Весело пошли в степь «бурлаки». Рано только немного вышли: рожь не поспела еще. Но и дома делать нечего, а пока идут, поспеет рожь, – в степи она недели на две, а то и на три скорей поспевает.
Растянулись «бурлаки» по всему тракту. Встретились русские и кто-то заметил:
– Вишь, татарская орда валит.
Ночь придет – татары или в поле ночуют, а если близко своя деревня – в деревне. Так семьями в своих ярких костюмах и идут. Другая семья серпов в десять. На них на всех – настоящих работников, может, всего-то два и найдутся – отец с матерью, но серпы и всем остальным всучат родители на базаре: тоже, дескать, работники. Уж что нажнут такие работники – другое дело, а едоки и они. Так и нанимаются, – лучше дешевле за десятину, но чтоб кормить всех, сколько съедят. Но опытны и наниматели, и редко удается обмануть их одним видом работников. Чаще приходится идти за назначенную цену и определенное количество пищи за десятину. А десятины большие[3], и если лето дождливое, плохо приходится родителям такой большой семьи, – они съедят весь свой заработок и не нагуляют тела на зиму. Тогда скучно возвращаться осенью домой.
Движутся кучей татары: кто едет в телеге, кто пешком с ручными тележками. Таких большинство. В тележках – вещи, провизия, дети. А грудных на руках несут изможденные татарки, покачиваясь на своих, в толстые шерстяные чулки обутых ногах, и широко развеваются их грязные, неуклюжие красные блузы.
У детей и баб лица испитые, худые, желтые, – лихорадка половину народа переберет, пока доберутся до места. А если прибавится к лихорадке другая какая-нибудь хворь: тиф, дифтерит, корь, скарлатина, то мрут тогда и взрослые и дети, и далеко по селам разносится болезнь.
Но равнодушен татарин к смерти, – умрет так умрет, – что на роду написано, то должно исполниться. А если особенно ребенок умрет, то что в нем? Пока ведь только кормить его надо да время у работника отнимает он, – баба жала бы, а тут возись с ним. Что другое, а дети дешевый товар: один умер – другой уж поспел. Все бы жили, – говорят татары, – и места на свете не хватило бы.
Идут и разговаривают татары о том, что много хлеба и дорогое жнитво должно быть. Вспоминают прежние походы. Толкуют о зимних слухах, которые пустил кто-то, что крестить хотят татар и новые книги хотят им дать. Многие уже в Турцию было собрались: и вещи и хозяйство распродали. Иные и ушли, но вернулись: бумага пришла, что без паспортов в Турцию не пускают. Напугался тогда народ, но пришла веселая весна, поманил заработок, и забыли татары о тревожных слухах.
– Кому надо? Мы верой и правдой русскому царю служим триста лет, – за что нас обижать?
Где дорога ровная, идут, болтают; а где лес, где залегают те непроходимые лесные дороги, по которым ни летом, ни зимой нет проезду, там бросается каждый к своей тележке.
И пойдет по лесу крик:
– И-и-и!
– Эй-эй-эй!
Пройдут лес и, обтирая пот, говорят:
– Эх, беда: как тут ездят с товаром?
– Беда! маненько бы с десятину прирубить от дороги…
Не одну и не две таких застав миновать придется, пока, наконец, не сверкнет необъятная степь: хоть и тут дороги так подпаханы, что почти все лето ездить надо по колеям да рытвинам, которых наделали в весеннюю да осеннюю распутицу, но зато хоть глазу привольно.
Смотри, куда хочешь: везде хлеб и хлеб. Где-то сенокос, а то все распахали и в степи, так же как в татарской стороне, скотину уж держат на соломе почти круглый год.
Как пришли в степь, стали бурлаки советоваться, на какой базар идти им. Сбил Гамид деревню идти на знакомый ему базар. Прошлым годом он все лето с женой проработал в одной знакомой усадьбе: на том базаре, куда звал теперь, и нанимался.
Гамид звал к себе – другие к себе. Поспорили было и потянули идти за Гамидом. Как ни гнул на свое рыжий Айла, но и ему пришлось сдаться. Побоялся народ идти за Айлой. Плут Айла: нет другого такого. Приведет деревню на базар, с приказчиком одну руку сделает, и, глядишь, всю деревню дешевле людей жать угонит приказчик. И всегда Айла сух из воды выйдет, всегда другие виноваты. Оттого и не пошли за ним, а пошли за Гамидом, потому что знали, что Гамид так не станет делать.
Пришли бурлаки в назначенное Гамидом село как раз в канун базара. Завтра рано, рано базар.
