bannerbannerbanner
Ленинградские рассказы

Николай Тихонов
Ленинградские рассказы

Полная версия

– Я? Нет, ничего, – сказал Седлецкий. – Пожалуйста.

– Простите, – волнуясь, заговорил Растягин, прежнее болезненное ощущение снова завладевало им, – по-стариковски… я уж так, попросту…

– Да? – остановился вопросительно Курганов, глядя на Камбу, не спускавшего с него глаз.

– Сколько вам лет? – спросил Растягин, немилосердно краснея.

– Двадцать три! – быстро ответил громко и отчетливо Курганов, точно отвечал на перекличке. – Двадцать три с «хвостиком». «Хвостику» три месяца… Но я должен проститься, к сожалению. Я еще бы поговорил с вами, господин генерал, вы, я вижу, подробно интересуетесь вопросом, но… – Он взглянул на часы. – Я обязался сегодня еще успеть забежать во фракцию. Мы, знаете, целый партийный отдел разработали. На городских выборах бороться будем. Имею честь откланяться…

«Уфф, – вздохнул про себя Седлецкий, когда он ушел, – наконец-то сдал этого Бегемота… Двадцать три года! В Наполеоны метит. Ну, что ж, а мы будем, как у них там, Лафайетами, что ли…»

Камба тоже поднялся уходить. Он попрощался с Растягиным, сказав, что завтра поедет с ним вместе на позиции, в автомобиле. Когда он шел в эту ночь по темным улицам, он закуривал папироску за папироской, заглядывал под шляпы интересных блондинок (блондинками кишел город) и говорил сам с собой: «сегодня ты слышал хороший урок, Камба, урок, как нужно обращаться с человеком, который хочет горячего объяснения. А так как ты, Камба, учишься не зря и всему, то это тебе пригодится!»

И он не шел, а летел по пустым переулкам, парком, переполненным гуляющими парами, с быстротой фокусника выкуривал папиросы и чувствовал себя так, точно до отказа наелся такого вкусного, такого сладкого блюда, от которого он не будет спать сегодня…

Счастливый Камба! Через шесть месяцев после этой ночи он был расстрелян в своем родном Воронцовском переулке, в прекрасном городе Одессе, как контрреволюционер! Мир праху твоему, бедный Камба!..

VIII

По длинному, узкому, скучному, построенному на сваях через бесконечное болото-озеро, мосту ранним утром двигалась колонна конницы. Это шел походным порядком драгунский полк, вызванный на расформирование.

Полк подняли рано, люди еще не раскачались после короткого сна, и наскоро вымытые лица пахли свежестью и легким утренним ветром, сеном и тем особым запахом, который приобретают люди, лошади и вещи, находящиеся уже несколько часов в дороге. Молчание прерывалось тихим звоном стремян, ударявших о стремена соседа, и шашек, колотившихся о неподобранные как следует противогазы. Но скоро послышались с разных сторон голоса с самыми разными вопросами и заявлениями, бежавшими по колонне. Кто просил закурить, кто спрашивал, который час, сколько верст прошли…

Потом послышался голос задиры, тонкий и лукавый, с усмешкой спрашивающий кого-то:

– Да ты из запасливых, товарищ, – самогонку с собой прешь, это чтобы веселее?

– Держи карман узеньким кверху: самогонка? Этой самогонке 25 целковых цена… Спиртиком называется!

Но задира не унимался:

– Слушай, а ты знаешь, куда мы едем?

– Митаву брать! – ответил ему другой голос, здоровый и сиплый. – Разве не знаешь? Ишак в приказе написал, чтобы взяли…

– Митаву не Митаву, а вот как уедем далеко – прощай, твоя немка!

– Какая немка?

– А что на неделе приезжала: пиши пропало.

– Куда ей деться! Останется цела, шкура, подождет.

– Станет она ждать такого перца. Гусары перехватят. Ха-ха-ха! Плакали тогда твои денежки. Поди, вперед дал?

