тяжел, неподвижен.
Повозка тряслась, переваливая камни да рытвины, а у меня на коленях прыгал, резвился Орест. Развернувшись ко мне, брат поморгал бездонными глазищами, ухватил меня за волосы, сунул одну из прядей в рот и принялся задумчиво жевать.
– Прекрати, – велела мать.
Выдернув мои волосы из Орестова рта, она осмотрела изжеванные концы и тяжко вздохнула.
А я была вовсе не против: пусть Орест их жует. Два года его недолгой жизни мы с ним неизменно общались жестами. Я понимала, что он хотел сказать, сунув в рот часть моего тела, без которой я запросто обойдусь.
Ах, Орест, Орест, такой степенный и искренний… Он никогда ни в чем не спешил – тем более в материях тривиальных, наподобие речи. И первый шаг сделал много, много позже того, как его одногодки вовсю принялись ковылять по дворцу, ища, где бы чего напроказить. Когда же он, наконец, пошел, от него так и веяло неторопливой, вдумчивой осторожностью. Казалось, Орест на каждом шагу взвешивает, прикидывает: стоит ли свобода и независимость риска упасть?
Знал ты это о нем? Должен был… Однако меня ты не знал никогда. Зачем тебе разбираться в собственном сыне?
Да и когда ты, если на то пошло, успел бы в нем разобраться? Ведь ты, даже если не отлучался по делам, видел его лишь на вечерних пиршествах, в часы зябких сумерек, пока женщины не подхватывали малышей и не уносили назад, в наши комнаты. А я знала Ореста, как свои пять пальцев. И с великой тревогой ждала того дня, когда он начнет неумело облекать свои мысли в слова. Волновалась, как бы эти слова не уничтожили, не свели на нет всей простоты понимания жестов, взглядов и выражения лиц. Твое предательство принесло избавление от этих страхов. Теперь мне уже никогда не узнать, что могли бы сказать мы с братом друг другу.
Орест поднял рев. Я покачала его на колене, запела песенку о быстроногой нимфе и полюбившем ее боге. Но вот, посреди второго куплета, слова песенки тоже стерлись из памяти. Впрочем, Орест уже спал, крепко сжимая в крохотных кулачках пряди моих волос.
Я начала новую песню, но мать прикрыла мне рот ладонью:
– Ифигения, он уже спит. Дай нашим ушам отдохнуть.
Стоило ей убрать руку, я повернулась к ней. Несмотря на туман в голове, на ускользавшие мысли, я помнила: мне нужно кое о чем ее расспросить.
Забытых вопросов, я, конечно же, ей задать не могла и принялась спрашивать о том, что помнила.
– Скажи, каково это – быть замужем? А где я буду жить, пока Ахиллес воюет с троянцами? В его семье? Нельзя ли вместо этого пожить в военном лагере, у отца? А эта война – надолго? А Ахиллес – он добрый? А когда Орест вырастет и станет царем Микен, ты переедешь ко мне, чтоб я могла заботиться о тебе, как ты заботилась обо мне?
Клитемнестра выслушивала мои вопросы, пока у меня не иссякли слова. Ветер растрепал ее затейливые косы, пыль подчеркнула морщины, придавая лицу изможденный, усталый вид, в уголках покрасневших глаз заблестели слезы.
– Живется в каждом браке по-разному, – отвечала она. – Где тебе жить, решать Ахиллесу: где велит муж, там и будешь его дожидаться, как я дожидаюсь твоего отца. Ахиллес – герой, и это говорит в его пользу, хотя герои не всегда отличаются добротой. Я буду навещать тебя по возможности, но такого счастья, как вчера, когда все дети были рядом со мною, мне уже никогда не видать.
Отвечая мне, мать беспокойно потирала пальцы. За последние несколько лет их суставы заметно прибавили в толщине: артрит ухудшался, набирал силу соразмерно волнениям из-за драмы, разыгравшейся по милости ее сестры, Елены, и прохвоста, который увез ее в Трою. Ради непутевой сестрицы мать не послала бы в битву даже свинью, но царей призывали к войне клятвы, а значит, и ее мужу, и всем прочим микенским мужам надлежало идти в поход. Да, мать с самого начала знала, что Ореста ей предстоит растить одной, без тебя, но до этого утра была уверена: уж я-то останусь при ней, я скрашу ее одиночество. Теперь же, выдаваемая замуж за чужого, незнакомого человека, я исчезала из ее жизни столь же всецело, как если бы тоже отправилась на войну.
Вершиной счастья для матери, женщины строгой, но в то же время сентиментальной, всегда было то время, когда все вокруг расставлено, разложено по своим местам: краски – по оттенкам, от темного к светлому, приправы – в ряд, от нежных до острых, а дети сидят по отведенным им комнатам – переступи порог и восхищайся.
Первым, что мать рассказала мне о Елене, было:
– Она мне сестра, но и не сестра. Зачал ее Зевс, приняв облик лебедя. Мать у нас с нею одна, но она рождена из яйца, а я – обычным, естественным образом. Елена уродует, искажает все на своем пути. Не вздумай приглядываться к ней чересчур пристально – ослепнешь.
В то время я была еще очень мала – настолько мала, что, собираясь сделать новый нетвердый, неуверенный шаг, всякий раз тянулась к ее руке. Но важность слов ее почувствовала все равно, пусть даже не понимая их сути.
В Микены Елена явилась, когда мне исполнилось девять – возраст, вполне достаточный, чтобы ходить без посторонней помощи, однако слов, сказанных матерью о моей прославленной тетушке, я по-прежнему понять не могла. Елена казалась чарующей, загадочной, непостижимой – совсем как ты.
Решив непременно взглянуть на нее хоть глазком, я опустилась на четвереньки и двинулась сквозь толпу слуг, сквозь лабиринт их ступней и коленей. Сверху доносились приглушенные похвалы. В голосе каждого, будь он хоть раб, хоть слуга, хоть эквет, хоть мужчина, хоть женщина, слышалось одно и то же благоговейное изумление. Все они наперебой дивились коже Елены, подобной чеканному золоту, и глазам ее, что синевой не уступят вечернему сумраку, и плавной округлости грудей, увенчанных парой сосков цвета кедровых орешков.
Ты же был занят беседой с братом своим, Менелаем. Вы, звучно хлопая друг друга по плечам, обменивались новостями с полей брани. Ни на прекрасную свояченицу, ни на жену, беспокойно расхаживавшую из стороны в сторону, покрикивая на рабов, и без того поспешавших исполнить полученные приказания, ты даже взгляда не бросил.
Вскоре твои люди удалились в мегарон, дабы продолжить разговоры за чашей вина. Во двор вышли мы, женщины. Рабы растянули над нами полог, укрыв нас от солнца, и принесли нам скамьи. Тут Клитемнестра снова на них прикрикнула: полог-де натянут слишком уж низко, скамьи тоже стоят не так, да подать угощений побольше, да принести одеяла помягче, да не забудьте загодя приготовить масло и лампы, чтоб к сумеркам были под рукой!
Елена устроилась на скамье у самого края полога, где свежий ветерок овеет ее прежде всех остальных. Улеглась, подоткнув одеяния так, что формы ее приняли еще более соблазнительный вид. Огладила косы, и легкий бриз тут же взъерошил выбившиеся из них волоски. Такой, по-домашнему непринужденной, Елена казалась прекраснее прежнего… вот только мне подумалось, что так выставлять себя всем напоказ очень и очень нескромно.
Пока я стояла столбом, разглядывая Елену, в меня едва не врезалась незнакомая девчонка примерно моих лет. Полоснула меня злобным взглядом и резко отвернулась, будто я даже времени ее не стою.
– Поставь мою скамью сюда, – велела она рабыне, ткнув пальцем вниз, рядом с Еленой.
Мне захотелось спросить, кем это она себя тут возомнила, но прежде, чем я хоть рот успела раскрыть, мои плечи стиснули руки матери. Стиснули крепче обычного – ногти так и впились в тело.
– Поди-ка, присядь, – сказала она, притягивая меня к скамье рядом со скамьей Елены, где сидела сама.
Я села в ногах Клитемнестры и, пока мать нежно ерошила мне волосы, продолжала разглядывать тетку. Отсюда, снизу, Елена выглядела все так же великолепно, только черты ее словно бы сделались резче. Вкруг лица вились змеями косы, скрепленные украшенным лентами бронзовым оголовьем, и отраженный металлом солнечный свет сверкал золотистыми искорками в бездонной синеве ее глаз.
Не выпуская меня из рук, как будто, если тело на месте, то и мыслям прочь не уйти, мать завела разговор о хозяйстве – предмете безликом, практическом, целиком ей подвластном.
– На будущий месяц начнем сушить фрукты нового урожая, – сказала она. – Для смокв год выдался слишком холодным, почти половина плодов погибла, не вызрев. Но на орехи мы смогли выменять столько, что зиму протянем.
– Ты – великолепная домоправительница, сестрица, – откликнулась Елена, ничуть не скрывая скуки.
– О, матушка, – вмешалась в их разговор столкнувшаяся со мною девчонка, – вот! Я нашла для тебя безупречный!
С этими словами она поднесла Елене на раскрытой ладони кубик козьего сыра, идеально ровный со всех сторон.
Взглянув на ее угощение, Елена удивленно, озадаченно улыбнулась.
– Спасибо, – с легким смущением сказала она, приняла сыр, а в награду неуверенно потрепала девчонку по голове.
Девчонка, во всем подражая Елене, улеглась на скамью, но с совершенно иным результатом. Томная поза лишь подчеркнула худобу ее тощих, неуклюжих рук и ног, выбившиеся из прически пряди волос торчали в стороны, точно листья чертополоха.
– Так ты – Гермиона? Моя двоюродная сестра? – выпалила я.
Гермиона сердито нахмурилась. Мать ее неторопливо окинула меня оценивающим взглядом.
– О-о, привет, – сказала Елена. – Выходит, ты – моя племянница?
Плечо покровительственно сжала рука Клитемнестры.
– Да, это Ифигения.
Взгляд Елены был жарок, словно солнечный луч. Столь же жарок, как и мое смущение.
– Красавицей вырастет, – сказала Елена матери.
– Для этого времени у нее довольно, – пожав плечами, откликнулась Клитемнестра.
Тут Гермиона выбила из рук рабыни поднос выдержанных в меду смокв. Поднос зазвенел о каменные плиты.
– Все это моей матушки недостойно! – выкрикнула она.
Елена неуверенно взглянула на Клитемнестру, затем на Гермиону, а после возвела взгляд к небу и тяжко вздохнула.
– Не представляю себе, Клитемнестра, как это у тебя выходит? Меня никогда не готовили к материнству. Всю жизнь учили быть только женой.
– Дети, Елена – всего лишь маленькие люди, – пояснила мать, – пусть даже порой и глупые.
Елена сняла с оголовья алую ленту и протянула мне.
– Возьми, Ифигения. Нравится?
Не в силах ответить ни словом, я приняла дар. Казалось, ее прикосновение сделало мягкий шелк ленты волшебным.
– Мне хотелось бы поговорить с тобой, Ифигения. Наедине. Так, чтобы нас с тобой больше никто не услышал. Если, конечно, твоя мать позволит.
Елена подняла взгляд на Клитемнестру. Пальцы матери снова больно впились в мои плечи.
– Разумеется, – сказала мать. – Она ведь тебе племянница.
Я понимала: матери очень не хочется оставлять меня с Еленой одну. А еще понимала, что очень хочу побыть с нею – рядом с ее красотой, с ее очарованием, с огнем в ее взгляде.
– Хорошо, – согласилась я, туго обматывая лентой ладонь.
По дороге в Авлиду я позабыла, как мать – в то время мне было восемь – подхватила с моих колен вышивание и поднесла его к свету. Я ожидала, что она разорвет мои стежки и вернет вышивку мне, для переделки – именно так поступала она каждое утро с тех самых пор, как я взялась за иглу. Но нет, на сей раз мать только окинула мою работу задумчивым взглядом.
– Хм-м-м, – протянула она. – Что ж, уже лучше.
Да, тот день ускользнул из памяти, а вот Елену в Микенах, и ее обжигающий взгляд, и ее томную позу, и ее дочь, одиноко сидевшую рядом да старавшуюся хоть ненадолго обратить на себя внимание, отыскав матери очередной безупречный кусочек лакомства, я помнила во всех подробностях.
Въехав в Авлиду, повозка резко остановилась. Всех нас качнуло вперед. И одежду, и кожу сплошь облепила колкая пыль. Отодвинув занавесь, я принялась отплевываться. Мать потянулась ко мне, чтобы остановить, но, едва коснувшись моего плеча, передумала, пристроилась рядом и тоже сплюнула наземь.
Один из рабов помог матери сойти на землю Авлиды. Старый, согбенный, подволакивает правую ногу… Во всем этом чувствовалось что-то знакомое, однако узнать его я не смогла. «Иамас», – всплыло из глубин памяти имя, но все, что мне было известно о нем, забрала, отняла Артемида.
Сходя с повозки, я оперлась на его руку. Раб поднял на меня взгляд, изумленно вскинулся, отпрянул прочь. Лишившись опоры, я едва смогла устоять на ногах. Орест захныкал.
– В чем дело? – властно спросила мать.
Раб тоненько заскулил.
– Иамас, в чем дело? – чуть мягче повторила мать.
Иамас затрепетал.
– Царь Агамемнон сказал, что вам нельзя приезжать сюда.
– Что за вздор ты несешь? – удивилась мать. – Какая же может быть свадьба, если мы не приедем? Помоги дочери спуститься с повозки.
Иамас вновь подал мне руку. На этот раз он не дрогнул, и я благополучно сошла вниз. Взгляд его задержался на давно позабытых мною пахучих украшениях в моих волосах. Я потянулась к ним. На ощупь они оказались нежны и хрупки.
Охваченный дрожью, Иамас отвел взгляд в сторону, прижал руки к бокам, крепко вцепился в собственные локти. Казалось, он страшно мерзнет, хотя воздух был горяч и недвижен. Я понимала: ему тоскливо и неуютно, а еще он что-то скрывает. Понимала… но мне было все равно: он – человек чужой.
– Еще не поздно уехать назад, в Микены, – негромко предложил он.
– Иамас! – Голос матери зазвучал резче. – Да что на тебя нашло?
Теперь-то я помню, чего не могла вспомнить тогда: этот старик-раб, Иамас, состоял при матери еще до моего рождения. Помню, как он носил меня на руках, когда я была так мала, что мир для меня состоял из одних только образов. В то время он был моложе: перебитый нос согнут крючком, щербатые зубы обнажены в неизменно широкой улыбке. При всякой возможности заняться порученным делом, где заблагорассудится, он приходил ко мне, усаживался неподалеку, смотрел, как я играю, бегаю, болтаю без умолку, подобно всем малышам. Когда же я выбивалась из сил, он укладывал меня рядом, и я, в полудреме, весь день напролет слушала его сказки.
И вот он стал для меня лишь чуть больше, чем тенью. Пройдя мимо него, я двинулась к гавани, где среди ровной, точно стекло, глади моря недвижно застыли тысячи кораблей. Поникшие паруса их с нетерпением ждали ветра, но ветер никак не желал пробуждаться. Огромные глаза, нарисованные на корабельных носах, бесстрастно смотрели вперед, будто стараясь разглядеть вдалеке очертания Трои. Десять тысяч весел замерли в ожидании.
– Отчего все эти корабли до сих пор здесь? – удивилась я.
– Им не выйти из гавани, – пояснил Иамас за моею спиной. – Нет ветра, который домчит их до Трои.
– И они просто так стоят на якоре?
– А что тут еще поделать…
Корабельные мачты слегка покачивались в такт едва различимому колыханию вод. Под раскаленным солнцем молча кружили чайки. Казалось, все вокруг ждет.
Повернувшись к бухте спиной, я окинула взглядом лагерь. Он оказался огромен – я и не думала, что военный лагерь может быть таким большим, неисчислимым скоплением войск, повозок и шатров. Шумные полчища воинов, окруживших тлеющие костры, отдавали все силы азартной игре в камешки да резные фигурки.
Другие воины, соскучившиеся без дела, уселись вощить доспехи (каждое движение – точно удар по врагу). Металл сиял ярче детского взора, ярче только что отчеканенных монет. В сполохах отраженного бронзою солнца сделалось невозможно отличить тела воинов от кирас, человеческой кожи от золота. Орест, рассмеявшись, потянул ручку к блестящим шеренгам. Золотые воины казались ожившими солнечными лучами, только и ждущими случая броситься в битву, пустить в дело пламенеющие руки, ослепить врага своим блеском.
Застряв в гавани, не видя перед собою противника, они на глазах выгорали. Без ветра, дуновение коего придаст им сил, поможет дотянуться до груды сухого хвороста, им долго не протянуть. Им требовалось сжечь нечто новое. Им требовалось топливо.
И вот ты пришел к шатру, куда Иамас отвел нас ждать свадьбы. Мы в три пары глаз наблюдали за твоим приближением. Услышав твой голос, Орест потянул к тебе руки, но ты пожелал видеть одну только Клитемнестру.
Мать выскользнула наружу, оставив меня и Ореста смотреть на тебя из полумрака шатра. Орест недовольно захныкал, и я прижала его к груди. На фоне мышасто-бурой земли одежды матери казались особенно яркими, обутые в сандалии стопы – необычайно изящными, бледными. Ушей моих достиг шорох ткани: мать обняла тебя.
– Вот и вы.
Двойственность чувств рассекла твой голос напополам.
– Идем внутрь, – сказала мать. – Ифигения в брачном венке. Она будет рада увидеть тебя. Выглядит просто блестяще!
– Не могу. Мне пора по делам.
– Войди же хоть ненадолго. Взгляни на Ифигению в последний раз, пока она еще незамужняя дева.
– Не могу! – с неожиданной мукою в голосе выкрикнул ты. – Я должен идти. Вернусь позже.
Твой быстрый шаг поднял в воздух облако пыли. Вдохнув ее, я едва не закашлялась.
Помнишь, что еще случилось в ту ночь, после того, как ты повел меня взглянуть на воинов в завесе тумана? Мне это вспомнилось только сейчас: ты взял меня за руку и – на сей раз медленно, неторопливо – повел прочь из рощи, во дворец, в мою спальню, где в ожидании нас, в полусне, лежали остальные девчонки.
Я устремила взгляд тебе вслед. Казалось, я возвращаюсь из чудесного сна в обычные серые будни. Хотелось помчаться за тобой, настичь сон – пусть он продлится подольше!
Так я и сделала.
Чувствуешь? Небо хмурится. Сила моя растет. Мой дух, обернувшийся ветром, колышет морскую гладь. Волны вздымаются к небу, будто вершины крохотных гор в шапках пены. Лодки внизу, подо мною, дрожат. Паруса наполняются моим дуновением. Волосы воинов, отложивших в сторону шлемы, вьются по ветру, качка лишает людей веры в твердость собственной поступи.
Пока я еще слаба, отец мой. Но вскоре смогу не только свистеть в ушах.
Когда ты удалился, мать села у входа в шатер, глядя вдаль (точно так же и я глядела тебе вслед, когда ты, показав мне чудо, оставил меня в обыденности). Возможно, твой отказ взглянуть на меня и содрогание, с коим Иамас взглянул на мое свадебное убранство, внушили ей кое-какие подозрения.
Снаружи сверкнуло золото.
Мать крепко стиснула мои пальцы.
– Щит Ахиллеса, – сказала она. – Оставайся здесь. Я передам ему твои вопросы.
Показаться на глаза незнакомому, чужому мужчине? Это было совсем не похоже на мою строгую, благонравную мать. Я усадила Ореста к себе на колени. Отсюда, из глубины шатра, мне была видна только узкая полоска лагеря, но вот ее заслонили плечо и грудь Ахиллеса. Тело его бугрилось мускулами, очерченными резко, словно у статуи; узорчатый, тонкой работы шлем и нагрудник были отлиты из золота, но смуглая кожа, умащенная маслом, блестела так же ярко, как и броня.
Мать подала ему руку.
– Привет тебе, Ахиллес! Да будет твой союз с моей дочерью самым счастливым из браков!
Ахиллес замер, пристально глядя на протянутую ладонь – глаза под шлемом темны, взгляд сдержан. (Туман, ветка, одуванчик, словно отражение луны в небесах…)
– Женщина, отчего ты предлагаешь руку незнакомцу? Может, ты и красива, но это тебя не оправдывает.
– Прости. Я думала, ты узнаешь меня по описанию. Я – жена Агамемнона.
– В самом деле? По-моему, столь видный муж должен бы строже держать своих женщин в узде.
Лица матери я разглядеть не могла, но знала: на этакое поношение она ответит принужденной улыбкой, растянув по-кошачьи губы, но не допуская улыбки во взор. (Такой же деланой улыбкой одарила меня Елена на нашем дворе, тем вечером, когда мне было девять: «Пойдем-ка пройдемся, племянница»).
– Через пару дней мы станем родней, – сказала мать. – Просто представь себе, что это уже свершилось.
Ахиллес смерил мать все тем же сдержанным взглядом.
– В своем ли ты уме? Я ни от кого не слыхал, что Агамемнон взял в жены помешанную.
– Послушай, юноша, я вовсе не помешана.
– Не может быть. Я – сын богини, морской нимфы Фетиды. Я одолел в бою тысячу человек. Я овеян славой, как некоторые – ароматами благовоний. И должен жениться на твоей дочери, полагаясь только на твое слово?
– За нами послал мой муж, – ответила Клитемнестра. – Он и сообщил, что ты пожелал взять нашу дочь в жены.
– Отчего бы мне говорить ему такое? Я ее даже ни разу не видел.
Мать надолго умолкла. (В моей голове звенит пустота – таков звук забытых воспоминаний.)
– Прости мою недоверчивость, – наконец сказала она, – но либо ты ошибаешься, либо мой муж лжет. Кому должна верить верная жена?
Взгляд Ахиллеса затвердел, словно бронза. Но прежде, чем он успел ответить хоть словом, старый раб, Иамас, поспешил встать меж обоими и, задыхающийся, побагровевший, повернулся лицом к Клитемнестре.
– Что тебе нужно?! – рыкнула на него мать.
И Иамас рассказал им о твоих замыслах. Поведал о том, что безветрие не дает флоту выйти из гавани, и о том, что богиня потребовала от тебя жертвы, и что свадьба – лишь хитрость, измышленная, чтоб заманить нас в Авлиду, мне на погибель.
Воздух вокруг был недвижен, ждал своего часа, точно сдерживаемый в груди вдох. (А вот я – в постели, забывшая зелень листвы, смоквы и шерсть.)
– Завтра, – сказал Иамас. – Жертву принесут завтра, с восходом солнца.
Воображение мое накрепко уцепилось за тот момент, когда ты, Менелай, Одиссей и Калхант строили эти замыслы. Разум – что ветхое тряпье. На месте всего, чего мне не припомнить, висят клочья воспоминаний о прошлом. Не в силах вспомнить лица Менелая, я увидела вместо него лицо матери в обрамлении бороды – сплошь, волосок к волоску, черной, будто твоя борода в то время, когда я была младше. За беспокойно расхаживавшего из стороны в сторону Одиссея сошел Ахиллес, меряющий шагами затянутую туманом рощу – это его золотые сандалии на каждом шагу поднимали в воздух облачко пыли. Калхант, вместо жреческого убранства облаченный в тонкое полотно, повернулся к тебе лицом, плотоядно усмехнулся, но губы, сложившиеся в усмешку, принадлежали не ему, а Елене, и не в его – в ее бездонно-синих глазах отразились алые брызги моей крови, льющейся на алтарь.
Согласен ли ты принести в жертву дочь?
«Согласен».
Был ли твой голос громок и звучен? Хлопнула ли мать-Менелай тебя по плечу? Не знаю. Но Ахиллес-Одиссей наверняка заговорил с невольным уважением, а в сдержанном взгляде его мелькнул огонек восторга.
– Конечно, ты – бессердечный, бесчувственный сукин сын, – должно быть, сказал он, – но от долга не отступился.
Поник ли ты головой, перешел ли на шепот? Склонила ли Елена-Калхант изящную шею, чтоб лучше расслышать тебя, всколыхнулись ли алые ленты, украшавшие ее оголовье, у самого твоего уха?
– Завтра, – сказал Иамас, пав на колени перед Клитемнестрой. – Жертву принесут завтра, с восходом солнца. Я сомневался, стоит ли извещать об этом тебя. Раб должен хранить верность своему господину, но должен хранить верность и госпоже. В Микены я прибыл с прочим твоим приданым, когда был совсем молод. И всю жизнь принадлежал тебе.
– Отчего ты не рассказал обо всем раньше? – с мукою в голосе проговорила мать. – Мы могли бы уехать в Микены, а Агамемнон бы ни о чем не узнал.
– Я пробовал, – отвечал Иамас. – Но струсил.
Если уж тебе было необходимо меня погубить, неужто не мог ты придумать другую хитрость, не свадьбу? Понимаешь ли ты, как жестоко сулить все сокровища женственности той, кому не владеть ими никогда?
Возможно, ты думал, что – так ли, иначе – вправду выдаешь меня замуж? Как будто я – Персефона, проводящая юность в царстве Аида… но ведь для меня-то весны не наступит!
Орест снова захныкал, рванулся из рук. Он слышал мать, стремился на ее голос: до наших ушей донесся ее тихий, жалобный плач.
Что до меня, я чувствовала лишь воздушную легкость, будто стою на краю отвесной известняковой скалы, одной из тех, что окружили гавань Авлиды, будто половинка расколотой чаши. Конечно, предательство заставило сжаться не только мое сердце, но мать с Орестом еще не лишились способности плакать.
А я уже начала исчезать. Я знала: возврата назад не будет.
– Завтра, – сказал Иамас. – Жертву принесут завтра, с восходом солнца.
Пальцы матери больно впились в плечо.
– Идем, – велела она, увлекая меня наружу.
Вслед нам отчаянно завопил Орест. Пожалуй, и я, если б только могла, завопила бы точно так же.
Увидев мое неприкрытое лицо, Ахиллес заслонил глаза (темные, сдержанно поблескивавшие над бородой, подобной молодым кустикам) ладонью оружной руки.
– Без этой девицы никак не обойтись?
– Мой муж выставил всех нас на посмешище, – сказала Клитемнестра. – Он обманул меня от твоего имени. Люди подумают, будто тебе в радость заманивать юных девиц на погибель.
Ахиллес в гневе зашагал из стороны в сторону. Когда меч его лязгал о латы, старый раб, Иамас, всякий раз вздрагивал, втягивал голову в плечи.
– Говорить от моего имени он не имел никакого права.
– Ты можешь остановить их. Тебя-то они послушают. Ты ведь герой. И если велишь им отменить жертвоприношение, твоих слов без внимания не оставят.
Ахиллес остановился.
– Ты хочешь, чтоб я велел Агамемнону отказаться от жертвоприношения?
– Ради твоего же доброго имени!
– Но как мы тогда доберемся до Трои?
Мать шагнула к нему. Миг – и строгая, благонравная женщина, знакомая мне с самого детства, исчезла, как не бывало (Елена укладывается на скамью, украшает складками одеяний томно расслабленное тело.) Мать сделалась мягче, таинственнее, потупила взор, неуверенно, мягко приподняла край одежд, обнажив округлые икры. Пальцы ее сомкнулись на шнуровке нагрудной брони Ахиллеса, губы придвинулись к его шее так близко, что дыхание всколыхнуло тонкие золотистые волоски на затылке.
– Ты найдешь способ, – шепнула она ему на ухо.
Но Ахиллес не ответил ни слова. Тогда мать опустилась на колени, кокетливо, обольстительно взглянула на него снизу вверх сквозь приопущенные ресницы. Нежные темно-русые локоны, выбившиеся из прически, смягчили очертания ее скул, груди вздымались и опадали в такт вдохам.
– Ты хочешь услышать мои мольбы? – спросила она. – Мы с дочерью беззащитны, беспомощны. Вся надежда только на тебя. Помоги нам!
Ахиллес отступил назад, словно не в силах сдержать отвращения к ее просьбам. Мать, умоляюще повернув кверху ладони, простерла руки к нему. («Моя сестра рождена из яйца, а я – обычным, естественным образом».)
– Хочешь вместо моих услышать мольбы дочери? Сделай милость, она не откажет! Она всю жизнь прожила достойно, но что проку в чести, если ее девственницей оправят в могилу?
В глазах Ахиллеса вспыхнул огонь вожделения: ведь мать моя была сестрою Елены, а это что-то да значит. Но в то же время взгляд Ахиллеса по-прежнему оставался жестким, презрительным: ведь мать-то – сестра Елены, потаскухи, сбежавшей от Менелая…
– Твоей дочери нет нужды терпеть ради меня унижения. Вопрос чести своей я решу с Агамемноном…
От радости мать всплеснула руками, но Ахиллес вскинул ладонь, веля ей молчать.
– Вопрос чести своей я решу с Агамемноном. А после мы отправимся в Трою.
Тут Ахиллес впервые взглянул на меня – пристально, испытующе. Что мог увидеть он в моем лице? Я знала, что отнюдь не уродлива. Возможно, в других обстоятельствах он и пришел бы на выручку беспомощной девушке с нежным юным лицом и темными, словно полночь, глазами. Увы, чтоб тронуть его сердце в тот день, мне нужно было превзойти красотой саму Елену. Ее краса собрала в гавани тысячу кораблей. Убедить воинов отправиться по домам, ни с кем не воюя, могло только нечто еще более великолепное.
Мать отвела меня назад, в шатер. Обернула одеялом, точно ребенка. Вынула из волос свадебные украшения, принялась разглаживать локоны, пока они, блестящие, гладкие, не улеглись на плечи. Лежавший рядом Орест свернулся клубком, прижался к моему теплому боку, будто спящий котенок, сжал пряди моих волос в кулачках.
– Оставайся здесь, – велела мать. – Отдыхай. На глаза никому не показывайся. Блюди себя. Пусть знают, что ты невинна и покорна: так им будет труднее оправдать свое злодеяние.
С этими словами она погладила меня по щеке.
– Не тревожься. Не чудовища же они. Не станут они творить таких ужасающих дел.
Память моя улетучивалась все быстрей и быстрей. Немногие сохранившиеся воспоминания сияли во тьме разума, точно лампы, редкая цепочка островков света вдоль длинного-длинного коридора.
Вот на один из таких островков я и забрела. Отправившись за тобой следом, я вышла из спальни, спустилась вниз, миновала портик. Шла тихо, чтоб ты не услышал шагов. Так мы с тобой оказались в лесу. Окутавший рощу туман поредел, среди деревьев виднелись люди. Прохладный сумрак дрожал от их криков и лязга мечей. Ты, далеко опередивший меня, подошел к своим экветам, во весь голос начал командовать, подбадривать бьющихся.