Гуляет с вечера народ по базарной площади, смотрит на часовенку в память чудесного избавления царской семьи, смотрит на ряды деревянных лавочек, на ряды возов: кто с хлебом приехал, кто за хлебом. Заперты лавки, и только кое-где у отпертой двери стоит толпа грязных татар и внимательно всматривается в неприхотливый товар. Еще больше «бурлаков» у калачников. Лежат рядами калачи белые, вкусные, но денег нет; хоть в руках подержать бы! И тянется татарин к калачу:
– Почем фунт?
– А ты не тронь руками! – отвечает бойкая и строгая торговка, – можно и глазами смотреть… Три копейки…
– Что больно дорога? Хлеб дешева…
– А дорого, не бери…
– Дорога, дорога, – качает бритой головой татарин и смущенно отходит.
Стоит Гамид у одной лавки, смотрит, выходит тот самый приказчик, работать к которому звал Гамид свою деревню. Узнал Гамида и приказчик Изан Финогенович. Тут при всем народе жал Гамиду руку чуть не с полчаса. Лестно было Гамиду – весь народ видел, с каким человеком дружбу он водит. Чай пить к себе позвал Гамида приказчик.
Пришел Гамид к нему в номер, а у приказчика в номере народ сидит, – другие приказчики, несколько татар. Неловко Гамиду, а приказчик усаживает его, водки наливает, чаю дает:
– Пей, Гамид, лей!..
И приказчик хлопает Гамида своей короткой рукой и говорит:
– Молодец!
Вытирает пот с лица Гамид и пьет чай. Напился он чаю, и говорит ему приказчик:
– Ну, Гамид, слушай теперь…
Посмотрел на всех приказчик, рассмеялся.
– Научу я тебя, как деньги мало-мало наживать…
Внимательно слушает Гамид.
Говорит приказчик, что подарит ему, Гамиду, с каждой десятины, сколько выжнет его деревня, по пятидесяти копеек, говорит о том, что надо ему, Гамиду, делать для этого.
Слушает Гамид, и как во сне кажутся ему и приказчик, и номер, и татары, что кивают головой.
– Как приедем мы, – говорит приказчик, – завтра на базар и станем давать цену, ты я слушай. Все торгуйся, а как вот я так проведу рукой по лицу, значит, на эту цену уж и соглашайся. Поторгуйся для виду, а тут и бей по рукам.
Хочется Гамиду услужить, хорошо бы и заработать, а больше всего хочется ему быть теперь верст за тысячу от приказчика и всей этой комнаты. Смотрит на всех Гамид широко раскрытыми глазами, в горле пересохло, и говорит, заикаясь и вытирая пот:
– Нет, хороший господин, наш народ строгий, узнает – беда!
– А кто узнает? Откуда?
Приказчик надулся, все волосы поднялись на его щеках и бороде.
Сидит тут в комнате и сосновский приказчик – худой, желтый, с длинной бородой старик с больным взглядом.
– И что ты, Финогеныч, народ гадишь? – говорит он. – Право, вы с вашим барином ровно нехристи какие…
Махнул мохнатой лапой Финогеныч:
– Ну, ладно… не слушай его, Гамид. Он мало-мало стара стала, глупа стала, ум кончал…
– Ума-то, батюшка, в моем каблуке больше, чем в ваших с барином головах, – рассердился старый приказчик.
– Ну, слушайте, оставьте же, пожалуйста, – повернулся к нему Финогеныч, – что ж вы делаете?! Пришли чай пить и пейте… Нельзя же в самом деле так… не шутки здесь.
– И чай пить не стану, – рассердился совсем старик, отстраняя худой жилистой рукой стакан.
И, встав, попрощавшись с Финогенычем, не глядя на того, он вышел в коридор.
– Учит, – фыркнул Финогеныч, – а сам, поди, спросить забыл, как и зовут его.
Поздно вернулся Гамид в свой стан. Айла внимательными злыми глазами всматривался в него и шептался о чем-то с товарищами. Верно, догадался, зачем звал приказчик Гамида.
Рано поднялись на другой день «бурлаки». Что-то будет? Больших цен ждали на жнитво, таких цен, каких и не запомнит никто. Сговаривались крепко стоять на пятнадцати рублях.
Но уже высоко поднялось солнце над площадью, а никто из приказчиков и не думал выезжать на базар. Наконец, прошел слух о том, что не станут на этой неделе жать, потому что зелена еще рожь.
Татары только качали своими бритыми головами. Веселое возбуждение сменилось унынием.
Кучка крестьян-посевщиков, стоявшая до сих пор в стороне в ожидании, пока сделают цену, попробовала установить ее.
– Эй ты, князь! – кричал один из них, – веди свою деревню: за десятину три рубля дам.