– Я вот тебе дам вперед, чтобы не дразнился. Опять «Ласточка» хромает. Смотри, доведешь лошадь, что сдохнет. Лень тебе лишний раз на проездку съездить. Учили вас мало… Попался бы мне под руку, я бы тебе Москву показал…

– Не шали, дядя. Не замахивайся попусту, споем лучше, брось эти свои тренди-бренди, заживем скоро хорошо, а не заживем – помирать будем – еще лучше… Ну, затягивай…

– Убирайся к дьяволу! Что, лошадь держать не можешь?.. Куда лезешь: что ряды путаешь? Вот пройду случайно нагайкой, так узнаешь!.. Эй, вы там, мертвые, заснули… Им кричат: рысью, а они, не ели сегодня, не слышат. Пошевеливайтесь!

И колонна переходила на рысь…

Мирцев ехал позади всех, вместе с командой связи, оглядывался кругом и пока оставался доволен. Картина, окружающая его, была по-своему хороша. На огромном пространстве раскинулось озеро-болото, с широкими коридорами светлой воды между зеленых, плотных камышей, сверкая желтыми кувшинками и с какими-то незнакомыми ему фиолетовыми цветками на длинных, вьющихся стеблях. Небо было большое, белое, спокойное, а далеко впереди темнели стены леса, обступая желтые, гладкие бугры, на которых бегали высокие черные птицы, взлетали со слабым криком и снова садились, задевая камыши плоскими крыльями. Направо виднелись недоделанные окопы с блиндажами, наскоро забросанными еловыми ветвями ходами сообщений, у которых стенки обвалились, с амбразурами, в отверстие которых улыбалось белое, чистое, свежее, только что спиленное дерево… А колючая проволока, неразвитая, кругами лежала на скатах, выложенных неаккуратно сырым, зеленеющим дерном. А налево, в сторонке стоял одинокий крест, сделанный из двух палок, перевязанных крест-накрест бечевкою… Ни надписи, ни венка, ни фуражки… Что это за одинокая могила? Но Мирцев чувствовал себя сегодня превосходно. Довольство переполняло все его существо так, что он с удовольствием смотрел по сторонам, улыбался грубым и колким словам, сам просил закурить у соседей, суровых, длинноусых драгун, перекидывался короткими замечаниями с вахмистрами и офицерами, обгонявшими его, с наслаждением приподымался и опускался в седле, трепал мохнатые уши своего жеребца, заставляя его рысить на шагу, и без всякого раздражения думал об Иванове, с которым имел утром короткую стычку…

Когда начались сборы в экспедицию и Мирцев побежал брать оружие, запасаться хлебом, сахаром и чаем, на всякий случай, и собирать вьюк, Иванов поймал его на балконе и сказал:

– Так вы, значит, с Зейманом поедете! И довольно. Я останусь здесь…

– Как? Почему?

– Да у меня нет никакой охоты по болотам таскаться. Я не новичок, слава богу, знаю эти прелести… Я останусь, да у меня и дела. Вы вернетесь не раньше вечера, а к вечеру я буду дома…

– Как же ты говоришь, что ты останешься, а сам собираешься улизнуть… Ведь у тебя столько дел. Ей-богу, заворчат скоро на комитете. А все из-за тебя.

– Брось дурака валять. Что я, ничего не делаю, что ли? Вон вчера пришли трое из эскадрона в отпуск. Мигом настрочил тут же при них бумаги, снес к адъютанту и все сделал. Все довольны будут. Что, меня не знают, что ли? Главное – быстрота, что зря сидеть, тянуть беса за хвост. Делай все при них и скоро, и поймут, в чем комитет заключается. Я эту премудрость скоро постиг!

– Ну, а куда же ты отправишься? На станцию шататься?

– Что мне там делать! Эльза уехала…

– Так ты заберешься куда-нибудь, а кто здесь останется?

– Никто! Запрем дачу…

– Запрем, а кто отвечает за имущество?

– Ну, имущество! Пусть моего Штирнера крадут, нового куплю, а у тебя что? Френч твой у Зеймана, а новые штаны на себя надень, вот и все… Хозяйство, подумаешь… А бумаги? Кому они нужны? Да ведь мы запрем все, и ключ с собой возьмите… О чем зря говорить-то… Вы сами не знаете, когда вернетесь. Я еду… Ничего не будет. Я при старом режиме три раза в «полетах» был, а тут буду церемониться… Заворчат, пусть ворчат… Они сами ничего не делают. Даже ящик денежный лень караулить, а на посты ездят, так и я был на этих постах. Целый день в море барахтаются, а на вышках без штанов, в одних шинелях стоят. Тоже труд.

