Тогда же приехал в Москву гонец из Вены от Цесаря Фердинанда, который, не имев дотоле сношения с Россиею, писал к Иоанну, что желает его дружбы и просит не воевать Ливонии, Имперской области. Письмо было учтиво и ласково; но Государь сухо ответствовал Фердинанду, что «если он, подобно Максимилиану и Карлу V, действительно хочет дружества России, то должен объясниться с ним чрез Послов, людей именитых: ибо с гонцами не рассуждают о делах важных» – и не сказал более ни слова, хотя Император, как законный покровитель Ордена, справедливее Литвы и Дании мог за него вступиться.
Между тем Ливония пылала. россияне вслед за бегущим Кетлером устремились из Дерпта с огнем и мечем казнить вероломство; подступили к Тарвасту, где находился старый Магистр Фирстенберг, стоптали его в сделанной им вылазке, сожгли предместие и побили Немцев у Феллина; а главные Воеводы Московские, Князья Мстиславский, Шуйский, Серебряный, разгромили всю землю от Псковского озера до Рижского залива, в уездах Венденском, Вольмарском, где еще многие места оставались целы до сего нового и для бедных жителей нечаянного впадения. Напрасно искав Магистра и битвы в поле, Воеводы пришли к Алысту, или Мариенбургу. Сей городок был тогда одним из прекраснейших в Ливонии; стоял на острове среди большого озера и казался недоступным в летнее время: зима проложила к нему путь, и россияне, подкатив тяжелый снаряд огнестрельный (коим управлял Боярин Михайло Морозов, славный Казанскою осадою), в несколько часов разбили до основания стену. Немцы благоразумно сдалися; но глава их, Коммандор Зибург, умер за то в Кирхгольмской темнице: ибо Магистр хотел, чтобы Орденские сановники защищали крепости подобно Укскилю и Кошкарову. Воеводы, исправив стены, оставили в Мариенбурге сильную дружину, возвратились во Псков и получили от Государя золотые медали. – Весною россияне опять ходили из Дерпта в Эстонию; выманили Немцев из Верпеля и засадою истребили всех до одного человека; а так называемые Сторонщики Псковские, или вольница, уже не находя ничего в Ливонских селах, искали земледельцев в лесах и толпами гнали их для продажи в Россию.
Но Иоанн, предвидя неминуемую войну Литовскую, хотел как можно скорее управиться с Орденом и еще в конце зимы послал новую рать к Дерпту с Князем Андреем Курбским. Желая изъявить ему особенную доверенность, он призвал его к себе в спальню; исчислил все знаменитые дела сего храброго мужа и сказал: «Мне должно или самому ехать в Ливонию, или вместо себя послать Воеводу опытного, бодрого, смелого с благоразумием: избираю тебя, моего любимого. Иди и побеждай!» Иоанн умел пленять своих ревностных слуг: Курбский в восторге целовал руку державного. Юный Государь обещал неизменную милость, юный Боярин – усердие до конца жизни: оба не сдержали слова, к несчастию своему и России!.. Помощником Курбского был славный Данило Адашев. Они в исходе мая выступили из Дерпта к Белому Камню, или Виттенштейну; взяли крепкий замок Епископа Ревельского, Фегефеер; опустошили богатейшую область Коскильскую, где находилось множество прекрасных усадеб Рыцарских, схватили отряд Немецкий под самым Виттенштейном и, сведав от пленников, что бывший Магистр Фирстенберг с девятью полками, конными и пехотными, стоит в осьми милях от города, за вязкими болотами, решились идти на него с пятью тысячами легких, отборных воинов, послав в Дерпт обозы с добычею. Целый день россияне вязли в болотах, и если бы Фирстенберг ударил в сие время, то с меньшим числом истребил бы их совершенно; но он ждал неприятеля на гладком широком поле, в десяти верстах оттуда. Солнце садилось. россияне дали отдохнуть коням; шли тихо в лунную, самую яснейшую ночь, какая бывает летом только в местах приморских; увидели Немцев, готовых к бою, и сразились в самую полночь. Около двух часов продолжалась сильная пальба; наши имели ту выгоду, что стояли лицом к огням неприятельским и лучше могли целить. Курбский оставил назади запасное войско: оно приспело: россияне устремились вперед, сломили, гнали Немцев верст шесть, до глубокой реки, где мост обрушился под бегущими. Фирстенберг спасся с немногими: одни утонули, другие пали от меча или сдалися. Курбский на восходе солнца возвратился к Магистрову стану; взял весь его обоз и привел в Дерпт сто семьдесят чиновных пленников. – Сей Воевода в два месяца одержал еще шесть или семь побед: важнейшею была Феллинская. Фирстенберг охранял сию крепость: видя несколько сот Татарских всадников перед стенами, он выехал с дружиною, попался в засаду и едва ускакал на борзом коне, оставив многих рыцарей на месте битвы.
Но в то время, как сильная рука Иоаннова давила слабую Ливонию, Небо готовило ужасную перемену в судьбе его и России.
Тринадцать лет он наслаждался полным счастием семейственным, основанным на любви к супруге нежной и добродетельной. Анастасия еще родила сына, Феодора, и дочь Евдокию; цвела юностию и здравием: но в июле 1560 года занемогла тяжкою болезнию, умноженною испугом. В сухое время, при сильном ветре, загорелся Арбат; тучи дыма с пылающими головнями неслися к Кремлю. Государь вывез больную Анастасию в село Коломенское; сам тушил огонь, подвергаясь величайшей опасности: стоял против ветра, осыпаемый искрами, и своею неустрашимостию возбудил такое рвение в знатных чиновниках, что Дворяне и Бояре кидались в пламя, ломали здания, носили воду, лазили по кровлям. Сей пожар несколько раз возобновлялся и стоил битвы: многие люди лишились жизни или остались изувеченными. Царице от страха и беспокойства сделалось хуже. Искусство медиков не имело успеха, и, к отчаянию супруга, Анастасия 7 августа, в пятом часу дня, преставилась… Никогда общая горесть не изображалась умилительнее и сильнее. Не Двор один, а вся Москва погребала свою первую, любезнейшую Царицу. Когда несли тело в Девичий Вознесенский монастырь, народ не давал пути ни Духовенству, ни Вельможам, теснясь на улицах ко гробу. Все плакали, и всех неутешнее бедные, нищие, называя Анастасию именем матери. Им хотели раздавать обыкновенную в таких случаях милостыню: они не принимали, чуждаясь всякой отрады в сей день печали. Иоанн шел за гробом: братья, Князья Юрий, Владимир Андреевич и юный Царь Казанский, Александр, вели его под руки. Он стенал и рвался: один Митрополит, сам обливаясь слезами, дерзал напоминать ему о твердости Христианина… Но еще не знали, что Анастасия унесла с собою в могилу!
Здесь конец счастливых дней Иоанна и России: ибо он лишился не только супруги, но и добродетели, как увидим в следующей главе.
Приступаем к описанию ужасной перемены в душе Царя и в судьбе Царства.
И россияне современные и чужеземцы, бывшие тогда в Москве, изображают сего юного, тридцатилетнего Венценосца как пример Монархов благочестивых, мудрых, ревностных к славе и счастию Государства. Так изъясняются первые: "Обычай Иоаннов есть соблюдать себя чистым пред Богом. И в храме и в молитве уединенной, и в Совете Боярском и среди народа у него одно чувство: да властвую, как Всевышний указал властвовать своим истинным Помазанникам! Суд нелицемерный, безопасность каждого и общая, целость порученных ему государств, торжество Веры, свобода Христиан есть всегдашняя дума его. Обремененный делами, он не знает иных утех, кроме совести мирной, кроме удовольствия исполнять свою обязанность; не хочет обыкновенных прохлад Царских. Ласковый к Вельможам и народу – любя, награждая всех по достоинству – щедростию искореняя бедность, а зло примером добра, сей Богом урожденный Царь желает в день Страшного Суда услышать глас Милости: ты ecu Царь правды! и ответствовать с умилением: се аз и люди, яже дал ми ecu ты!" Не менее хвалят его и наблюдатели иноземные, Англичане, приезжавшие в Россию для торговли.
"Иоанн, – пишут они, – затмил своих предков и могуществом и добродетелию; имеет многих врагов, и смиряет их. Литва, Польша, Швеция, Дания, Ливония, Крым, Ногаи ужасаются Русского имени. В отношении к подданным он удивительно снисходителен, приветлив; любит разговаривать с ними, часто дает им обеды во дворце, и, несмотря на то, умеет быть повелительным; скажет Боярину: иди! и Боярин бежит, изъявит досаду Вельможе и Вельможа в отчаянии: скрывается, тоскует в уединении, отпускает волосы в знак горести, пока Царь не объявит ему прощения. Одним словом, нет народа в Европе, более россиян преданного своему Государю, коего они равно и страшатся и любят. Непрестанно готовый слушать жалобы и помогать, Иоанн во все входит, все решит; не скучает делами и не веселится ни звериною ловлею, ни музыкою, занимаясь единственно двумя мыслями: как служить Богу, и как истреблять врагов России!"
Вероятно ли, чтобы Государь любимый, обожаемый, мог с такой высоты блага, счастия, славы, низвергнуться в бездну ужасов тиранства? Но свидетельства добра и зла равно убедительны, неопровержимы; остается только представить сей удивительный феномен в его постепенных изменениях.
Царь Иоанн Васильевич Грозный
История не решит вопроса о нравственной свободе человека; но предполагая оную в суждении своем о делах и характерах, изъясняет те и другие во-первых природными свойствами людей, во-вторых обстоятельствами или впечатлениями предметов, действующих на душу. Иоанн родился с пылкими страстями, с воображением сильным, с умом еще более острым, нежели твердым или основательным. Худое воспитание, испортив в нем естественные склонности, оставило ему способ к исправлению в одной Вере: ибо самые дерзкие развратители Царей не дерзали тогда касаться сего святого чувства. Друзья отечества и блага в обстоятельствах чрезвычайных умели ее спасительными ужасами тронуть, поразить его сердце; исхитили юношу из сетей неги, и с помощью набожной, кроткой Анастасии увлекли на путь добродетели. Несчастные следствия Иоанновой болезни расстроили сей прекрасный союз, ослабили власть дружества, изготовили перемену. Государь возмужал: страсти зреют вместе с умом, и самолюбие действует еще сильнее в летах совершенных. Пусть доверенность Иоаннова к разуму бывших наставников не умалилась; но доверенность его к самому себе увеличилась: благодарный им за мудрые советы, Государь престал чувствовать необходимость в дальнейшем руководстве, и тем более чувствовал тягость принуждения, когда они, не изменяя старому обыкновению, говорили смело, решительно во всех случаях и не думали угождать его человеческой слабости. Такое прямодушие казалось ему непристойною грубостию, оскорбительною для Монарха. Например, Адашев и Сильвестр не одобряли войны Ливонской, утверждая, что надобно прежде всего искоренить неверных, злых врагов России и Христа; что Ливонцы хотя и не Греческого исповедания, однако ж Христиане и для нас не опасны; что Бог благословляет только войны справедливые, нужные для целости и свободы Государств. Двор был наполнен людьми преданными сим двум любимцам; но братья Анастасии не любили их, также и многие обыкновенные завистники, не терпящие никого выше себя. Последние не дремали, угадывали расположение Иоаннова сердца и внушали ему, что Сильвестр и Лдашев суть хитрые лицемеры: проповедуя Небесную добродетель, хотят мирских выгод; стоят высоко пред троном и не дают народу видеть Царя, желая присвоить себе успехи, славу его Царствования и в то же время препятствуют сим успехам, советуя Государю быть умеренным в счастии: ибо внутренне страшатся оных, думая, что избыток славы может дать ему справедливое чувство величия, опасное для их властолюбия. Они говорили: "кто сии люди, дерзающие предписывать законы Царю великому и мудрому, не только в делах государственных, но и в домашних, семейственных, в самом образе жизни; дерзающие указывать ему, как обходиться с супругою, сколько пить и есть в меру?" ибо Сильвестр, наставник Иоанновой совести, всегда требовал от него воздержания, умеренности в физических наслаждениях, к коим юный Монарх имел сильную склонность. Иоанн не унимал злословия, ибо уже скучал излишно строгими нравоучениями своих любимцев и хотел свободы; не мыслил оставить добродетели: желал единственно избавиться от учителей и доказать, что может без них обойтися. Бывали минуты, в которые природная его пылкость изливалась в словах нескромных, в угрозах. Пишут, что скоро по завоевании Казани он, в гневе на одного Воеводу, сказал Вельможам: "теперь уже не боюсь вас!" Но великодушие, оказанное им после болезни, совершенно успокоило сердца. Тринадцать цветущих лет жизни, проведенных в ревностном исполнении святых Царских обязанностей, свидетельствовали, казалось, неизменную верность в любви ко благу. Хотя Государь уже переменился в чувстве к любимцам, но не переменялся заметно в правилах. Благочиние Царствовало в Кремлевском дворце, усердие и смелая откровенность в Думе. Только в делах двусмысленных, где истина или добро не были очевидны, Иоанн любил противоречить советникам. Так было до весны 1560 года.
В сие время холодность Государева к Адашеву и к Сильвестру столь явно обнаружилась, что они увидели необходимость удалиться от Двора. Первый, занимав дотоле важнейшее место в Думе, и всегда употребляемый в переговорах с Европейскими Державами, хотел еще служить Царю иным способом: принял сан Воеводы и поехал в Ливонию; а Сильвестр, от чистого сердца дав Государю благословение, заключился в одном пустынном монастыре. Друзья их осиротели, неприятели восторжествовали; славили мудрость Царя и говорили: "ныне ты уже истинный Самодержец, помазанник Божий, един управляешь землею; открыл свои очи и зришь свободно на все Царство!" Но сверженные любимцы казались им еще страшными. Вопреки известной Государевой немилости, Адашева честили в войске; самые граждане Ливонские изъявляли отменное к нему уважение: все покорялось его уму и добродетели. Не менее и Сильвестр, уже Монах смиренный, блистал добродетелями Христианскими в пустыне: Иноки с удивлением видели в нем пример благочестия, любви, кротости.
Царь мог узнать о том, раскаяться, возвратить изгнанников: надлежало довершить удар и сделать Государя столь несправедливым, столь виновным против сих мужей, чтобы он уже не мог и мыслить об искреннем мире с ними. Кончина Царицы подала к тому случай.
Иоанн был растерзан горестию: все вокруг его проливали слезы, или от истинной жалости, или в угодность Царю печальному – и в сих-то слезах явилась гнусная клевета под личиною усердия, любви, будто бы приведенной в ужас открытием неслыханного злодейства. "Государь! – сказали Иоанну: – ты в отчаянии, Россия также, а два изверга торжествуют: добродетельную Царицу извели Сильвестр и Адашев, ее враги тайные и чародеи: ибо они без чародейства не могли бы так долго владеть умом твоим". Представили доказательства, которые не убеждали и самых легковерных, но Государь знал, что Анастасия со времени его болезни не любила ни Сильвестра, ни Адашева; думал, что они также не любили ее, и принял клевету, может быть желая оправдать свою к ним немилость, если не верными уликами в их злодействе, то хотя подозрением. Сведав о сем доносе, изгнанники писали к Царю, требуя суда и очной ставки с обвинителями. Последнего не хотели враги их, представляя ему, что они как василиски ядовиты, могут одним взором снова очаровать его, и любимые народом, войском, всеми гражданами, произвести мятеж; что страх сомкнет уста доносителям. Государь велел судить обвиняемых заочно: Митрополит, Епископы, Бояре, многие иные духовные и светские чиновники собралися для того во дворце. В числе судей были и коварные Монахи, Вассиан Беский, Мисаил Сукин, главные злодеи Сильвестровы. Читали не одно, но многие обвинения, изъясняемые самим Иоанном в письме к Князю Андрею Курбскому. "Ради спасения души моей, – пишет Царь, – приближил я к себе Иерея Сильвестра, надеясь, что он по своему сану и разуму будет мне споспешником во благе; но сей лукавый лицемер, обольстив меня сладкоречием, думал единственно о мирской власти и сдружился с Адашевым, чтобы управлять Царством без Царя, ими презираемого. Они снова вселили дух своевольства в Бояр; раздали единомышленникам города и волости; сажали, кого хотели, в Думу; заняли все места своими угодниками. Я был невольником на троне. Могу ли описать претерпенное мною в сии дни уничижения и стыда? Как пленника влекут Царя с горстию воинов сквозь опасную землю неприятельскую (Казанскую) и не щадят ни здравия, ни жизни его; вымышляют детские страшила, чтобы привести в ужас мою душу; велят мне быть выше естества человеческого, запрещают ездить по Святым Обителям, не дозволяют карать Немцев… К сим беззакониям присоединяется измена: когда я страдал в тяжкой болезни, они, забыв верность и клятву, в упоении самовластия хотели, мимо сына моего, взять себе иного Царя, и не тронутые, не исправленные нашим великодушием, в жестокости сердец своих чем платили нам за оное? новыми оскорблениями: ненавидели, злословили Царицу Анастасию и во всем доброхотствовали Князю Владимиру Андреевичу. Итак, удивительно ли, что я решился наконец не быть младенцем в летах мужества и свергнуть иго, возложенное на Царство лукавым Попом и неблагодарным слугою Алексием?" и проч. Заметим, что Иоанн не обвиняет их в смерти Анастасии, и тем свидетельствует нелепую ложь сего доноса. Все иные упреки отчасти сомнительны, отчасти безрассудны в устах тридцатилетнего Самодержца, который признанием своей бывшей неволи открывает тайну своей жалкой слабости. Адашев и Сильвестр могли как люди ослепиться честолюбием; но Государь сим нескромным обвинением уступил им славу прекраснейшего в истории Царствования. Увидим, как он без них властвовал; и если не Иоанн, но любимцы его от 1547 до 1560 года управляли Россиею: то для счастия подданных и Царя надлежало бы сим добродетельным мужам не оставлять государственного кормила: лучше неволею творить добро, нежели волею зло. Но гораздо вероятнее, что Иоанн, желая винить их, клевещет на самого себя; гораздо вероятнее, что он искренно любил благо, узнав его прелесть, и наконец, увлеченный страстями, только обузданными, не искорененными, изменил правилам великодушия, сообщенным ему мудрыми наставниками: ибо легче перемениться, нежели так долго принуждать себя – и кому? Государю самовластному, который одним словом всегда мог расторгнуть сию мнимую цепь неволи. Адашев, как советник не одобряя войны Ливонской, служил Иоанну как подданный, как Министр и воин усердным орудием для успехов ее: следственно Государь повелевал и, вопреки его жалобам, не был рабом любимцев.
Выслушав бумагу о преступлениях Адашева и Сильвестра, некоторые из судей объявили, что сии злодеи уличены и достойны казни; другие, потупив глаза, безмолвствовали. Тут старец, Митрополит Макарий, близостию смерти и саном Первосвятительства утверждаемый в обязанности говорить истину, сказал Царю, что надобно призвать и выслушать судимых. Все добросовестные Вельможи согласились с сим мнением; но сонм губителей, по выражению Курбского, возопил против оного, доказывая, что люди, осуждаемые чувством Государя велемудрого, милостивого, не могут представить никакого законного оправдания; что их присутствие и козни опасны, что спокойствие Царя и отечества требует немедленного решения в сем важном деле. Итак, решили, что обвиняемые виновны. Надлежало только определить казнь, и Государь, еще желая иметь вид милосердия, умерил оную: послали Сильвестра на дикий остров Белого моря, в уединенную Обитель Соловецкую, и велели Адашеву жить в новопокоренном Феллине, коего взятию он способствовал тогда своим умом и распоряжениями; но твердость и спокойствие сего мужа досаждали злобным гонителям: его заключили в Дерпте, где он чрез два месяца умер горячкою, к радости своих неприятелей, которые сказали Царю, что обличенный изменник отравил себя ядом… Муж незабвенный в нашей Истории, краса века и человечества, по вероятному сказанию его друзей, ибо сей знаменитый временщик явился вместе с добродетелию Царя и погиб с нею… Феномен удивительный в тогдашних обстоятельствах России, изъясняемый единственно неизмеримою силою искреннего благолюбия, коего Божественное вдохновение озаряет ум естественный в самой тьме невежества, и вернее Науки, вернее ученой мудрости руководствует людей к великому. – Обязанный милости Иоанновой некоторым избытком, Адашев знал одну роскошь благодеяния: питал нищих, держал в своем доме десять прокаженных, и собственными руками обмывал их, усердно исполняя долг Христианина и всегда памятуя бедность человечества.
Отселе начало злу, и таким образом, уже не было двух главных действователей благословенного Иоаннова Царствования; но друзья их, мысли и правила оставались: надлежало, истребив Адашера, истребить и дух его, опасный для клеветников добродетели, противный самому Государю в сих новых обстоятельствах. Требовали клятвы от всех Бояр и знатных людей не держаться стороны удаленных, наказанных изменников и быть верными Государю. Присягнули, одни с радостию, другие с печалию, угадывая следствия, которые и открылись немедленно. Все, что прежде считалось достоинством и способом угождать Царю, сделалось предосудительно, напоминая Адашева и Сильвестра. Говорили Иоанну: "Всегда ли плакать тебе о супруге? Найдешь другую, равно прелестную; но можешь неумеренностию в скорби повредить своему здравию бесценному. Бог и народ требуют, чтобы ты в земной горести искал и земного утешения". Иоанн искренно любил супругу, но имел легкость во нраве, несогласную с глубокими впечатлениями горести. Он без гнева внимал утешителям – и чрез восемь дней по кончине Анастасии Митрополит, Святители, Бояре торжественно предложили ему искать невесты: законы пристойности были тогда не строги. Раздав по церквам и для бедных несколько тысяч рублей в память усопшей, послав богатую милостыню в Иерусалим, в Грецию, Государь 18 августа [1560 г.] объявил, что намерен жениться на сестре Короля Польского.
Вид Соловецкого монастыря
С сего времени умолк плач во дворце. Начали забавлять Царя, сперва беседою приятною, шутками, а скоро и светлыми пирами; напоминали друг другу, что вино радует сердце; смеялись над старым обычаем умеренности; называли постничество лицемерием. Дворец уже казался тесным для сих шумных сборищ: юных Царевичей, брата Иоаннова Юрия и Казанского Царя Александра, перевели в особенные домы. Ежедневно вымышлялись новые потехи, игрища, на коих трезвость, самая важность, самая пристойность считались непристойностию. Еще многие Бояре, сановники не могли вдруг перемениться в обычаях; сидели за светлою трапезою, с лицом туманным, уклонялись от чаши, не пили и вздыхали: их осмеивали, унижали: лили им вино на голову. Между новыми любимцами Государевыми отличались Боярин Алексей Басманов, сын его, Кравчий Федор, Князь Афанасий Вяземский, Василий Грязной, Малюта Скуратов-Бельский, готовые на все для удовлетворения своему честолюбию. Прежде они под личиною благонравия терялись в толпе обыкновенных Царедворцев, но тогда выступили вперед и, по симпатии зла, вкрались в душу Иоанна, приятные ему какою-то легкостию ума, искусственною веселостию, хвастливым усердием исполнять, предупреждать его волю как Божественную, без всякого соображения с иными правилами, которые обуздывают и благих Царей и благих слуг Царских, первых в их желаниях, вторых в исполнении оных. Старые друзья Иоанновы изъявляли любовь к Государю и к добродетели: новые только к Государю, и казались тем любезнее. Они сговорились с двумя или с тремя Монахами, заслужившими доверенность Иоаннову, людьми хитрыми, лукавыми, коим надлежало снисходительным учением ободрять робкую совесть Царя и своим присутствием как бы оправдывать бесчиние шумных пиров его. Курбский в особенности именует здесь Чудовского Архимандрита Левкия, главного угодника придворного. Порок ведет к пороку: женолюбивый Иоанн, разгорячаемый вином, забыл целомудрие, и в ожидании новой супруги для вечной, единственной любви, искал временных предметов в удовлетворение грубым вожделениям чувственным. Мнимая, прозрачная завеса тайны не скрывает слабостей Венценосца: люди с изумлением спрашивали друг у друга, каким гибельным наитием Государь, дотоле пример воздержания и чистоты душевной, мог унизиться до распутства?
Сие без сомнения великое зло произвело еще ужаснейшее. Развратники, указывая Царю на печальные лица важных Бояр, шептали: "Вот твои недоброхоты! Вопреки данной ими присяге, они живут Адашевским обычаем, сеют вредные слухи, волнуют умы, хотят прежнего своевольства". Такие ядовитые наветы растравляли Иоанново сердце, уже беспокойное в чувстве своих пороков; взор его мутился; из уст вырывались слова грозные. Обвиняя Бояр в злых намерениях, в вероломстве, в упорной привязанности к ненавистной памяти мнимых изменников, он решился быть строгим, и сделался мучителем, коему равного едва ли найдем в самых Тацитовых летописях!.. Не вдруг конечно рассвирепела душа, некогда благолюбивая: успехи добра и зла бывают постепенны; но Летописцы не могли проникнуть в ее внутренность; не могли видеть в ней борения совести с мятежными страстями: видели только дела ужасные, и называют тиранство Иоанново чуждою бурею, как бы из недр Ада посланною возмутить, истерзать Россию. Оно началося гонением всех ближних Адашева: их лишали собственности, ссылали в места дальние. Народ жалел о невинных, проклиная ласкателей, новых советников Царских; а Царь злобился и хотел мерами жестокими унять дерзость. Жена знатная, именем Мария, славилась в Москве Христианскими добродетелями и дружбою Адашева: сказали, что она ненавидит и мыслит чародейством извести Царя: ее казнили вместе с пятью сыновьями; а скоро и многих иных, обвиняемых в том же: знаменитого воинскими подвигами Окольничего, Данила Адашева, брата Алексеева, с двенадцатилетним сыном – трех Сатиных, коих сестра была за Алексием, и родственника его, Ивана Шишкина, с женою и детьми. Князь Дмитрий Оболенский-Овчинин, сын Воеводы, умершего пленником в Литве, погиб за нескромное слово. Оскорбленный надменностию юного любимца Государева Федора Басманова, Князь Дмитрий сказал ему: "Мы служим Царю трудами полезными, а ты гнусными делами содомскими!" Басманов принес жалобу Иоанну, который в исступлении гнева, за обедом, вонзил несчастному Князю нож в сердце; другие пишут, что он велел задушить его. Боярин, Князь Михайло Репнин также был жертвою великодушной смелости. Видя во дворце непристойное игрище, где Царь, упоенный крепким медом, плясал с своими любимцами в масках, сей Вельможа заплакал от горести. Иоанн хотел надеть на него маску: Репнин вырвал ее, растоптал ногами и сказал: "Государю ли быть скоморохом? По крайней мере я, Боярин и Советник Думы, не могу безумствовать". Царь выгнал его и через несколько дней велел умертвить, стоящего в святом храме, на молитве; кровь сего добродетельного мужа обагрила помост церковный. Угождая несчастному расположению души Иоанновой, явились толпы доносителей. Подслушивали тихие разговоры в семействах, между друзьями; смотрели на лица, угадывали тайну мыслей, и гнусные клеветники не боялись выдумывать преступлений, ибо доносы нравились Государю и судия не требовал улик верных. Так, без вины, без суда, убили Князя Юрия Кашина, члена Думы, и брата его; Князя Дмитрия Курлятева, друга Адашевых, неволею постригли и скоро умертвили со всем семейством; первостепенного Вельможу, знатного слугу Государева, победителя Казанцев, Князя Михайла Воротынского, с женою, с сыном и с дочерью сослали на Белоозеро. Ужас Крымцев, Воевода, Боярин Иван Шереметев был ввержен в душную темницу, истерзан, окован тяжкими цепями. Царь пришел к нему и хладнокровно спросил: "где казна твоя? Ты слыл богачом". Государь! – отвечал полумертвый страдалец. – Я руками нищих переслал ее к моему Христу Спасителю. Выпущенный из темницы, он еще несколько лет присутствовал в Думе; наконец укрылся от мира в пустыне Белозерской, но не укрылся от гонения: Иоанн писал к тамошним Монахам, что они излишно честят сего бывшего Вельможу, как бы в досаду Царю. Брат его, Никита Шереметев, также Думный Советник и Воевода, израненный в битвах за отечество, был удавлен.
Москва цепенела в страхе. Кровь лилася; в темницах, в монастырях стенали жертвы; но… тиранство еще созревало: настоящее ужасало будущим! Нет исправления для мучителя, всегда более и более подозрительного, более и более свирепого; кровопийство не утоляет, но усиливает жажду крови: оно делается лютейшею из страстей, неизъяснимою для ума, ибо есть безумие, казнь народов и самого тирана. – Любопытно видеть, как сей Государь, до конца жизни усердный чтитель Христианского Закона, хотел соглашать его Божественное учение с своею неслыханною жестокостию: то оправдывал оную в виде правосудия, утверждая, что все ее мученики были изменники, чародеи, враги Христа и России; то смиренно винился пред Богом и людьми, называл себя гнусным убийцею невинных, приказывал молиться за них в святых храмах, но утешался надеждою, что искреннее раскаяние будет ему спасением, и что он, сложив с себя земное величие, в мирной обители Св. Кирилла Белозерского со временем будет примерным Иноком! Так писал Иоанн к Князю Андрею Курбскому и к начальникам любимых им монастырей, во свидетельство, что глас неумолимой совести тревожил мутный сон души его, готовя ее к незапному, страшному пробуждению в могиле!
Оставим до времени ужасы тиранства, чтобы следовать за течением государственных дел, в коих природный ум Иоаннов еще был виден как луч света посреди облаков темных.
Успехи наши в войне Ливонской заключились ударом сильным, решительным. Государь (в 1560 году) послал в Дерпт еще новую рать, 60000 конницы и пехоты, 40 осадных пушек и 50 полевых, с знатнейшими Воеводами, Князьями Иваном Мстиславским и Петром Шуйским, чтобы непременно взять Феллин, главную защиту Ливонии, где заключился бывший Магистр Фирстенберг. Полки Московские шли медленно берегом реки Эмбаха; тяжелый снаряд огнестрельный везли на судах; а Воевода Князь Барбашин с 12000 легких всадников спешил занять дорогу к морю: ибо носился слух, что Фирстенберг отправляет для безопасности богатую казну в Габзаль. Утомив коней, Барбашин отдыхал верстах в пяти от Эрмиса, и в жаркий полдень, когда воины его спали в тени. сделалась тревога: 500 Немецких всадников и столько же пехоты, под начальством храброго Ландмаршала Филиппа Беля с криком и воплем устремились из леса к нашему тихому стану, оберегаемому малочисленною стражею. россияне хотя и знали о близости неприятеля, но думали, что он не вступит в битву с их превосходною силою. Внезапность дала ему только минутную выгоду: после первого замешательства россияне остановили, стеснили Немцев, и всех до единого истребили, взяв в плен 11 Коммандоров и 120 Рыцарей, в числе коих находился и главный предводитель. Утрата столь многих чиновников, особенно Ландмаршала, называемого последним, ревностным защитником, последнею надеждою Ливонии, была величайшим бедствием для Ордена. Представленный Воеводам Московским, сей знаменитый муж не изменился в своей душевной твердости; не таил внутренней скорби, но взирал на них с гордым величием; ответствовал на все вопросы искренно, спокойно, смело. Курбский, хваля его характер, ум, красноречие, повествует следующее: