Таврический дворец, один из многочисленных памятников блестящего царствования Екатерины II, до сих пор почти в неизмененном виде сохранившийся на Воскресенском проспекте, с тем же обширным садом, прудами, островками, каскадами и беседками, два раза во время жизни светлейшего князя Григория Александровича Потемкина-Таврического находился в его владении.
Первоначально оно было построено князем в виде небольшого домика, но после присоединения Крыма, по приказанию императрицы, архитектор Старов на месте прежнего дома построил роскошный дворец, наподобие Пантеона.
Императрица назвала его Таврическим и подарила великолепному «князю Тавриды», как называли тогда не только в России, но и в Европе, увенчанного лаврами военных побед Потемкина.
Главное здание дворца было вышиной около шести сажень, с высоким куполом и перистилем из шести колонн, поддерживающих фронтон.
К обеим сторонам дворца пристроены флигеля, выведенные до самой улицы. Обширная площадь перед дворцом ограждена невысокою чугунною решеткою.
Внутреннее расположение дворца, вместе с пространством между обоими флигелями, представляет одну огромную залу, в середине освещенную окном, сделанным в куполе; два ряда колонн придают зале необыкновенно величественный вид.
В одной стороне залы расставлены мраморные статуи, на другой стороне зимний сад.
Вскоре, однако, князь Потемкин продал этот дворец императрице Екатерине II за 460 000 рублей.
Незадолго до начала нашего рассказа, а именно в феврале 1791 года, императрица снова подарила этот дворец князю Григорию Александровичу, в числе многочисленных милостей и наград, которыми она осыпала его, прибывшего из Ясс с новыми победными лаврами.
В тот самый день и час, когда знакомый уже нам Владимир Андреевич Петровский, только что прибывший в Петербург и явившийся к светлейшему, но не допущенный к нему и получивший через адъютанта милостивое «пусть погуляет», начал в Петербурге так печально окончившиеся столичные похождения, сам Григорий Александрович готовился к выезду во дворец.
Высокий, пожилой – Потемкину в то время перевалило за пятьдесят – широкоплечий богатырь, в ярком мундире, обшитом сплошь золотым шитьем, с широкой грудью, покрытой рядом звезд и крестов, русских и иноземных, он уже вышел из кабинета.
Всякий, видавший светлейшего в первый раз, невольно преклонялся перед этим совершенством человеческой телесной красоты: продолговатое, красивое, белое лицо, правильный нос, высокоочерченые брови и голубые глаза, небольшой рот с приятной улыбкой и круглый подбородок с ямочкой.
Левый окривевший глаз был неподвижен и являлся резким контрастом с правым, полным жизни, светлым, зорким и несколько рассеянным.
Князь окривел в начале своей придворной карьеры, по милости тогдашнего всезнайки фельдшера академии художеств Ерофеича, изобретателя известной настойки, приложившего к больному глазу Григория Александровича какую-то примочку.
На князя потеря глаза до того сильно подействовала, что он удалился в Невскую лавру, отпустил бороду, надел рясу и стал готовиться к поступлению в монашество.
Его спасли прозорливость и доброта императрицы.
Она сама лично навестила его и уговорила возвратиться в мир:
«Тебе не архиреем быть, их у меня довольно, а Потемкин один, и ждет его иная стезя».
Предсказание монархини сбылось.
Светлейший шел уже к парадной лестнице своей неуклюжей, перевалистой походкой, простой, не сановитой и неделаной, производившей особое впечатление.
«Весь залитый золотом да орденами и регалиями; в каменьях самоцветных и алмазах, и так шагает по-медвежьи», – говорили современники.
Ряды придворных светлейшего блестящей живой изгородью тянулись от зала до подъезда.
Князя сопровождал его приближенный секретарь, Василий Степанович Попов.
Это был подвижный человек, лет сорока семи, среднего роста, с добродушно-хитрым татарским выражением лица. Уроженец Казани, он учился в тамошней гимназии и начал службу в канцелярии графа Панина в первую турецкую войну, перешел потом к московскому главнокомандующему князю Долгорукову-Крымскому, который назначил его правителем своей канцелярии и выхлопотал чин премьер-майора.
После смерти Долгорукова, Попов, успевший сделаться известным Потемкину, как способный, трудолюбивый и деятельный чиновник, был взят им в правители своей канцелярии и скоро снискал неограниченное доверие князя.
Ко времени нашего рассказа он уже был генерал-майором орденов до Владимира I степени включительно.
Ряд придворных почтительно преклонялся перед шедшим властелином, который был, видимо, в самом лучшем настроении духа, но все с недоумением смотрели на голову вельможи.
Голова эта была светлорусая, в природных завитках, без пудры, которая считалась необходимой при дворе.
Этим-то и объяснялось недоумение окружающих.
Никто не решился, однако, заметить об этом светлейшему.
Один из стоявших адъютантов князя шепнул на ходу об этом Попову.
– Ваша светлость, – обратился к нему Василий Степанович ранее не обративший внимания на несовершенство туалета светлейшего, – ваша светлость! На вас чего-то недостает.
Потемкин быстро взглянул в зеркало и отвечал:
– Правда твоя, недостает «шапки»!
Сказав это, князь уже при входе в подъезд, вдруг круто повернул обратно и среди недоумевающих придворных вернулся в свой кабинет.
Вид его был мрачен, добродушно-веселая улыбка бесследно пропала с его красивых губ.
Князь захандрил.
Войдя в кабинет, он грузно опустился в кресло. Василий Степанович и несколько адъютантов вошли следом за ним и стали в почтительном отдалении.
У всех на уме было одно: «Начинается!»
Действительно, начиналось.
Начинались дни, иногда даже недели, когда князь запирался в свою комнату и ложился на диван, небритый, немытый, растрепанный, сгорбленный, в поношенном халате и в утренних туфлях на босу ногу.
Сам князь чувствовал приближение этих дней. Достаточно было малейшей незначительной причины, чтобы ускорить их приближение.
«Подступает! Идет!» – говорил он сам себе, еще будучи на ногах и в сравнительно хорошем настроении духа.
«Пришло! Захватило!» – решал он мрачно, уже лежа на диване.
Болезни этой не понимали не только окружающие светлейшего, но и он сам. Завистники объясняли ее придворными неудачами самолюбивого вельможи или попросту народным определением «с жиру бесится».
Но это была, очевидно, болезнь сильная, давнишняя, с юных лет. Это была болезнь душевная, а не телесная.
К ней, впрочем, примешивались иногда недомогания и слабость. Болезнь эта являлась, как лихорадка, периодически и держала больного иногда три, четыре дня, иногда более недели.
Припадки бывали то сильные, то слабые.
– Кофею! – приказал князь.
Адъютант князя Баур бросился отдать приказание метрдотелю.
Баур был любимый адъютант князя, которому он давал серьезные и щекотливые поручения.
В 1788 году во Франции разгорелась революция.
Светлейший, зорко следивший из своего очаковского лагеря за ходом европейской политики, нашел необходимым, ввиду предстоящих событий, достать из французского министерства иностранных дел некоторые важные бумаги, касающиеся России.
Он призвал Баура и велел ему взять подорожную и скакать в Париж за модными башмаками для Прасковьи Андреевны Потемкиной, жены его двоюродного брата, впоследствии графа, Павла Сергеевича.
Весть об этом облетела весь лагерь и возбудила толки и пересуды.
«Вот причудник! В Сибирь посылает за огурцами, в Калугу – за тестом, в Париж – за башмаками!» – толковали в офицерских землянках.
Григорий Александрович между тем сунул в дорожную сумку Баура пакет на имя одного из парижских банкиров и несколько секретных писем к кое-кому в Париже, обнял его и отпустил шутя и смеясь.
По приезде в Париж, Баур вручил пакет и письма по адресам, а сам пустился по всем модным лавкам заказывать башмаки «pour madame Potemkin».
Князь знал, кого куда посылать и кому что поручать.
На другой день весь Париж толковал уже о странной фантазии русского вельможи – прислать своего адъютанта в столицу Франции за парой башмаков.
По этому поводу был даже сочинен и поставлен на сцене водевиль.
Но в то время, когда парижане занимались разговорами о чудачествах князя, банкир отсчитал одной даме шестьдесят тысяч червонцев за то, чтобы она выкрала из бюро страстно влюбленного в нее министра «известные бумаги».
Золото сделало свое дело – бумаги очутились в руках Баура, а золото у корыстолюбивой сильфиды.
Первый достал модные башмаки, положил в карман бумаги и исчез из Парижа.
Обожатель сильфиды хватился пропажи, но было поздно – она была уже в руках Потемкина.
Таков был адъютант Баур, красивый мужчина, блондин, лет тридцати с небольшим.
– Что же кофею! – с нетерпением повторил князь.
Все присутствовавшие по очереди спешили распорядиться о скорейшем удовлетворении желания светлейшего.
– Когда же кофей? – мрачно продолжал повторять Потемкин.
Наконец дымящийся душистый напиток в большой чашке севрского фарфора, на золотом подносе, был принесен и поставлен перед Григорием Александровичем.
Последний до него не дотронулся. Он сердито отодвинул поднос и встал.
– Не надобно! Я только хотел чего-нибудь ожидать, но и тут меня лишили этого удовольствия.
И князь, низко опустив голову, удалился в смежную с кабинетом комнату, служившую ему уборной – разоблачаться.
– Начинается! – снова мелькнуло в умах присутствующих. Все на цыпочках вышли из кабинета и разбрелись по обширным апартаментам дворца.
Князь захандрил.
Все во дворце затихло, как бы замерло.
Все ходило неслышной походкой, говорило шепотом, несмотря на то, что светлейший находился в самой отдаленной комнате дворца.
В комнате этой, обитой серым ситцем, на огромной софе лежит неподвижно этот «баловень счастья» и смотрит в одну точку. Одет он в атласный фиолетового цвета халат, с расстегнутым на груди воротом рубашки. Золотой крестик с двумя образками и ладанкой на шелковом шнурке выбился наружу и лежит поверх халата. Одна шитая золотом туфля лежит у босых ног на софе, а другая валяется на полу.
Князь лежит неподвижно, лишь по временам тяжело вздыхает и ворчит себе под нос.
Из отрывистых фраз можно было заключить об исходной точке этого состояния светлейшего.
– Что желал, к чему стремился – все есть…
– Исполнены все малейшие помыслы, прихоти… Чинов хотел, орденов – имею… денег… есть… Деревни… дома… есть… Драгоценности… целые сундуки… Пиры, праздники… давал и даю… Все планы… все страсти… все исполнилось… а счастья… счастья… нет… Все удачи не покроют… не залечат раны первой неудачи… Не залечат… никогда… никогда… – бормотал князь.
Тяжелые вздохи несчастного счастливца оглашали комнату.
В комнату, где лежал князь, имели доступ только самые близкие люди и благоприятели светлейшего, а из служащих – один Василий Степанович, навещавший по временам князя и зорко следивший за столом, на котором лежали бумаги, карандаш, прутик серебра, маленькая пилка и коробочка с драгоценными камнями разного цвета и вида.
Когда князь о чем-нибудь размышлял, то, чтобы не отвлекаться и сосредоточить свои мысли на известном предмете, он брал в руки два драгоценных камня и тер их один об другой, или же обтачивал пилочкой серебро, или, наконец, раскладывал камни разными фигурами и любовался их игрою и блеском.
Что в это время созревало в его уме, он тотчас же записывал на приготовленной бумаге и потом, отворив дверь, звал Попова и отдавал приказания.
Такая бумага с карандашом, коробочка с драгоценными камнями, серебряный прутик и пилочка лежали на письменном столе кабинета светлейшего.
Бумага и карандаш клались и на игральный стол в то время, когда князь играл в карты, так как Потемкин и в этом занятии не оставался праздным, и часто прерывая игру, записывал то, что приходило ему в голову. Во время игры в комнату несколько раз входил Попов, становился за стулом князя и как только замечал, что бумага отодвинута, тотчас брал и спешил привести в исполнение написанное.
Впрочем, во время припадков князь редко брал в руки лежавший на столе карандаш, а если это случалось, то было уже верным признаком выздоровления.
В описываемый нами день до позднего вечера бумага была нетронута.
Князь продолжал лежать неподвижно. Даже принесенные кушанья убирались назад нетронутыми.
Припадок княжеской хандры был, видимо, сильнее обыкновенного.
Понятно, что отсутствие пудры на голове, видимая причина начала припадка, была только той каплей, которая переполнила сосуд. Начало непонятных припадков нелюдимости, доходившей до болезненного состояния, надо искать в более отдаленном от описываемого нами времени жизни Григория Александровича Потемкина.
Недаром он часто повторял непонятную ни для кого даже из близких ему людей фразу:
– Все удачи не покроют… не залечат ран первой неудачи… Не залечат… никогда… никогда…
Был первый час ночи, когда Василий Степанович, во время припадков хандры светлейшего проводивший ночи почти без сна и не раздеваясь, вышел из кабинета князя. Навстречу ему быстро шел Баур.
– Наконец я его накрыл… – с нескрываемой радостью начал он. – Что светлейший?
– Лежит… Но кого же вы накрыли?..
– Князя Святозарова.
Попов отступил и удивленно окинул взглядом говорившего.
– Вы знаете?
– Что?
– Он умер.
– Кто?
– Князь Василий Андреевич Святозаров.
– Он здесь, живехонек… и здоровехонек.
– Послушайте… это что-нибудь да не так; не далее как несколько часов тому назад я получил официальное донесение о смерти князя, убитого на дуэли, в доме его родителей… Княгиня Зинаида Сергеевна была здесь не более как с час времени, желала видеть светлейшего и просить как-нибудь затушить это дело… Она приехала прямо от только что охладевшего трупа сына, горе ее не поддается описанию…
Баур, в свою очередь, отступив шага на два назад, во все глаза удивленно смотрел на Попова.
– Кого же я привез?.. Я взял его там…
– Где?
– На Васильевском.
– А!
– Он вышел от нее, приехав к ней из театра… Я видел его в театре и не мог ошибиться… Это он… Исполняя поручение светлейшего, я привез его прямо сюда… Вы разве не знаете, что светлейший пригрозил ему, что если он еще раз будет у ней, он его на ней женит, а мне поручил следить за ним… Молодой князь, казалось, образумился и, боясь исполнения угрозы, оборвал связь… Но сегодня, видимо, не выдержал и, получив от нее записку, помчался… а я за ним… Прождал я, пока они там амурились, и захватил его… при выходе…
– Поздравляю… значит, вы поймали не того… это, конечно, вам делает честь, потому что мертвого привезти было легче, – улыбаясь заметил Попов.
– Повторяю вам, я ошибиться не мог…
– Однако ошиблись… Не могла же ошибиться мать, приехавшая прямо от трупа своего единственного сына…
– Позвольте… Он тоже уверял меня, что я ошибаюсь и называл себя Петровским…
– Теперь я понимаю… Вы правы… Он на самом деле поразительно похож на Святозарова… Я видел его сегодня утром, когда он явился к светлейшему.
– Вот так дела! – развел руками Баур.
– Да, дружище… На всякую старуху бывает проруха… Это не парижские башмаки… Тут сам черт не разберет, как перепутано… Светлейший, видимо, покровительствует этому Петровскому, и это покровительство имеет какое-то отношение к княгине Святозаровой…
– Откуда вы это знаете?
– Знать не знаю ни откуда, а догадываюсь, глаз у меня наметан стал на службе у его светлости…
– Что же теперь делать… Надо все же доложить князю…
– Об этом нечего и думать… Я было доложил ему о смерти князя Святозарова, так и сам не рад был.
– Чего?
– Да понес такую околесину, что хоть святых выноси… О небесном возмездии, геене огненной… О своем навсегда разрушенном счастии, да и об этом Петровском, кстати.
– Вот оно что!
– Вскочил на софе и присел даже, как я ему сказал, потом снова лег, лицом к стене отвернулся и точно умер… Четвертый раз после этого к нему вхожу – не шелохнется.
– Как же быть?
– Ах, Баур, Баур, точно это вам в первый раз… надо выждать… А арестанта вашего, за беспокойство, угостите-ка ужином, я сам не прочь закусить; обедал наскоро, как всегда, когда беда эта стрясется со светлейшим…
– Хорошая мысль, Василий Степанович, прекрасная мысль… Может быть, вино развяжет этому Петровскому язык, и мы узнаем что-нибудь интересное… Пойдемте.
– Да вы куда его упрятали?
– Уж и упрятал… У меня в комнатах… Как гость, честь честью…
– То-то… а то неровен час… нам самим головы свернет…
– Вы что-то нынче, Василий Степанович, все загадки задаете…
– Да разве наша с вами здесь жизнь – не сплошная загадка?
– Пожалуй, и правда, – тряхнул Баур своей белокурой головой.
Они оба отправились в помещение Баура, жившего в Таврическом дворце.
Владимир Андреевич Петровский задумчиво сидел в кресле кабинета любимого адъютанта светлейшего и, казалось, не переменил позы с момента ухода последнего с докладом о нем князю.
«Вот тебе и карьера, вот тебе и мечты о покровительстве всесильного, о придворной жизни, красавицах… – думал совершенно упавший духом молодой человек. – Красавицы! – он вспомнил коварную брюнетку и ее жгучий поцелуй. – Попутал бес, в какую попался кашу; может, всю жизнь придется расхлебывать…» – пронеслось у него в голове.
Он чутко прислушивался к царившей во дворце тишине. Малейший шорох заставлял его нервно вздрагивать.
– Что повесил голову, камрад, – дружески ласковым тоном заговорил Баур. – И впрямь подумал, что его привезли под гнев светлейшего… На посещение красоток вечерней порой у нас его светлость не гневается: сам грешит и людям прощает…
Петровский встал и с нескрываемым удивлением смотрел на Баура и слушал совершенно изменившийся тон его голоса. Баур, нимало не смущенный, представил его Попову.
– Однако у меня от этой отдаленной прогулки разыгрался аппетит, я чаю и вы тоже проголодались? – обратился он к Владимиру Андреевичу. – Ужин теперь будет очень кстати.
Он вышел распорядиться.
Петровский и Попов остались одни.
Последний заговорил о Петербурге, спрашивал о впечатлении, произведенном им на молодого человека, и, между прочим, заметил:
– Светлейший-то завтра приказал вам явиться, но едва ли представление состоится – он заболел…
– Опасно? – с тревогой в голосе спросил Владимир Андреевич.
– Нет, но надо будет переждать несколько дней…
– Идемте, закусим чем Бог послал! – сказал вошедший Баур. – Чем богат, тем и рад!
Все трое перешли в соседнюю комнату, в которой был сервирован роскошный и обильный ужин «потемкинской» кухни.
Невольный гость отдал должную честь яствам и питьям, но надежды Баура не оправдались – он оказался очень сдержанным на язык.
За ужином решено было, что он останется у Баура, а завтра пошлют за его пожитками на постоялый двор на Ямскую.
«Не знаешь, где найдешь, где потеряешь!» – подумал Баур, выслушав согласие Петровского поселиться у него.
Светлейший продолжал лежать на софе, обернувшись лицом к стене, неподвижно смотря в одну точку на замысловатый рисунок ситца, которым были обиты стены.
Он был буквально поражен смертью молодого князя Святозарова и посещением княгини.
Перед ним неслись одно за другим воспоминания юности.
Григорий Александрович Потемкин, впоследствии светлейший князь Таврический, был сын небогатого дворянина, отставного майора Александра Васильевича Потемкина.
Он родился в сентябре месяце 1739 года, в имении своего отца, сельце Чижево, около Смоленска.
До двенадцатого года он воспитывался в родительском доме, а затем был отдан в смоленскую семинарию, так как в Смоленске в то время не было светских учебных заведений.
В 1755 году открылся Московский университет, и мать Потемкина (отец его умер в 1746 году) определила сына в учрежденную при нем дворянскую гимназию, записав его вместе с тем в лейб-гвардии конный полк рейтаром.
Молодой Потемкин с самых ранних лет отличался необыкновенною памятью, быстротою ума и чрезвычайным честолюбием, которое обнаруживалось во всех его поступках.
– Хочу быть архиереем или министром! – говорил он еще в бытность свою в семинарии.
В первое время по поступлении в гимназию Потемкин занимался очень прилежно, так что на другой же год получил за успехи в науках золотую медаль.
В 1757 году директор университета Мелиссино отправился в Петербург по делам службы и взял с собою, для представления куратору И.И. Шувалову, лучших студентов и учеников гимназии.
В числе последних находился и Потемкин.
Все они через несколько дней по приезде были потребованы во дворец.
Императрица Елизавета обошлась с учениками весьма милостиво и, по ходатайству Шувалова, «для лучшего одобрения и поощрения учащегося юношества», пожаловала их чинами, с оставлением до окончания курса в университете.
Потемкин возвратился в Москву с чином капрала и снова отдался своим любимым занятиям, то есть книгам.
Он читал их без разбора, всегда лежа в постели.
Один из его товарищей, Матвей Иванович Афонин, впоследствии ординарный профессор Московского университета, купил на последние свои деньги исключительно для Потемкина только что вышедшую тогда в свет и наделавшую много шума «Натуральную Историю Бюффона».
Григорий Александрович взял книгу и так быстро пробежал все сочинение, что казалось только перелистал ее.
Афонин, оскорбленный таким невниманием, не скрыл от любимого товарища своего неудовольствия, но был чрезвычайно удивлен, когда последний подробно передал ему содержание книги и доказал, что познакомился с сочинением весьма основательно.
Другой приятель Потемкина, Ермил Иванович Костров, впоследствии небезызвестный поэт и переводчик Иллиады, дал ему с десяток томов самого разнообразного содержания.
Григорий Александрович возвратил ему их через несколько дней.
– Да ты, брат, видимо, только полистал страницы в моих книгах, – заметил удивленный Костров, – на почтовых хорошо лететь по дороге, а книга не почтовая езда.
– Пусть будет по-твоему, – ответил Потемкин, – что я летел на почтовых. А все-таки я прочитал твои книги от доски до доски; если не веришь, то изволь, профессорствуй; взбирайся на стул вместо кафедры, раскрой любую из своих книг и спрашивай громогласно, а я отвечу без запинки.
Оказалось на самом деле, что Потемкин не только прочел книги, но вник в каждое сочинение и твердо удержал в памяти прочитанное.
Он пересказал приятелю все как заданный урок. Близость с Афониным, Костровым и особенно с поэтом Василием Петровичем Петровым, впоследствии переводчиком Виргилиевой «Энеиды» и «Потерянного рая» Мильтона, имела большое влияние на развитие будущего государственного человека.
Особенно в благотворном смысле повлиял на Потемкина Петров.
Страстно любя греческую и латинскую словесность, Василий Петрович занимался ими с молодым своим приятелем, учил его языку Гомера и переводил вместе с ним «Иллиаду».
В Григории Александровиче он нашел внимательного и любящего предмет ученика.
Таков был юноша Потемкин.
Прошло пять лет.
Григорию Александровичу шел двадцать первый год.
Начальство гимназии считало его украшением заведения и возлагало на него блестящие надежды, как вдруг он внезапно охладел к ученью, перестал являться в классы и начал усердно посещать монастыри, где проводил время в беседах с монахами о религиозных предметах.
Университетское начальство, употребив безуспешно все исправительные меры, вследствие представлений инспектора гимназии профессора Антона Алексеевича Барсова, выключило Потемкина из гимназии «за леность и нехождение в классы».
Причиной, произведшей роковой поворот во внутреннем мире молодого человека, была, как и всегда, женщина.
Григорий Александрович влюбился, влюбился безумно и даже, увы, не безнадежно.
Безнадежная любовь находит противоядие в самолюбии, но для любви разделенной и остающейся лишь в форме неосуществимой мечты, противоядия нет.
Такова была любовь и молодого Потемкина.
Между ним и любимой им девушкой легла пропасть, и рана не зажила до самой его смерти.
Григорий Александрович жил в Москве у приятеля своего покойного отца и соседа по имению в Смоленской губернии, Ивана Дементьевича Курганова.
Иван Дементьевич состоял главноуправляющим графини Анны Ивановны Нелидовой, известной московской аристократки – статс-дамы императрицы Елизаветы Петровны, лично известной царствующей государыне.
На поклон к Анне Ивановне ездили все московские власти и вся московская знать.
Управление многочисленными имениями, рассыпанными в плодороднейших губерниях России, в которых были младшие управляющие, сосредоточивалось в главной конторе графини, во главе которой стоял Иван Дементьевич.
Это был высокий, худой старик, всегда с чисто выбритым лицом и с открытым взглядом добрых, честных, голубых глаз, до старости не потерявших своего юношеского блеска.
Он был вдовец и жил со своей единственной дочерью Настей, хорошенькой блондинкой, с золотисто-льняными волосами, но каким-то не детским – ей шел пятнадцатый год – вдумчивым выражением миловидного личика, в одном из обширных флигелей дома графини на Поварской улице, близ Арбатских ворот.
Дом этот, один из немногих сохранившихся до сих пор в Москве в своем прежнем виде, был построен полукругом в глубине обширного двора, огражденного с улицы массивной чугунной решеткою с двумя воротами, украшенными традиционными львами, со всеми причудами теперь, увы, отжившего барства.
Два флигеля своим фасадом выходили на улицу: в правом помещались контора и людская, а в левом жил главный управляющий Иван Дементьевич Курганов.
Оба флигеля были соединены с главным домом крытыми теплыми галереями.
Товарищи юности, Иван Дементьевич и старик Потемкин, сохраняли, несмотря на разность житейских дорог, положения и состояний, самые искренние дружеские отношения до самой смерти последнего.
Когда мать Потемкина, Дарья Васильевна, привезла сына в Москву и посетила с ним приятеля своего покойного мужа, то последний сам предложил ей поместить Грица – так звали мальчика в родительском доме – у него, не позволив, конечно, даже заикнуться о каком-нибудь вознаграждении.
Дарья Васильевна со слезами на глазах бросилась обнимать своего благодетеля и уехала в свое имение совершенно успокоенная за судьбу своего единственного детища.
Она и не предчувствовала, что в этом доме случится с сыном эпизод, который отразится на всей его жизни, что здесь он утратит навсегда свое личное счастье, чтобы принести его в жертву величию государства, что отсюда он выйдет, как это ни странно, несчастным «баловнем счастья».
Гриц, которому шел в это время шестнадцатый год, скоро освоился в чужом доме: подружился с четырнадцатилетней Настей, сумел привязать к себе Ивана Дементьевича и сделался в доме как родной.
Красивый, стройный, остроумный, веселый, он с самой ранней юности умел нравиться людям и привязывать их к себе своим добродушным, откровенным характером.
С Настей он скоро стал на «ты» и между ними возникло чисто братское чувство, которое, подобно тихому ручейку, освещенному полуденным солнцем, мирно катит свои чистые, как кристалл, воды не только без бурь, но даже без малейшей зыби.
Жизнь флигеля шла совершенно отдельно от жизни главного дома графини, и связующим звеном кроме чисто деловых сношений Ивана Дементьевича с «ее сиятельством» была племянница графини, дочь ее брата, княжна Зинаида Сергеевна Несвицкая, ровесница Насти и большая ее приятельница, часто забегавшая во флигель и по целым часам без умолку болтавшая со своей подругой.
Эта дружба завязалась и продолжалась без ведома старой графини, жившей в главном доме со своей дочерью, молодой графиней Клавдией Афанасьевой, которой в момент нашего рассказа уже исполнилось восемнадцать лет.