Кончили на том, что дачу заперли, ключ оставили хозяйке дачи, латышке, жившей рядом. Мирцев уехал с полком, а через три часа после этого Иванов ехал в поезде в Р. и вместе с остальной публикой спорил с большеротым солдатом, с лицом, испорченным оспой и шрамами, горячо защищавшим «Окопную Правду» всей силой упорного, тяжелого сознания… От солдата пахло черноземом, полем и сеном, и он больше был похож на мужика, чем на солдата еще и потому, что на его гимнастерке не было погон…

IX

– А, здравствуйте, с добрым утром! – раздался возглас, и высокий всадник с пушистыми рыжими усами поехал рядом с Мирцевым.

– Товарищ Шестов – и вас с тем же! – улыбнулся Мирцев. – Что это вы отстали?

– По делу, по делу – всё дела да случаи, – вот справлялся как же быть с кухнями… С собой не взяли, вернуться к обеду невозможно – ездил узнавать… Чтобы людей без еды не оставлять. С утра ведь поднялись и поесть не успели. А консервов и в помине нет… Потому: интендантская доставка. Когда в городе стоим – пожалуйте по банке, а как в поход – грызи сухари… Люди!

– Ну а что же, узнали?

– Узнал. Кухни нагонят нас и будут ждать на полдороге. Там на обратном пути и привал сделают. А где же ваши товарищи, Комитет наш прославленный?

– Зейман впереди, за Янычаровым едет, горд и прям, как и подобает председателю. Доволен мерзавец…

– Видел, видел. А Иванов?

– Иванов? – зажмурил глаза Мирцев. – За почтой отправился… в Искосол тоже надо… пришлось оставить. А вы ведь тоже депутат. Ну а ваши депутатские успехи?

– Успехи? Это у меня-то? Избавьте, никогда у публики успехом не пользовался. Сызмалолетства не знаю, что это слово значит. И знаете: не люблю я, скажу вам, этих… извините за выражение. – Он кивнул на ехавших впереди солдат. – А вместе с тем нате пожалуйста: первый их защитник, полковой депутат, как же! А знаете, как и определяю эту личность?

– То есть? – не понял Мирцев. – Какую личность?

– Да вот полкового депутата-то: это эскадронное чучело для ударов пикою… Мешок соломенный, ничего своего. Все за них… и старайся, и распинайся, и хлопочи, и клянчь, – а тут сзади тебе в спину, в бок, в голову – только труха летит…

– Да что вы? Вы преувеличиваете, – засмеялся Мирцев, – ей-богу, не нахожу сходства…

 

– Не находите? А помните историйку-то с коврами, с сукнами?

– Ну, помню…

– Ну, так вот вам. Послали наших голубчиков склад на пожаре охранять, они и сохранили его… А как вернулись – у каждого по ковру да по одеялу. Узнали наши доброжелатели и попросили на цугундер… «Охранители порядка? Склад от грабежа караулите, пользу Родине приносите… А с собой что принесли? А что это там у вас под нарами да под седлами припрятано? Потники новые, да? А не желаете ли вы с этими потниками да среди бела дня в Искосол прогуляться?..» Оправдали репутацию, законники, блюстители… Позор! Позор! Кто распинаться пошел, кто водопады целые изливал там, кто шутил, а у самого кошки внутри скребли, вот такие огромные… Моя милость ночью в Искосоле способы изыскивала…

– Да, да, да, слыхал эту историю…

– И сегодняшняя история мне не нравится…

– Вещь прискорбная, но необходимая, к сожалению… А потом, я скажу, небесполезная. Имя полка подымется. Это хорошо.

– Мало хорошего. Ничего, когда драгуны какую-нибудь там пехотишку расформировывают, а вот когда пехота будет у драгун порядок наводить, вот тогда…

– Ну, этого никогда не будет…

– Не будет? Что, они из другого теста сделаны? Одна глина. И те – ярославские, и те пошехонские: земляки. Только один пешком дерет, а другой на лошади. А шкура-то у них одна и мысли одне… Близко их знаю, всех до единого… Спали вместе по окопам да халупам недаром, в разведках терлись да в бою, в цепи вылеживали… До последнего нерва их знаю…

– И что же? Вы боитесь за них?

– Признаюсь: не уверен!

– Но сейчас это первые по дисциплине части в армии. И посмотрите: комитеты ведут здоровую политику, и солдаты здраво смотрят на вещи…

– До поры до времени! Знаете, приходилось мне сталкиваться с преступным миром, потому что причастен к нему до некоторой степени бывший земский врач, так вот я скажу вам одну вещь: если вор, выжига необыкновенная, судившийся без конца и знающий тюрьмы, как свою мамашу, да захочет что-нибудь такое ужасное со злобы сделать: пойдет и воробья убьет: ей-богу, и попадется сразу и за воробья на каторгу пойдет, – вот и вся его злоба, а если человек добродетельный, да с изюминкой совести, с чувством личности да сознанием, уважаемый и почтенный, на грех пойдет – бегите лучше – такого натворит, что вы рот разинете и в соляной столб обратитесь. Вот и наши ребята, святые подлецы эти, они тоже у вас всех, и в Искосоле, и у пехоты, и у артиллерии, и у жителей добродетельными считаются… А добродетель-то их показная, ложная, гроша медного не стоит… Принципы их: грабеж, настоящий грабеж, тот, случаи коего вы наблюдали, верно, неоднократно, да какой грабеж? Немцу пленному свой последний кусок хлеба отдает, а со своего все сдерет, и рубашку вместе с кожей, – не заметит…

– Я слушаю, – сказал Мирцев, разбирая поводья и чувствуя, как он весь полон здоровьем, силой, и вспоминая, что сегодня придут письма из дому, и когда он вернется, его ждет целый ряд удовольствий: обед, сон, письма, газета… и поэтому он охотно слушал Шестова, ухмылявшегося в усы и вытягивавшего насмешливо подбородок. – Вы очень наблюдательны и прозорливы, если хотите, хотя нет пророка в своем отечестве…

– В том и беда! Ну, да этого не поправишь… А их фразеология: вниз по матушке, по Волге… Прислушайтесь… И страшно вам станет за Маркса, Каутского, Бебеля или просто за нашего брата-идеалиста, как услышите этот прогноз, этот рефрен разухабистый: вниз по матушке, по Волге! И талантливо это у них выходит… Ругаться мастера, школа чувствуется. Восторг и трепетание… Душа радуется… Да что там, и сам грешен – в другой раз пропущу…

– Да, но ведь наша и их идеология?..

– Их идеология? Драгунская, с желтым кантом, со шпорами. И гласит всеми буквами: воруй, да не попадайся… Как на щите у рыцарей: Бог и мое право! – Воруй, да не попадайся…

– Это хорошо, – захохотал Мирцев, – серьезно, вы большой наблюдатель. Любой народник позавидует: вам бы писать надо… Но как же тогда вы живете с ними?

– Живу? Сроднился – зубами рвите, не оторвете. И помирать вместе будем. Уж что-что, а это пополам. Что же я без них делать буду?.. Скоты, негодяи – а милее детей собственных. В этом и всё. В этом и смысл моей жизни, тоже поганой, и тоскливой, и мутной, заключается…

– А вы женаты?

– Сын в Петрограде в гимназию бегает. Тоже революционер будущий…

В это время от головы колонны раздался крик, повторенный всеми: «Стой! слезай!» Всадники остановились и начали спрыгивать на землю. С этого места дальше пошли в пешем строю…

X

Когда человек бывает поглощен какой-нибудь одной идеей, да еще такой, на которой он строит собственное существование, то взгляд его на окружающее становится очень односторонним. Все, что он делает худого или хорошего, все связано неразрывно с наполняющей его идеей, все понятно и близко только в связи с ней, и, наоборот, то, что не приближается к ней или несогласно, то становится ему враждебным прямо или косвенно, без малейшей возможности оправдания.

Так, строгий к себе Курганов был строг ко всем людям без различия. И когда он встал между разбросанными блиндажами и шалашами, в лесу, среди солдат третьего батальона, он не задумался над тем, с чего начать и чем кончить.

– Искосольцы приехали! – закричал при виде автомобиля приземистый, худой солдат и начал звать, как бы радуясь неожиданному развлечению: – Эй, ребята, сбегай сюда! Липатов, зови взводы-то, искосольцы приехали… Митинга будет… Кличь людей-то…

На безмолвной до сих пор площадке началась возня; из низких дверей, из-за кустов, из-под телег, палаток, куч сена выползали бурые, желтые, сонные фигуры, отряхивавшиеся и оглядывавшиеся по сторонам с недоверием… Положим, большинство сохраняло философское спокойствие и невозмутимую флегматичность.

– На митингу, эй, вы, на митингу идите! – звал первый солдат, которому, видимо, просто нравилось просто слушать свой голос. – Выходи, до единого!

Наконец за кучками взводов, собравшихся вокруг автомобиля, показалось и начальство: пять или шесть прапоров, безусых, загорелых, с ленивыми движениями разбуженных не вовремя людей. Один из них подошел к Курганову и стал ему что-то шепотом говорить.

– Да, да, не задержу, – быстро ответил ему тот. – Все ли пришли? Я буду с ними говорить… Все ли здесь? – повторил он громко.

– Все, кажись, – нерешительно отвечали передние; из-за спины их уже раздались другие, темные, голоса, притворявшиеся злыми: – Чего тут разваривать-то… Не вовремя приехали… Пускай оглобли поворачивают… Не нужно нам их… Лучше бы убирались подобру-поздорову…

Но Курганов не слышал, или не хотел слышать эти слова… Он встал на сиденье автомобиля и, покрывая ропот и отдельные голоса, заговорил. И говорил он так решительно и резко, что невольно отодвинулись и смолкли крикуны…

– Товарищи! Худой мир лучше доброй ссоры. Это говорили вам те, кто хотел сделать и кому было выгодно сделать вас обезличенными животными. С теми вы боялись ссоры и предпочитали всегда худой мир. Теперь мы пришли к вам, выборные от вас же, призванные защищать вашу свободу, вашу честь, вашу жизнь! И мы сказали вам: что у вас на душе? Откройте… И если у вас радость – мы разделим с вами радость, и если страдание – попытаемся исцелить это страдание. Если вас обидели – кто ваш обидчик, укажите – и мы его накажем вашим же именем, именем народа; если вас оскорбили, оскорбители понесут кару, жестокую и справедливую. Вот о чем мы хотели с вами говорить, вот как мы хотели слить наши пути в общем устремлении к великому делу, но что, скажите, вместо этого мы нашли? Наше дело требует равного отношения к себе от каждого сознательного, требует жертвы, требует отречения от страха за собственную шкуру… и если вы, товарищи, назвали себя воинами революции – честь вам и слава, но если вы, назвав себя так, думаете и действуете иначе, и я скажу прямо: думаете и действуете подло, то и разговор тогда будет другой. Свобода знает, как любить своих героев и как наказывать изменников. И вы…

– Слыхали ужо, довольно! Заткни рот-то… Изменники – тоже. А сам-то кто? Кто тебя знает. Зелен еще других-то облаивать… Хорошо поёшь… – Толпа заволновалась, зашумела, как зверь, оскаливающий зубы и недовольный…

– Вздуть его! – раздался чей-то вскрик, и в ту сторону обратился Курганов, поднимаясь на носках и желая рассмотреть кричавшего.

Офицеры равнодушно смотрели на происходящее. Они были заранее предупреждены и потому ожидали со скукой, когда же наконец вырвут их из этого проклятого тусклого логова, из среды этих чужих им расходившихся, выброшенных из дисциплины людей, не понимающих самых простых и ясных вещей. Спутники Курганова невольно взялись за револьверы, чтобы по первому знаку защитить товарища, на которого напирала толпа…

– Товарищи, все, что вы сделали, недостойно солдат революционной армии, а потому я буду краток! Искосол в согласии с командным составом решил вас расформировать. Поэтому я… – Он возвысил голос. – Советую не думать о бесполезном сопротивлении, а построиться по взводам и выступить в походном порядке в город Р., где подстрекатели и провокаторы будут преданы суду, а остальные отправлены по другим полкам…

В ответ на это солдаты бурно зашевелились, раскололись на группы и некоторые из этих групп с угрожающими криками и жестами остались около автомобиля, а другие устремились в блиндажи за оружием.

– Не дадимся! Не дадимся! Врешь! – кричали они, на ходу расстегивая подсумки. – Посмотрим, кто кого… Драться будем!

Но когда они добежали до блиндажей, там их ждала неожиданная картина… Все винтовки и пулеметы были собраны в кучи, и у этих куч стояли спешенные драгуны с винтовками наизготовку. Пехотинцы остановились. Более задорные и горячие из них попытались приблизиться к оружию, но высокий, краснощекий вахмистр второго эскадрона кричал им насмешливо:

– Отлетай, отлетай в сторону, гуляй до лясу, бисовы хлопцы! Да не спрячетесь все равно, дурачины, – добавлял он, – и там найдем!

Драгуны улыбались его хохлацкому неправильному языку, его нарочито смешным ругательствам и самоуверенному тону, и отгоняли пехотинцев прикладами и нагайками.

Зейман на красивой черной лошади подъехал к Курганову и спросил:

– Я думаю, можно строить? Эскадроны подтянулись, и два здесь по эту сторону, а те спешились за болотом, потому что у немцев поднялся привязной шар. Могут увидеть. Полковник Янычаров там с генералом Растягиным обсуждают, как провести «этих»…

– Да, с ними кончено! Мы поедем прямо к мосту, знаете, где штаб, и там подождем… А вы поспешайте…

– Одну минуту: их можно отправить пешком под конвоем драгун?

– Да, до штаба!

– А дальше?

– А дальше… Не хотите ли вы сказать, что мы их будем гнать, как скот, пешком в город? Я вызвал грузовики, и там, у штаба, мы их посадим. А теперь командуйте… Да оружие захватите, ничего не оставляйте… И людей по спискам проверьте. Офицеры, конечно, свободны!..

XI

Через полчаса все было приведено в порядок. Насколько раньше резки и вспыльчивы были многие из солдат третьего батальона, настолько теперь они тихо и спокойно шли в свои блиндажи и землянки, собирали нехитрые пожитки, сломанные белые чайники, недогрызанные сухари, какую-то пеструю и грязную рвань, плевали на земляной пол, глухо сморкались в клетчатые, серые, затасканные платки и строились, смотря на землю хмурыми, бегающими глазами. И становились они похожи один на другого, и съеживались быстро, и спины их выгибались, как горбы, и руки их падали покорно по бокам, и походка приобретала безразличие и лень.

– Куда это, земляки, собрались? – гаркнул весело молодой драгун, гарцуя на сером упрямом жеребце по дороге навстречу взводам. – Никак на деревню с девками песни петь?

– Навоевались, с нас будя! – ответили ему враз несколько человек, и ответили почти весело.

– А где бы здесь воды испить? – спросил драгун, продолжая гарцевать.

– А вон там, за будкой, за будкой, направо, колодец – только слышь, нехороша вода-то…

– Ничего, не помрем. – Драгун поехал рысью между березами.

Наконец, взводы построились, пересчитались, и в эту минуту к месту происшествия подошли еще два эскадрона. Зейман посоветовался с командиром полка, полковником Янычаровым, и они решили сначала миновать дорогу, находившуюся в линии обстрела немецкой батареи, рысью с первым и вторым эскадронами, а третьему и четвертому конвоировать пехоту до штаба дивизии.

Первые два эскадрона благополучно миновали крупной рысью опасное место и скрылись в лесу. Зейман ехал вторым, за командиром полка, и держался на лошади, как на заседаниях: надменно и прямо. Правда, это не удавалось ему с такой отчетливостью, как на стуле, но френч и новое седло, а также отсутствие винтовки и пики подчеркивали привилегированное положение всадника. Когда к нему обращались командир полка или адъютант, он отвечал им, заставляя лошадь на месте переступать ногами, слегка согнув голову и вытянув губы, что придавало еще более сосредоточенное и ответственное выражение его лицу.

 

Зейман принадлежал к тем людям, которые задаются целью останавливать на себе внимание общества. Ничто так не льстит им, как похвала общественного мнения. Если они глупы, то к концу жизни заболевают манией величия, если умны – могут стать министрами.

Сегодня Зейман был очень доволен. И тем, что он на виду у целого отряда, у целой тысячи людей, и тем, что у него независимый и гордый вид, и тем, что он ездит и распоряжается как помощник начальника экспедиции (экспедиция была поручена Янычарову), и тем, что ему можно приказывать и смотреть свысока на эту жалкую пехоту и спрашивать блестящих корнетов о разных вещах, со снисходительной улыбкой…

Это была обыкновенная военная дорога, простая и суровая в простоте своей. Пролегала она по болоту, ровному и открытому неприятелю, и часто слышала она короткие и злые грохоты батареи, и реже – крики погибавших нечаянно и страшно. Ехали и шли по ней люди, торопились и волновались, или тащились, перегруженные амуницией и заботами, каждый с собственной своей горестью, своей верой и любовью, и вдруг разбегались, падали, и потом уносили маленькие, черные, такие жалкие, не стоящие внимания, трупы куда-то в лес, и только ветер любопытно и нагло наклонялся над лужами крови и, заглянув в них, надувал свои пухлые, холодные щеки и сердито толкал сухие, маленькие деревца, елки, поставленные плотными рядами по ту сторону дороги, которая была обращена к немцам, чтобы им не было видно войск, идущих к окопам.

По этой дороге и шли третий и четвертый эскадроны в пешем строю, наклонив пики, чтобы их блеск не выдал присутствия кавалерии; драгуны шли, ведя за собой усталых, изморенных лошадей, протягивавших морды к узким, пыльным елкам. Дорога была избита и изъезжена и исхожена, а потому ноги тонули в мягкой глине, в мелких колдобинах и ямах; пехотинцы-пленники двигались посредине, и все ряды сильно растянулись; не спешили, шли нога за ногу. Пот обливал виски и щеки, и лоб, пить хотелось так, что Мирцев несколько раз в раздумье останавливался у канавы, где на дне, желтом и покрытом какими-то гнилыми листьями и камешками, тускло блестела зеленая вода. Но всякий раз отвращение побеждало, и он снова принимался отмеривать шаги, таща спотыкавшуюся лощадь, тоже смотревшую с вожделением на мутные лужи в канаве.

Так идти приходилось больше версты. Вдруг где-то за спиной раздался одинокий, случайный выстрел и потом гулкое шипение приближавшегося снаряда… Люди замедлили шаги, головы поднялись вверх… Шипение приближалось.

«Убьет, – подумал Мирцев, – увидели… Если правильно прицел возьмут – никто целым не уйдет!»

Что-то большое и горячее ударило в болото шагах в семидесяти от идущих. Снаряд захлебнулся в грязи и со странным звуком: чвашшш… утонул в болоте… Второй и третий упали далеко вперед… Потом наступило молчание. Головы опустились. Но в движениях шедших уже заметна была нервозность. Многие подтянули ближе лошадей, укоротили поводья, вдели мундштуки, надели на себя винтовки, которые несли в руках и зло поглядывали на пехоту…

Мирцев инстинктивно отошел к елкам, как будто это могло спасти или скрыть его от снаряда. Пехота осталась совершенно спокойной. Только один, с козлиной, рваной бороденкой, солдат, черный, как уголь, от пыли, копоти и загара, язвительно пропустил:

– Эх, хорошо бы… Попал бы немец… Нас бы побил, да и жандармам эти досталось бы… Эх, хорошо бы… Всё одно!

И больше он ничего не прибавил и заковылял дальше, такой же черный и усталый.

Мирцев посмотрел на него, и ему стало неловко. Так было хорошо до сих пор, так ладно все шло; довольство оставалось, несмотря на зной, усталость, голод, жажду… Пускай он и голоден, и охота пить, и ногам больно от непривычки ходить так много по такой дороге, и от долгой езды, – полдень уже миновал, – но все это хорошо само по себе, потому что так нужно… Кому? В этом он задумался дать ответ… Но сейчас, когда он пригляделся к этим шагавшим с ним вместе людям, в его уме шевельнулась тяжелая, нудная и некрасивая мысль, от которой вдруг стало неловко.

«Боже мой, – думал он, – неужели это люди? Ведь вот драгуны – любо посмотреть: молодец к молодцу, гордые, ловкие, что бы там ни говорил Шестов, самоуверенные, даже наглые, но и наглость эта подкупает и располагает в их пользу, а это что? Стадо, стадо серых зверей, ни у кого нет ничего яркого, выдающегося, даже просто человеческого, точно поднялась и идет по дороге целая поляна пней, – пней, заросших мхом, покрытых вековой пылью, дремой дремучего леса, песком и глиной многих бурь, прахом сваленных и сгнивших старых дубов и сосен. Идут эти пни и молчат и что-то несут под серыми, ужасными одеждами. Что? Неужели такое же, как у него, молодое, полное сердце?.. И клонятся вниз страшные молчаливые головы, и кажется, что не мысли в черепах, а какие-то тяжелые камни, которые давят книзу, и оттого глаза так бездушны и тусклы, и оттого ноги спотыкаются, как палка в руках слепца… И как они молчат… Но еще стало страшней и неожиданней, когда один из них заговорил с Мирцевым: было это уже в лесу, когда миновали дорогу, и драгуны сели на лошадей, а «пленники» шли, окруженные ими… Ближайший к Мирцеву пехотинец замедлил шаг и спросил:

– А что, товарищ, вас-то разве не утесняют? – И Мирцев, поймав эти слова, так дернул поводья, что лошадь задрала кверху голову и остановилась.

Он не ответил и отвернулся. Он думал о другом, назойливом, гнетущем чувстве, которое вползало в его душу вместо прежнего здорового довольства.

Точно в празднично убранную залу с роскошно сверкающим столом, коврами, картинами, вазами и занавесками вползло темное, косматое чудовище, липкими и грязными лапами испачкало серебро и порвало ткани, заслонило перепончатыми черными крыльями свет в окнах, вымочило лучшие фрукты и сладости в зеленой отвратительной пене и слюне и очаровало всех нарядных, красивых гостей холодным, бездонным взглядом. И может быть, этот призрак, идущий вровень с его лошадью, ничего не сказал. Ему почудилось? Но приблизилось на близкое мгновение лицо того, и запомнил Мирцев на всю жизнь простые и величавые, точно глубоко задумавшиеся, черты его, человеческие, ясные черты под черной, грубой, шелудивой корой заветренного дерева… И так это было неожиданно, точно овца, отделившаяся от стада, заговорила с пастухом человеческим голосом. И жажда, и голод, и усталость сразу упали на Мирцева, и он задрожал от горького и постыдного упрека, который бросил ему кто-то в самое святое-святых его существа…

Угрызение не угрызение, тоска не тоска, но что-то большое и суровое укололо его сердце, и этот укол будет мучить его и день, и ночь, и завтра, и долго потом, пока не захочет он узнать всю правду об этих людях, показавшихся ему пнями и животными…

XII

Растягин проснулся только на рассвете, спал крепко; на ночь он выпил малины, накрылся двумя одеялами и шинелью, и утром, выйдя на улицу, надел шинель в рукава, несмотря на то что день предвещал быть жарким. Вместе с ним в автомобиль сел Камба, склонный много говорить о деловых мелочах сегодняшнего дня, но когда он увидел, что генерал еще чувствовал недомогание, то сразу ушел в себя и стал все высматривать и запоминать по своей всегдашней привычке.

Автомобиль быстро и солидно катился с моста на мост, с горки на горку, резал воздух голосистой сиреной, подпрыгивал на обочинах, шурша под изволок, а генерал молчал и думал; он вспоминал вчерашнее свое состояние, беседу с Кургановым и рассердился, даже покраснел…

«Вот ведь нагнал мальчишка какого тумана. Сидел и лил, как медь, а я слушал». И сколько у него нашлось возражений, острых и мучительных, и веских, именно таких, какими нужно было осадить этого искосольца… «Ворона, ворона, поддался, и ничего сказать не смог… еще объяснить подробнее попросил»…

Меньше всего он старался думать о том, зачем и куда едет. И когда мимо него прошли броневые автомобили, грузовики и кавалеристы, он осмотрел их без всякого внимания, любезно поздоровался с Янычаровым, что-то сказал Фугастову, куда-то торопившемуся, и, только когда увидал Курганова, оглядел его с ног до головы, точно сфотографировал, и сразу успокоился… И совсем не хотелось больше вспоминать вчерашнее…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru