‹Губбо›. Король Альфред, я соглашаюсь.
‹Альфред›. Итак, храбрый, произнеси клятву.
‹Губбо›. Клянусь моим Оденом, моею сбруею, моим вызубренным мечом, что никогда я и вся храбрая моя дружина не будем нападать на твои владения, а когда не выполню моей клятвы, да будем желты, как медь на латах наших! Да обратятся наши копья на нас же самих!
Альфред. Слышите вы все клятву? Губбо, ты свободен. Ступай! Твои ладьи ждут у берегов.
‹Губбо›. Пойдем, товарищи. Нам не стыдно глядеть друг на друга. Мы бились храбро. Не сегодня – завтра, не здесь – в другом месте, нанесут наши ладьи гибель неприятелям, носящим золотое убранство…
‹Баскаков›.[Перед данной репликой вверху страницы конец реплики предшествующей: [иногда чувствуешь] понятно это ужасное чувство. Убить ‹несколько слов нрзб.›] А, забрало, наконец. Какое это непостижимое явление! Подлец последней степени, мошенник, заклейменный печатью позора, для которого одна награда – виселица, и этот человек, попробуй кто-нибудь коснуться его чести, назвать его подлецом: «Как вы смеете, милостивый государь, поносить честь мою? Я требую удовлетворения за вашу обиду. Вы нанесли мне такую обиду, за которую ‹пропуск› омыть кровью». Бездельник! И он стоит за честь свою, за честь, которая составлена из бесчестия.
‹Валуев›. Я не в силах более перенесть этого! На этом ме‹сте›, здесь же мы деремся.
‹Баскаков›. Что? А! (Становится спиною к дверям). Дуэль. Поединок. Неправда. Нет, братец. Этаких подлецов не вызывают на поединок. Для тебя нет этого удовлетворения. Этого для моей чести уже было бы слишком, чтобы я дрался с каторжником, которого ведут в Сибирь. Дуэль? Нет, тебя просто убить, как собаку. Бедное животное, благородное животное, прости, что я унизил сейчас‹?› тебя, сравнивши с этим гнусным творением.
‹Валуев›. (В бешенстве подбегает к окну). Эй, Никанор! Подай пистолет мне.
Баскаков. Что, тебе хочется пистолета? вон он. Я бы тебя мог сию минуту убить; но дивись моему великодушию; две минуты я даю тебе еще приготовиться. В это время ты можешь еще произнесть к богу одно такое слово, за которое, может быть, уменьшатся твои муки, когда унесет твою душу ее владелец дьявол.
(Валуев бросается на него, желая вырвать пистолет. Несколько минут они борются.)
Валуев. Я вырву таки у тебя его.
‹Баскаков›. Нет, не вырвешь у честного человека крепче рука, нежели у подлеца.
(Борются еще несколько секунд, наконец, Баскакову удается навести пистолет против груди. Раздается выстрел. Валуев падает. Подымается со всех сторон лай собак. Стучат в двери. Голос в замочную скважину: Барин, отворите-с.)
‹Баскаков›. Зачем?
‹Голос›. Кто-то из вас выстрелил из ружья
‹Баскаков›. Лжешь! Здесь никто не стрелял. Лежит, протянулся; даже не вздохнул, не помочился, ни последней ‹молитвы?› не молвил на смертном одре своем – смерть, отвечающая его жизни. Однако ж он жил; он имел такие же права жить, как и я, как и всякий другой. Он был гнусен, но был человек. А человек разве имеет право судить человека? Разве кроме меня нет высшего суда? Разве я был назначен его палачом? Убийство! Честный ли человек он был, подлец ли, но я все-таки убийца. Убийца не имеет права жить на свете. (Застреливается).
(Слышен собачий лай. Выламывают двери. Входят станционный смотритель и ямщики).
Станционный смотритель. Вишь, дуэль была.
Ямщик (рассматривает тела). Еще этот хрипит, а тог уже давно душу выпустил.
Станционный смотритель. Что же тут долго ‹думать?› Возьми-ка, Гришка, гнедого коня да ступай верхом за капитаном-исправником.
(Занавес опускается).
Комната 1-го действия.
Ольгин (входя). Боже, как у меня сердце бьется. Я ее опять увижу. (Входит Петр). А, здравствуй, старик! Что, я могу видеть барыню?
‹Петр›. Как об вас прикажете доложить?
‹Ольгин›. Скажи, что управитель тот самый, котор‹ый› ей рекомендован. (Петр уходит). Как всё уединенно. Я едва могу узнать прежнюю комнату. Верно, у ней не принимают никого: даже ворота заперты.
‹Петр›. Барыня просила ее немножко подождать; она скоро выйдет к вам.
‹Ольгин›. Послушай, старик: что, вы всегда живете так, как теперь? отчего у вас заперты ворота? Разве никто не заезжает к вам?
‹Петр›. Вот то-то и есть, сударь, что мы живем бог знает как. Уж по-моему иди в монастырь, коли хочешь так жить. Гостей, объявить вам вот по чистосердечной совести, никого. Как добрый наш ‹барин?› жил с нами, не так было! Что за редкостные люди были, если бы вы знали! Ну, что ж будешь делать. Не захотели жить вместе да полно. А от чего? За дрянь, за пустяк, чего-то рассердились один на другого. Барыня как-то нагрубила барину; ну, не вытерпел, человек молодой, и уехал. А по мне, право, из пустяков. Ведь уж известное дело бабы, ну, так чего же тут. Вот, конечно, вам лучше примерно сказать, моя старуха. Был я три года в отлучке. Приезжаю, навстречу идет она, с радости не знает, что делать, и ребенка ведет за руку. «Здравствуй» – «Здравствуй. А откуда, жена, ребенка взяла» – «Бог дал», говорит. «Ах ты, рожа, бог дал. Я тебе дам». Ну, отломал таки сильно бока. Что ж? После простил всё, стал попрежнему жить. Что ж, ведь после оказалось, что я сам-то ведь был причиною рождения ребенка: похож на меня, как две капли воды; такой же совсем, как я, голубчик ты мой. (Плачет). Вот уж два года тебя не знаю, и вести нет. Что-то ты, мой сердечный, жив ли ты?
‹Ольгин›. Чем же, однакоже, занимается барыня?
‹Петр›. Как, чем занимается? Известно, дело женское. Я вам скажу, сударь, что дела хозяйственные идут у нас бог знает как. Вот вы сами увидите. Вы спросите, отчего; а бог знает, отчего. Если бы вы увидели, как она изволит управлять, так это курам смешно. Вообразите, что сама переходит по всем избам, и чуть только где нашла больного, и пошла потеха: сама натащит мазей, тряпок, начнет перевязывать. Ну, скажите, пожалуйста, боярское ли это дело. Какое же после этого будет к ней уважение мужиков? Нет, уж коли хочешь управлять, то ты сама уж сиди на одном месте; а если что, пошли приказчика: уж это его дело; он уже обделает, как ему следует. Мужика не балуй. Мужика в ухо, – народ простой, вынесет. А этим-то и держится порядок. При барине не так было. Ах, если бы вы знали, сударь, что это был за редкостный человек. Ну, да и она редкостная барыня. Если хотите, я вам покажу комнату барина, хотя барыня никого туда не впускает и запирается сама по нескольким часам, и что она там.
Как нужно создать эту драму.
Облечь ее в месячную ночь и ее серебряное сияние я в роскошное дыхание юга.
Облить ее сверкающим потопом солнечных ярких лучей, и да исполнится она вся нестерпимого блеска!
Осветить ее всю минувшим и вызванным из строя удалившихся веков, полным старины временем, обвить разгулом, козачком и всем раздольем воли.
И в потоп речей неугасаемой страсти, и в решительный, отрывистый лаконизм силы и свободы, и в ужасный, дышущий диким мщением порыв, и в грубые, суровые добродетели, и в железные несмягченные пороки, и в самоотвержение неслыханное, дикое и нечеловечески-великодушное. И в беспечность забубенных веков.
–
Отвечает сравн‹ением›, иносказательно: «Правда, случается, что вол падал, издыхал, но под рукою человека, которому бог дал ум на то, чтобы сделать нож; но никогда еще не случалось, чтобы бык погибал от свиньи».
Делает распоряжения о продаже рыбы, о запасе на зиму, именно на такое-то время, потому что тогда хлопцы пьянствуют. О покупке соли, о баштанах, хлебах, о порохе, ружьях, кунтушах для солдат. – «Войны, кажется, ожидать не нужно, потому что мужицкая и козацкая сноровка бунтовать – так, чтобы не побунтовать, не может проклятый народ; так вот у него рука чешется; дармоедничает да повесничает по шинкам да по улицам».
–
Монахам такого-то монастыря купить вытканные и шитые утиральники.
Рыцарские.
Не поединки, а разделываются драками; набравши с собою сколько можно больше слуг и выехавши на поле, нападает на своих противников.
Мужики
Разговор между мужиками. Вздорожало всё, дорого: За землю, ей богу, не длиннее вот этого пальца – 20 четвериков, 4 пары цыплят, к Духову дню да к Пасхе – пару гусей, да 10 с каждой свиньи, с меду, да и после каждых трех лет третьего-вола.
–
Рассказывают про клады и сокровище запорожцев. «Уйду на Запорожье, здесь всякий чорт тебя колотит».
–
Демьян превращается в кашевара, Самко в переку‹пщика?›
–
Выдумать, как запала мысль в голову молодому дворянину. Чисто козацкое изобретение, как подговорить. Лукаш говорит, что он ничего не значит, что нужно склонить полковников. Народ обступает их домы и вынуждают… И сказать, каким же образом…
–
Народ кипит и толчется на площади, око‹ло› дома обеих полковников, требуя их при‹нять› участие в деле, начальство над ними. Полковник выходит на крыльцо, увещевает, уговаривает, представляет невозможность. [Позднейший набросок карандашом среди черновиков «Шинели» в PM5.]
–
Входят, возвещают и советуют бежать.
–
«Бегите и спасайтесь, жены и бабы! Ляхи за нами, и грабят и жгут». В этом положении находя‹т›. Укладывается старушка, плачет, расставаясь с прежним жилищем, где столько пробыла и откуда никуда не выходила.
–
Вдохновенная, небесноухáющая, чудесная ночь. Любишь ли ты меня? По-прежнему ли ты глядишь на своего любимца, не изменившегося ни годами, ни тратами, и горишь и блещешь ему в очи, и целуешь его в уста и лоб? Ты так же ли, по прежнему ли смеешься, месячный свет? О боже, боже, боже! Такие ли звуки, такие снуются и дрожат в тебе? Клянусь, я слышал эти звуки, я слышал их один в то время, когда я перед окном: на груди рубашка раздернута и грудь и шея моя навстречу освежительному ночному ветру. Какой божественный, и какой чудесный и обновительный ‹?›, утомительный, дышущий негой и благовонием, рай и небеса – ветер ночной. Дышущий радостным холодом ветер урывками обнимал меня и обхватывал своими объятиями и убегал и вновь возвращался обнимать меня, а черные, угрюмые массы лесу, нагнувшись, издали глядели и ‹над› ни‹ми› стоял торжественный несмущенный воздух. И вдруг соловей… О небеса, как загорелось всё, как вспыхнуло! У, какой гром… А месяц, месяц… Отдайте, возвратите мне, возвратите юность мою, молодую крепость сил моих, меня, меня свежего – того, который был. О, невозвратимо всё, что ни есть в свете.
–
Сказавши монолог, долго кричит. Выходит мать. «Дочь у тебя болит голова» и прочее.
– Нет, не голова. Болею я вся, болят мои руки, болят мои ‹ноги?›, болит грудь моя, болит моя душа, болит мое сердце. Огонь во мне. Воды, мать моя, матушка, мамуся. Дай такой воды, чтобы загасила жгущее меня пламя. О, проклята моя злодейка, и проклят род твой, и прокляты те сво ‹слово недописано›, что кричали. Мать моя матушка, зачем ты меня породила такую несчастную? Ты, видно, не ходила в церковь; ты, видно, не молилась богу; ты, видно, в нечистой воде искупалась, в ядовитом зелье, на котором проползла гадина.
–
Внутри рвет меня, все немило мне; ни земля ни небо, ни всё, что вокруг меня.