bannerbannerbanner
Мифическое путешествие: Мифы и легенды на новый лад

Нил Гейман
Мифическое путешествие: Мифы и легенды на новый лад

Полная версия

Вышел я из машины, и дверца скользнула вниз, запирая Кагена в ее брюхе.

Снаружи я в первый раз увидел машину во весь рост – живой, наводящей ужас. Стоявшая на трех высоченных ногах, подняв кверху пару железных змей, точно согнутые руки, машина напоминала, скорее, не Пауков, а богомола. Богомола-Плута, Кагна, помогавшего Людям с тех самых пор, как Люди явились на Землю.

Широченными шагами двинулся Богомол к паутине оград. В толпе, таращившейся на него изнутри (все эти люди могли б заселить множество стойбищ), отчаянно завопили. Когда же толпа, обезумев от страха, бросилась прочь, ушей моих достиг хруст костей. Кто побыстрее и посильнее, топтал на бегу маленьких и слабых – так уж оно от веку заведено.

Солдаты тоже завопили, но у них-то причина тому имелась: из пасти Богомола рекой хлынуло пламя. Огненные змеи потянулись сквозь строй охранников, настигая одного за другим. В один миг огонь погубил дюжину вооруженных людей! Тем временем шкура машины подернулась рябью, и рябь та сложилась в Кагеново лицо – невообразимой величины, искаженное болью и мыслями, каких мне даже не вообразить. Ужасное зрелище… но все же то было лицо моего друга! Огромные глаза казались пустыми. Сознание его погрузилось во тьму. Безумный лик Кагена взвыл, и железная черепаха вновь изрыгнула огонь.

Воздух задрожал от встревоженных криков. Каген истреблял этих людей, и мне пришлось перевести взгляд на них. Видя, что часть караульных мертва, а остальные бегут, пленники разметали ограду и бросились кто куда.

Думаю, эту женщину я увидел в тот же миг, что и Каген.

Как я сумел узнать ее в толпе? Очень просто: остальные пустились в бегство, а она, одолевая страх, не сводила глаз с небесной машины. Машина нависла над ней, словно спустившийся на Землю бог, но она не дрогнула. Запрокинула голову, взглянула в огромное лицо – и, конечно, узнала Кагена.

Тут женщина встряхнулась, будто очнувшись от сна, и закричала. Стояла она в углу, вжавшись в стену, сооруженную из кирпича, слишком напуганная, чтобы бежать. Вдруг один из солдат – юноша с сильным, крепким телом охотника и добрым взглядом – бросился к женщине, заслонил ее собой, повернувшись к машине, поднял голову, завопил, закричал на языке кикуйю. В то время, как он орал на машину, щеки его заблестели от слез. Ради этой женщины он был готов умереть.

Машина остановилась, и глаза Кагена – те самые штуки, что выглядели, будто его глаза – заморгали. Подогнув длинные ноги, машина опустилась к земле. Огромное лицо приблизилось к женщине.

Женщина оттолкнула солдата назад, сама же шагнула к Кагену и заговорила с ним, но слов ее я не расслышал. С виду она казалась прекрасной и сильной.

В конце концов, одно слово я разобрал.

– Нет, – снова и снова повторяла она, но не орала, как ее солдат, а говорила так мягко, будто Каген стоял возле самого ее уха. – Нет, нет.

И тогда я расслышал еще одно слово.

– Каген… Нет. Нет. Нет.

Она узнавала Кагена. Однако любила другого.

Машина бессильно опустилась на колени. Каген увидел то же, что видел я: его женщина осталась в живых, как он и просил, однако при этом охладела к нему сердцем.

Однако печалиться о своей женщине Кагену было недосуг. К нему шла вторая машина.

Эта машина была такой же, как у самого Кагена, совсем не похожей на малышей-Пауков, которые возят людей по саванне и по небу. Миг – и на округлом боку ее железного панциря появилось лицо, лицо белого человека. Казалось, белый… не владеет собой. Мышцы лица его вздулись буграми, во взгляде не осталось ничего человеческого – одна только жажда крови. Не зная, что могла сотворить с ним машина, я начал молиться о том, чтоб Каген сумел устоять.

Машины закружили нос к носу, точно разозленные бабуины. Едва обе сцепили руки (совсем как наши мужчины в танце, приглашая друг друга бороться), уцелевшие солдаты бросились прочь заодно с пленниками.

Как только железные змеи их рук сплелись, воздух вокруг затрещал, заискрился. Тогда я тоже бежал, зная, что это зрелище для глаз смертного не предназначено. То была битва богов, а такого не должен видеть никто из людей.

Но прежде, чем убежать, я заметил, как, крепко держась за руки, бегут прочь женщина Кагена и молодой солдат.

Путь назад, к Людям, стоил мне десяти дней. Со временем, приготовившись снова извлечь этот день из глубин памяти, я рассказал своему народу, что совершил и что видел.

Нам угрожала опасность. Мы понимали: нужно идти, нужно искать для стойбища место еще укромнее. Говорить о чем-то другом попросту не могли.

Суровыми были для нас эти долгие дни. Порой, по ночам, я слышал далекие взрывы или треск выстрелов. Бывало, ветер приносил в стойбище отзвуки множества криков.

И вот однажды к нам пришел Богомол. Идет, на ходу спотыкается… сперва я подумал, что еще не стряхнул дрему с век. Много ночей снилось мне возвращение Кагена. Иногда в этих снах он возвращался как друг, иногда обрекал мой народ на смерть в пламени. В конце концов, всякий знает: порой Богомол съедает свое потомство.

Машина, которую я увидел в тот день, была не похожа на ту, что являлась мне в сновидениях. Шагала она неуверенно, покачивалась, и вдруг, остановившись, плюнула жидким пламенем. Отчаянно заверещала пожираемая огнем коза. В воздухе заклубился пар закипевшей крови. Охваченный ужасом, мой народ попрятался кто куда. Неужели мои кошмары окажутся вещими?

Это был Каген. Лица его на боку машины, как прежде, я видеть не мог, но знал: это он. Едва передвигая скованные страхом ноги, я вышел ему навстречу.

Округлый железный бок машины подернулся рябью, и Каген, наконец, показал мне лицо. Однако… еще один вдох, и его лицо стало моим, лицом Кутба! Да, он изобразил меня старше, чем я сам себя полагал, но все-таки это был я!

Не успел я оправиться от изумления, как мое лицо тоже исчезло. Глухой серебристый панцирь тяжко осел на песок и распахнул дверцу.

Наружу ползком выбрался Каген. Нагой, покрытый свежими шрамами, тоньше, слабее, чем самый хилый из нас, словно ему пришлось голодать в течение целой луны, подполз он ко мне и прижался щекой к моей сандалии.

Машину мы оттащили в Пещеру Теней. Пришлось всем мужчинам с мальчишками впрячься в травяные веревки на целых три дня, но уж там-то, глубоко под скалой, ее никому не найти. Пусть предки постерегут ее ради нас.

Потом мы пустили в ход говорящую машинку, подарок Кагена, и я услышал человеческие голоса, рассказывавшие на суахили и на кикуйю о странных событиях. Все эти люди наперебой говорили о том, что бойне в Дар-эс-Саламе, в тех окружающих нас землях, которые Каген назвал Танзанией, положила конец машина. Машину поминали снова и снова. После Дар-эс-Салама она не угомонилась, дралась и в других местах, названий которых я никогда в жизни не слышал. Снова и снова внимал я словам людей, возносивших хвалы неведомому герою.

Слушал их и улыбался. И плакал старческими слезами, слезами безмерной признательности.

После нескольких первых ночей мы перенесли Кагена в хижину за пределами стойбища, чтоб не пугал детей криками. Не знаю, что он такое видел и слышал. Наверное, ему снились бескрайние дали меж звезд.

Этого странного темнокожего американца я не понимал до конца никогда, а теперь он не понимает самого себя. Смотрит невидящим взглядом в ночную тьму. Без чужой помощи не может даже поесть. Но мы бьем ради него в барабаны, кормим его травами, гуляем с ним, и он мало-помалу возвращается к нам.

И я знаю: если солдаты когда-нибудь явятся причинить нам зло, он вспомнит, кто он такой. Вспомнит, кем его сделали боги и зачем послали сюда, к нам и ко всем прочим людям, желающим всего-навсего вольно ходить по земле. Помню, как я молился о том, чтобы нас обошло стороной пришедшее из-за солнца безумие. А если уж оно придет к нам, как пришло в Дар-эс-Салам – чтоб мы смогли пережить его, переждать, как пережидаем засухи. А потом увидел истинное безумие, творимое не небесными ящерицами – людьми, и начал молиться усерднее прежнего.

Боги меня услышали. Услышали и послали нам Кагна, Плута. А Плут, верный своей озорной натуре, пришел под личиной ученика, чтоб после предстать перед нами учителем. И это – Каген, мой друг. Вот он поправится, и я, пожалуй, спрошу его, не примет ли он мое имя. Отца у него нет. Хорошо должно выйти.

Мое имя – Кутб, что означает «Защитник Людей». Но имя это куда как лучше подходит Кагену.

Герою, стоящему между Людьми и небом.

Наши когти крушат в пыль галактики[28]
Брук Боландер

Мой рассказ не о том, как он убил меня – хрен вам, не дождетесь.

За чем другим, а уж за этакой чушью далеко ходить ни к чему: вокруг нее-то, вокруг восхитительно подробных, детальных рассказов о женщинах – рыдающих, униженных, изувеченных, навеки уснувших в сырой земляной колыбели – и вертится половина современных человеческих медиа. Насильники, потрошители, маньяки-преследователи, серийные убийцы, реальные, выдуманные – их имена печатают буквами высотой в десять футов на киноафишах и на рекламных плакатах в сабвее; убийственно вездесущие рассказы об их делах зовут к подвигу новых и новых злодеев. У всех на слуху имена героев, у всех на слуху имена убийц, у всех на виду потроха жертв, снятые крупным планом прямо посреди вскрытия, и кровоточащие пеньки под корень обрубленных крыльев, и ошарашенные коронеры[29], в растерянности звонящие еще более ошарашенным смотрителям местных музеев… Тела жертв вдумчиво анатомируют, подолгу обсуждают, но ни имен, ни историй, что могут запомниться публике, у них не бывает.

 

Так что не ждите. Не ждите рассказа о том, как и где он ухитрился застать меня врасплох, и о том, кто (да никто, если честно) мог так жутко свихнуть ему в раннем детстве мозги, и о год от года набиравших силу странностях его поведения, которые копы всякий раз списывали на безобидные по сути своей причуды приятного молодого человека из приличной семьи. В самом деле, что тут особенного? Ни тебе драк в лесных зарослях, ни крови под ногтями, ни находок в реке или в запертом багажнике, ни визитных карточек в глотке. Мрачно все это вышло и скверно, и я звала и звала сестер на языке, всеми забытом еще в те времена, когда за воротами Вавилона мягко, неслышно расхаживали девы-львицы. И все. И хватит с вас. И на том-то скажите спасибо. Да не за что, мать вашу, не за что.

А расскажу я вам вот о чем. Не волнуйтесь, это ненадолго.

Кто я такая, он узнал, только покончив с делом. Ни сожалений, ни любопытства не чувствовал (какие там чувства – его сразу после рождения следовало утопить). До этого я была для него всего-навсего вещью, игрушкой, а после – всего-навсего диковинным феноменом.

Отделяя от туловища мои крылья, он в кровь изрезал ладони о медные перья.

В том веке я развлекалась, притворяясь смертной – уж очень курево и шаверму люблю, а шаверму заказывать куда проще, если твой пронзительный крик не пугает мальчишек-курьеров до полусмерти. И вообще бренная жизнь в небольших дозах забавна. Так самобытна, обыденна, приземленна… Колыбельные, листья кувшинок в прудах, летние грозы, и никому не приходит на ум рубить тебе голову с плеч ради какого-то идиотского долга героя перед богами. Хочешь – сиди на заднице ровно, читай себе книжку, и никто тебя не осудит. Опять же, шаверма…

Еще до того, как со мною было покончено, дух мой бежал назад, в Гнездо, в Яйцо. Сестры закудахтали, заворковали, мягко, по-родственному отругали меня, а потом принялись согревать Яйцо огромными медноперыми гузками. Сколько раз им доводилось меня высиживать, сколько раз мне доводилось высиживать их… Сестры должны друг о дружке заботиться. Кроме нас самих, у нас нет никого, а вечная жизнь без любви – дело крайне долгое и тягомотное.

И вот я снова вылупилась из Яйца. Взмахнула крыльями, и ураганы сровняли с землей огромные города в шести разных реальностях. Наверное, я самую чуточку, мать его так, разозлилась.

Может, даже всплакнула. Только вам и об этом знать ни к чему.

Назад, в мир смертных, мы ворвались в «Меркьюри-Кугуаре» 1967 года, с ревом понесшемся по пустынному загородному шоссе: одна из сестер впереди, трое сзади, а я за баранкой, с сигаретой, зажатой в острых зубах. В этих старых машинах хоть крылья во всю ширь расправляй – если, конечно, умеешь как надо свернуть реальность.

В паутине сельских дорог легче легкого заплутать, но мои старые крылья на его чердаке так и тянули к себе, а потому с пути мы не сбились.

Когда мы подкатили к его крыльцу, он был дома один. Гравий дорожки захрустел под колесами, точно кость. Разумеется, у него имелось ружье. И двери он поспешил запереть. Но замки ради нас сами собой отворились, а ружье мы попросту отняли.

Плакал ли он? О да. Как грудной, мать его, младенец.

– Я же не знал, кто ты, – захныкал он. – Не знал! Просто внимание хотел на себя обратить, а ты в мою сторону даже не взглянула, что я ни пробовал!

– Ну что ж, малыш, – отвечаю, втаптывая сигарету в цветастый фамильный ковер, – вот теперь обратил, это уж точно.

Наши когти крушат в пыль галактики. Наши песни внушают страх черным дырам. Наши бритвенно-острые перья режут свет лун в серебристую бахрому, рассекают вселенные на параллельные миры. Растерзали ли мы его на куски? Я вас умоляю! Что за дурацкий вопрос!

Убили ли мы его? Э-э… можно сказать и так. А можно сказать иначе: все его существо, тонким слоем, как жаба, попавшая под колесо, размазанное вдоль бескрайней полосы пространства и времени, молит об остановке, о прекращении существования, но конца этой дороги ему не достичь никогда. Все дело в семантике, верно? Однако я не в настроении играть словами, да и вообще забивать этим голову больше, чем требуется.

О чем это я? Да. Я уже говорила ближе к началу: рассказ – не о том, как он меня убивал. Сказка моя – о странном торнадо, разнесшем в щепки один-единственный дом, и о загадочном исчезновении многообещающего юноши из приличной семьи, над коим местным еще лет этак двадцать в затылках чесать предстоит. Сказка моя – о том, как в местном морге вдруг появилась Джейн Доу[30] с культяпками крыльев на месте лопаток, никем не опознанная и не востребованная. Сказка моя – о том, как мы с сестрами разжились «Меркьюри-Кугуаром» модели 1967 года, на котором гоняем от случая к случаю в свое удовольствие, когда нам вздумается снова пожить среди смертных.

Имя мое вам знать ни к чему: произнести или хоть уразуметь его вы все равно не сумеете. Главное не в именах, главное – это сказки: какие из них рассказаны, какие запомнятся, а какие останутся валяться в придорожной канаве, никем не замеченные и позабытые. Эта сказка – моя, не его. Принадлежит она мне и только мне. И я пропою ее с ветви последнего иссохшего дерева на последней выжженной пламенем звезд планете, когда энтропия положит конец всем мирам, всем «где» и «когда», не оставив от них ничего, кроме блеклых конфетных фантиков. Тогда-то мы с сестрами и споем ее вместе, хором, и прогремит она, точно праведный гневный вопль всех позабытых, доселе никем не услышанных за общим гомоном глоток в чертогах Вечности, и станет последней сказкой, последней историей во всем Мироздании, а после огни наконец-то погаснут и ставни с лязгом опустятся навсегда.

Память ветра[31]
Рэйчел Свирски

После того как Елена с возлюбленным ею Парисом бежали в Трою, муж ее, царь Менелай, призвал союзников к войне. Возглавляемые царем Агамемноном, союзники собрались в гавани Авлиды. Приготовились они взять курс на Трою, однако отплыть никак не могли: безветрие не позволяло.

Тогда царь Агамемнон, царь Менелай и царь Одиссей прибегли к совету Калханта, жреца Артемиды, а тот и поведал, что их флоту чинит препоны разгневанная богиня. Цари спросили Калханта, как же склонить Артемиду даровать им попутный ветер, и прорицатель ответил: богиня-де смилуется только после того, как царь Агамемнон приведет в Авлиду старшую дочь, Ифигению, и принесет ее ей в жертву.

Я начала обращаться в ветер с той самой минуты, как ты посулил меня Артемиде.

Еще не пробудившись от сна, я позабыла едкую вонь прогоркшего масла и яркий зеленый оттенок весенней листвы. Ускользнув от меня, они сделались легкими ветерками, которые позже вплетутся в мощь моего дуновения. Между первым и вторым взмахами ресниц я позабыла и блеянье гонимых на бойню коз, и шероховатость шерстяной нити, свиваемой огрубевшими пальцами, и аромат смокв, сваренных в медовом вине.

Вокруг неспокойно спали, ворочались, бормоча что-то в иссушающей летней жаре, другие девушки, жившие при дворце. Я неуверенно поднялась на ноги, выбежала в коридор. На каждом шагу стопы мягко касались прохладной расписной глины, но вот ощущение пола под ногами тоже рассеялось, исчезло, будто туман. Казалось, я стою в пустоте.

Путь к комнатам матери тоже забылся. Тогда я решила вместо нее навестить Ореста, но и к нему не сумела вспомнить дороги, и двинулась на поиски. В коридорах дворца ярко горели светильники. Увидев меня, один из слуг разбудил одного из рабов, а тот разбудил одну из рабынь, а та поднялась, подошла ко мне, заморгала со сна, забормотала:

– Что стряслось, госпожа Ифигения? Что тебе будет угодно?

Но ответа у меня не нашлось.

Нет у меня ответов и для тебя, отец.

Могу представить себе, что делал ты той ночью, когда я мерила шагами коридоры дворца, а чувства мои исчезали, как звезды, одна за другой гаснущие в предутреннем небе. Ты возглавлял военный совет там, в Авлиде. Представляю, каким тяжелым казался тебе царский посох в руках – к тяжести дерева прибавилась тяжесть бремени власти.

Жрец Артемиды, Калхант, склонился перед тобой и иными царями.

– Я долго, усердно молился, – сказал он. – Богиня прогневалась на тебя, Агамемнон. Пока не искупишь вины, она не позволит ветрам нести корабли твои в Трою.

Наверное, царский посох в твоих руках стал тяжелее прежнего. Переглянулся ты с хитрецом Одиссеем и с братом своим, Менелаем, но взгляды их были холодны, лица бесстрастны. Оба желали войны, а ты стал преградой на пути их стремлений.

– В чем же вина моя? – спросил ты Калханта. – Что же угодно богине?

Жрец улыбнулся.

Что может быть угодно богине? Что, как не кровь девы на ее алтаре? Жизнь одной дочери в обмен на ветер, что понесет в бой твой флот, способный лишить жизни многие тысячи. Жизнь одного ребенка ради великой войны…

Одиссей с Менелаем не сводили с тебя ненасытных взглядов. Жажда битвы истощила их взоры и души, как истощает голод лицо бедняка. В отсветах пламени факелов мерцала невысказанная угроза: делай, как велит жрец, или войска, собранные для войны с троянцами, двинутся на Микены. Принеси в жертву дочь, или пожертвуешь царством.

Взял Менелай амфору с изысканным красным вином, налил по мере каждому из троих. Выпить – все равно что дать клятву. Сам Менелай выпил быстро; алые капли заблестели в густой бороде, словно кровавые брызги. Одиссей не спешил, лениво смакуя каждый глоток, пристально, с хитрецой, глядя тебе в лицо.

Ты, отец, не поднося к губам золотого ритона[32], взглянул в его глубину, темно-красную, как моя кровь, обреченная оросить алтарь Артемиды. Могу только предполагать, что ты чувствовал в эту минуту. Может быть, дрогнул, заколебался. Может быть, вспомнил мой взгляд, подумал о свадьбе, которой мне никогда не видать, и о детях, которых мне никогда не носить под сердцем. Но, какие бы думы ни вкладывало тебе в голову мое воображение, я твердо знаю лишь правду твоих поступков. Ты не сломал о колено царского посоха, не отшвырнул прочь его обломков. Не закричал Менелаю, что тот не вправе просить тебя принести в жертву дочь, когда сам не желает пожертвовать даже прелестями изменницы, потаскухи, бежавшей с его брачного ложа. Не посмеялся над Калхантом, не велел ему попросить о чем-то другом.

Ты крепко стиснул в руке царский посох и залпом выпил вино.

Как много я потеряла! Слова. Память. Чувства… Только сейчас, на пороге смерти (а может, уже переступив его), и начала приходить в себя.

И все это – дело твоих рук, отец. Твоих рук, твоей воли. Ты вместе с этой богиней развеял меня, но забыть обо мне я тебе не позволю.

Плечи твердо, настойчиво стиснули руки матери. Встревоженно сдвинув брови, она склонилась ко мне.

Мать со своими рабынями отыскала меня подле фрески, изображавшей детей за игрой во дворе. Съежившись, сжавшись, тянула я руку к самой маленькой из детских фигурок, в помрачении чувств принимая ее за Ореста. Рабыни таращились на меня с опаской, особыми знаками отгоняя безумие.

– Должно быть, это был сон, – предположила я в оправдание странности, словно бы облепившей меня с головы до ног.

– Надо со жрецом посоветоваться, – сказала Клитемнестра, подхватывая меня под локоть. – Встать сможешь? У меня имеются новости.

Я робко шагнула вперед. Подошва мягко коснулась пола, но я его больше не чувствовала.

– Хорошо, – одобрила мать. – Здоровье тебе очень понадобится.

С этими словами она погладила меня по щеке, с неожиданной сентиментальностью окинула взглядом черты моего лица, будто стараясь получше запечатлеть его в памяти.

 

– Что с тобой? – удивилась я.

– Прости. Просто захотелось взглянуть на тебя повнимательнее, – пояснила мать, опуская руку. – Твой отец призывает нас в Авлиду. Сам Ахиллес желает взять тебя в жены!

Слово «жена» я помнила, но… Авлида? Ахиллес?

– Кто? – переспросила я.

– Ахиллес! – повторила Клитемнестра. – И мы отправляемся в Авлиду сегодня же, после обеда.

Тут я взглянула в знакомые глубины материнских глаз. Зрачки ее были темны, как ночные воды, но радужки исчезли без следа. Ни окрашены, ни белы… просто исчезли.

«Зеленые, – на миг промелькнуло в памяти. – Глаза матери зелены, как весенние листья». Но, уцепившись за эту мысль, я не сумела вспомнить, как выглядит этот «зеленый».

– Куда мы отправляемся? – спросила я.

– Тебя ждет свадьба, сердце мое, – ответила мать. – Все меняется в один миг, не так ли? Сегодня твоя дочь – девчонка, а завтра – взрослая женщина. Сегодня твоя семья вместе, а завтра начнется война, и все выступают в поход. Но так уж в жизни заведено. Покой, равновесие – и вдруг перемены. А после, не успеешь привыкнуть к новому равновесию, жизнь снова меняется, и нам остается только вспоминать, какой была она прежде. Ты все это поймешь позже. Ты еще так молода… хотя, с другой стороны, вот-вот станешь хозяйкой, женой. Выходит, не так уж и молода, верно?

– Кто такой Ахиллес? – повторила я.

Но мать уже выпустила мои руки и зашагала из угла в угол. Душу ее переполнила радость пополам с беспокойством о предстоящих приготовлениях, а для меня места в ее душе не осталось. С языка ее так и посыпались приказания прислуживавшим ей рабыням. Уложи то-то. Не забудь то-то. Приготовь. Вычисти. Отполируй. Рабыни защебетали, точно стайка птиц, охорашиваясь под ее присмотром.

Нет, обо мне тоже не совсем позабыли. Ко мне, готовить меня в дорогу, приставили одну-единственную молодую девицу. С охапкою свадебных украшений она подошла ко мне.

– Ты станешь женой героя, – сказала она. – Ну разве не чудесно?

Слегка потягивая меня за волосы, она принялась вплетать что-то в прическу. Я подняла руку, пощупала, что там. Девица на миг прервала работу и позволила мне взять одно из украшений.

В руке оказалась какая-то красная с белым вещица. Искусно сложенные воедино, ряды чего-то волнистого, нежного, плавно сходятся внутрь, к темной сердцевине… Ноздри защекотал сладкий, незнакомый аромат.

– Пахнет, – заметила я.

– Пахнет великолепно, – заверила меня рабыня, мягко, но непреклонно вынув вещицу из моих пальцев.

Пока она вплетала это красное с белым в мой свадебный венок, я, смежив веки, изо всех сил старалась вспомнить название этого сладкого аромата.

Однажды ночью – тогда я была совсем маленькой, мне еще брили голову, оставляя только косицу волос на затылке – ты пришел в комнату, где я спала. Озаренный землистым, неярким светом луны, склонился ты над моим ложем. Черты лица твоего потускнели в тени отливавшего желтым шлема, украшенного клыками белого вепря, вываренная кожа кирасы и юбки-набедренника масляно поблескивала в отсветах факелов.

В детстве я много раз наблюдала с галерей верхнего этажа, как ты командуешь войском, но никогда не видала тебя в коже и бронзе так близко. В этот миг мой отец, один из царей, один из героев Эллады, был несказанно далек от того человека, что по вечерам, изнуренный трудами не меньше любого простого работника, садился за ужин и не ел ничего, как ни соблазняй его мать кубиками баранины и сыра. В эту минуту ты принял облик, известный мне только из сплетен да грез. Чувствуя в твоем дыхании запах маслин, слыша негромкий лязг меча о бедро, я не могла поверить, что все это – взаправду.

– Мне вдруг захотелось увидеть дочь, – сказал ты, даже не думая понижать голос.

Разбуженные тобою, другие девчонки сонно замычали, встрепенулись, устремили взгляды на нас. Меня охватила гордость. Мне так захотелось, чтоб все они увидели и тебя и меня – вместе, вдвоем! Это заставило вспомнить, что я – Ифигения, дочь Агамемнона и Клитемнестры, племянница Елены, ведущая род от богов и героев.

Как все же просто быть кем-то, но не чувствовать этого… Как незаметно, легко величие меркнет в серости будней, за ткацким станком, за чисткой маслин от косточек – да попросту за сидением взаперти, в духоте мегарона[33] во время грозы, под стук дождевых капель о камень!

– Вставай, – сказал ты. – Хочу тебе кое-что показать.

И я, подпоясав одежды, вслед за тобой вышла из спальни, спустилась по гулкой лестнице на первый этаж. Из-за дверей, что вели в мегарон, рвались наружу отсветы пламени. Слуги, присматривавшие за очагом по ночам, коротали время за сплетнями, и хохот их вторил треску горящих дров.

Ты устремился наружу, я же замешкалась у порога. Стены дворца я покидала нечасто, а ночью – вовсе ни разу. Однако ты вышел во двор, даже не оглянувшись, не проверив, иду ли я за тобой. Приходило ли тебе хоть когда-нибудь в голову, что дочь может не сразу уступить капризу отца? Думалось ли хоть когда-нибудь, что у девочки время от времени могут возникнуть желания, затмевающие чувство долга?

Но ты оказался прав. Стоило тебе, такому рослому, такому внушительному в броне и в шлеме, приостановиться, я последовала за тобой в портик.

Сойдя по каменным ступеням вниз, мы, наконец, оказались под открытым небом. Зловеще яркая луна, нависшая над кручей, заливала каменистую землю призрачным серебром. Внизу, среди выступов известняка, белели, словно ее отражения, крохотные, эфемерные луны одуванчиков. Вокруг пахло сыростью и ночными цветами. С неба донесся клекот орла. В ответ ему где-то неподалеку затявкала лисица.

Ночной ветерок понес вдаль запах твоего пота, смешанный с запахами конских грив и навоза. Соединенные вместе, они казались отталкивающими и в то же время дразнящими. Обычно ты навещал женские покои только по завершении всех дневных дел, когда пот уже смыт или высох. Сейчас жизнь вдруг засияла свежестью и новизной. Ты ввел меня в самую гущу событий.

Вскоре достигли мы места, где сквозь скалы прорубает себе путь река. Тут ты перешел на бег. Спереди, из рощи, послышались голоса, а голосам вторил лязг бронзы о бронзу. Я помчалась за тобой, спотыкаясь о камни, прячущиеся в траве. Ты свернул к роще. Над землею стелился туман, озаренный сверху зыбким, неверным светом луны. Из тумана торчали кверху мохнатые кедровые лапы.

Дышать с каждым шагом становилось труднее, я начала отставать. Ты углубился в рощу, палые листья захрустели под твоими ногами. Я, прижимая ладонь к тревожно занывшему боку, потащилась следом.

Ты обернулся только после того, как я почти нагнала тебя.

– Запыхалась? Так отчего ж не сказала мне?

С трудом одолев последнюю пару шагов, я прислонилась спиной к стволу кедра: дрожащие ноги подгибались под невеликой тяжестью тела. Впереди, в густых зарослях, окутанные туманом, виднелись твои воины. Бронзовые нагрудники поблескивали в свете луны, поножи плотного войлока темнели в белесой дымке, будто стволы деревьев. Вот над густой, колышущейся пеленой поднялись мечи, клинки лязгнули один о другой. Казалось, передо мною – фаланга воинов-призраков: их руки, ноги, броня, словно бы паря в воздухе, мелькали в лунных лучах и вновь исчезали из виду в белой завесе тумана.

Клинок меча с громоподобным лязгом ударил плашмя в чей-то нагрудник. Я съежилась от страха. На глаза навернулись слезы. Почти всю жизнь прожившая в четырех стенах, здесь, под открытым небом, я чувствовала себя такой беззащитной…

Тем временем ты наблюдал за мной – глаз не сводил с моего лица, будто не замечая чудесного зрелища.

– Я велел экветам[34] вывести воинов на учения. Тут поднялся туман, и… гляди! Это непременно следовало кому-нибудь показать.

Я поняла, чего ты от меня ждешь.

– Да, изумительно!

Голос мой дрогнул от страха, но это вполне могло сойти за восторг.

– У меня есть идея, – сказал ты, пряча озорную усмешку в густой бороде.

Пошуршав, похрустев палой листвой, ты отыскал под ногами ветку длиною в мое предплечье, взвесил ее на ладони, со свистом рассек ею воздух.

– Попробуй-ка, – сказал ты, протянув ветку мне.

Не без опаски коснулась я шершавой коры.

– Давай!

Ты с нетерпением указал на своих воинов, бившихся друг с другом в тумане.

– Представь, что и ты тоже воин.

Я замахала веткой из стороны в сторону, примерно так, как представляла себе бой на мечах. Ветка жалобно треснула.

– Стоп, – скомандовал ты.

Сорвав росший поблизости одуванчик, ты положил его поперек ствола упавшего дерева.

– Вот, бей сюда. Одним мощным, плавным движением.

Одуванчик казался маленькой, хрупкой серебристой луной. Я занесла ветку над головой, ударила, и ее тяжесть увлекла меня вперед. Споткнувшись о камень, я едва не рухнула с ног.

– Нет, – сказал ты, забирая у меня ветку. – Вот так.

Каким же прекрасным был плавный взмах твоей руки, и мощь твоих плеч, и скрип кирасы из вываренной кожи! Я изо всех сил старалась запомнить твои шаги и удары, но когда ты вернул ветку мне, сомкнутые на ней пальцы показались неловкими, будто чужие. Вновь замахала я ею, целя в листву, в твои поножи, но вскоре неловкий удар опять едва не лишил меня равновесия. Нога моя смяла крохотную луну одуванчика. Цветок с влажным хрустом погиб.

Истерзанные, растоптанные, лепестки одуванчика пахли сырой землей. Забрав у меня ветку, ты отшвырнул ее в сторону.

– Счастье, что ты родилась девчонкой, – сказал ты, игриво дернув меня за косицу волос на затылке.

И, знаешь, тут я с тобою была согласна. Об этом я никогда не жалела. Сильнее всего я жалею о детях, которых уже никогда не рожу на свет. Какими же славными я воображала их, пока ты не посулил меня Артемиде – сильных, крепких мальчишек, темноволосых, синеглазых девочек, чья красота сведет с ума самого Зевса… После того, как ты променял меня на попутный ветер, все они, рожденные только в мыслях, исчезли, канули в забвение один за другим.

28“Our Talons Can Crush Galaxies” © 2016 Brooke Bolander. First publication: Uncanny #13.
29То есть следователи, проводящие дознание в случаях насильственной или скоропостижной смерти.
30То есть труп неизвестной женщины.
31“A Memory of Wind” © 2009 Rachel Swirsky. First publication: Tor.com, November 11, 2009.
32Сосуд для питья в виде рога с отверстием в нижнем, узком конце.
33Один из древнейших типов греческих зданий, прямоугольное помещение, боковые стены которого продолжены в сторону входа и образуют портик.
34Представители микенской знати, командовавшие отрядами воинов.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru