Поэтому, как только религия теряет свой откровенный характер, она обращается (смотря по взгляду на достоинство ее догматическо-нравственного содержания) или в философскую систему, или в грубый предрассудок.
Но если религия есть откровение, то очевидно, что развитие ее может состоять в раскрытии истин, изначала в ней содержавшихся, точнейшим их формулированием, по поводу особого обращения внимания на ту или другую сторону, ту или другую часть религиозного учения в известное время. Вот внутренняя причина строго охранительного характера религиозной деятельности всех тех народов, которым религиозная истина была вверена для хранения и передачи в неприкосновенной чистоте другим народам и грядущим поколениям.
Если таков характер истинной религиозной деятельности вообще, то это относится с особенною силою к православному христианству после отделения Западной Церкви. По православному учению непогрешимость религиозного авторитета принадлежит только всей Церкви, а следовательно, и раскрытие истин, заключающихся в христианстве, может происходить не иначе как путем вселенских соборов – единственных олицетворении Церкви, – собиранию коих с восьмого века препятствовали исторические обстоятельства. Следовательно, строго охранительный образ действия и требовался именно от тех, кому была вверена религиозная истина; иначе порвалось бы живое предание того, в каком моменте развития (или, правильнее, раскрытия религиозной истины) находилось вселенское православие перед латинским расколом; затерялась бы та точка, к которой всякий жаждущий истины мог бы обратиться с полною уверенностью, что он найдет в ней всю вселенскую истину – и ничего кроме нее.
С этой точки зрения само русское старообрядство получает значение как живое свидетельство того, как строго проводилась эта охранительность. Где незначительная перемена обряда могла показаться новшеством, возмутившим совесть миллионов верующих, там, конечно, были осторожны в этом отношении; и кто знает, от скольких неблагоразумных шагов удержало нас старообрядство после того, как европейничанье охватило русскую жизнь!
Итак, мы можем сказать, что религиозная сторона культурной деятельности составляет принадлежность славянского культурного типа, и России в особенности, есть неотъемлемое его достояние как по психологическому строю составляющих его народов, так и потому, что им досталось хранение религиозной истины; это доказывается как положительною, так и отрицательною стороною религиозной жизни России и Славянства.
Если обратимся к политической стороне вопроса, к тому, насколько славянские народы выказали способности к устройству своей государственности, мы встречаем явление, весьма не ободрительное с первого взгляда. Именно, все славянские народы, за исключением русского, или не успели основать самостоятельных государств, или, по крайней мере, не сумели сохранить своей самостоятельности и независимости. Недоброжелатели славянства выводят из этого их политическую несостоятельность. Такое заключение не выдерживает ни малейшей критики, если даже не обращать внимания на те причины, которые препятствовали доселе славянам образоваться в независимые политические тела, а принять факт, как он существует. Факт этот говорит, что огромное большинство славянских племен (по меньшей мере, две трети их, если не более) образовали огромное, сплошное государство, просуществовавшее уже тысячу лет и все возраставшее и возраставшее в силе и могуществе, несмотря на все бури, которые ему пришлось выносить во время его долгой исторической жизни. Одним этим фактом первой величины доказан политический смысл славян, по крайней мере, значительного большинства их.
Когда Германская империя, после не слишком продолжительного века своей славы и могущества, обратилась в политический monstrum, вправе ли были бы мы заключить, что германское племя не способно к политической жизни? Конечно, нет; ибо то же германское племя образовало могущественную Британскую империю, и по одному этому политическое настроение Германии должны бы мы были приписать невыгодным внешним и внутренним условиям, в которых находилась временно эта страна, а не коренной неспособности, что и подтвердилось высказывающим глубокий политический смысл образом действий Пруссии, которого она держится уже с давних времен (по крайней мере, со времени Великого курфюрста) и который увенчался на наших глазах действиями Бисмарка.
В этом суждении о политической неспособности славян сказывается та же недобросовестность или в лучшем случае тот же оптический обман, как и в суждениях о мнимом недостатке единства Русского государства, потому-де, что в состав его входит, может быть, около сотни народов разных наименований. При этом забывается, что все это разнообразие исчезает перед перевесом русского племени, если к качественному анализу явления присоединить и количественный. Если бы все западные и юго-восточные славянские народы были бы действительно неспособны к политической жизни, то все-таки за славянским племенем вообще должен быть бы признан высокий политический смысл ввиду одного лишь Русского государства.
Но справедлива ли мысль о государственной неспособности других славянских народностей, кроме русской? Западные славянские племена еще в эпоху гибкости и мягкости, которыми отличается этнографический период народной жизни, находились под непрестанным враждебным политическим и культурным воздействием ранее их сложившихся народов германо-романского культурного типа. Несмотря на это, образовалось уже в IX столетии могущественное Моравское государство, получившее было и зародыши самобытной культуры – в православии и славянской письменности, но которые после были в нем вырваны враждебным немецко-католическим влиянием. Нашествие угров разорвало связь между западными славянами. Южная часть их не могла отыскатьцентра своего тяготения под влиянием Византии, вторгнувшихся турок, захватов Венеции, мадьярских завоеваний, Австрийской марки. Северная часть, получив духовное оживление реформою Гуса, успела образоваться во время Подибрада в особое благоустроенное государство; но мог ли устоять этот славянский остров, или выступ, среди немецкого разлива, не опираясь на всю силу соединенного Славянства?
Не мог, точно так же, как не может и теперь без прямого и деятельного участия России в его судьбе.
Независимое бытие Польши было продолжительнее; но если Польша была более других западных славянских стран свободна от непосредственного внешнего политического давления германо-романского мира, зато она более всех подчинилась нравственному культурному господству Запада путем латинства и феодального соблазна, действовавшего на ее высшие сословия; и, таким образом, сохранив до поры до времени свое тело, потеряла свою славянскую душу, а, чтобы обресть ее, должна была войти в тесное, хотя, к сожалению, и недобровольное соединение с Россией.
Если поэтому из всех славян один русский народ успел устроиться в крепкое государство, то обязан этим столько же внутренним свойствам своим, сколько и тому обстоятельству, что по географическому положению занимаемых им стран ему дано было пройти первые формы своего развития в отдалении от возмущающего влияния чуждой западной жизни.
В примере Малороссии, долго разъединенной с остальною Россией и добровольно соединившейся с нею после отвоевания своей независимости, видим мы доказательство, что не одно великорусское племя, как думают некоторые, одарено глубоким политическим тактом; и поэтому можем надеяться, что при случае такой же смысл и такт выкажут и другие славяне, добровольно признав после отвоевания своей независимости гегемонию России в союзе; ибо, в сущности, обстоятельства, в которых находилась Малороссия во времена Хмельницкого и западные славяне теперь, – весьма сходны. Народный энтузиазм, благоприятное стечение обстоятельств, гений предводителя, выдвинутого вперед народным движением, может быть, и могут доставить им независимость, как при Хмельницком, но сохранение ее, а главое, сохранение общего славянского характера жизни и культуры невозможно без тесного взаимного соединения с Россией.
Что бы ни сказало будущее, уже по одному тому, что до сих пор проявлено славянами, и преимущественно русскою отраслью их, в политической деятельности, мы вправе причислить племена эти к числу наиболее одаренных политическим смыслом семейств человеческого рода.
Мы считаем у места обратить здесь внимание и на особый характер этой политической деятельности, как она выразилась в возрастании Русского государства.
Русский народ не высылает из среды своей, как пчелиные улья, роев, образующих центры новых политических обществ, подобно грекам – в древние, англичанам – в более близкие к нам времена. Россия не имеет того, что называется владениями, как Рим и опять-таки Англия. Русское государство от самых времен первых московских князей есть сама Россия, постепенно, неудержимо расширяющаяся во все стороны, заселяя граничащие с нею незаселенные пространства и уподобляя себе включенные в ее государственные границы инородческие поселения. Только непонимание этого основного характера распространения Русского государства, происходящее опять-таки, как и всякое другое русское зло, от затемнения своеобразного русского взгляда на вещи европейничаньем, может помышлять о каких-то отдельных провинциальных особях, соединенных с Россией одною отвлеченною государственною связью, о каких-то не Росенях в России, по прекрасному выражению г. Розенгейма, и не только довольствоваться ими, но видеть в них политический идеал, которого никогда не признает ни русское политическое чувство, ни русская политическая мысль. Должно надеяться, что и этот туман рассеется подобно многим другим.
По этой же причине Россия никогда не имела колоний, ей удававшихся, и весьма ошибочно считать таковою Сибирь, как многие делают. Колонисты, выселяясь из отечества даже добровольно, не по принуждению, быстро теряют тесную с ним связь, скоро получают свой особый центр тяготения, свои особые интересы, часто противоположные или даже враждебные интересам метрополии. Вся связь между ними ограничивается покровительством метрополии, которым пользуется колония до поры до времени, пока считает это для себя выгодным. Колонии несут весьма мало тягостей в пользу своего первоначального отечества, и если принуждаются к тому, то считают это для себя угнетением и тем сильнее стремятся получить полную независимость.
Кроме национального характера народов, выделявших из себя колонии, на такое отношение их к своему прежнему отечеству имеет, конечно, большое влияние и географическая раздельность вновь заселяемых стран.
При расселениях русского народа мы не видим ничего подобного. Куда бы ни заходили русские люди, хотя бы временные и местные обстоятельства давали им возможность или даже принуждали их принять самобытную политическую организацию, как, например, в казацких обществах центром их народной жизни все-таки остается старая Русь-Москва, высшая власть в понятии их продолжает олицетворяться в лице русского царя. Они спешат принести ему присягу, поклониться ему новыми странами, которыми они завладели, вступить в непосредственную связь с Русским государством. Держась своего устройства, они не выделяют себя из русского народа, продолжают считать его интересы своим интересом, готовы жертвовать всем достижению его целей. Одним словом, они образуют не новые центры русской жизни, а только расширяют единый, нераздельный круг ее. Посему и новые заселения заводятся только по окраинам стран, сделавшихся уже старою, настоящею Русью. (Я говорю про самобытные народные расселения, а не про правительственные колонизационные предприятия.) Расселения скачками через моря или значительные промежутки не удаются, хотя бы им покровительствовало правительство. Не удалась нам Американская колония, не удается что-то и Амур.
Такому характеру расселения русского народа, в высшей степени благоприятному единству и цельности Русского государства, соответствует и уподобительная сила русского народа, претворяющая в свою плоть и кровь инородцев, с которыми приходит в соприкосновение или столкновение, конечно, если этому не противуполагается преград ошибочными правительственными мероприятиями.
Но основание, расширение государства, доставление ему прочности, силы и могущества составляют еще только одну сторону политической деятельности. Она имеет еще и другую, состоящую в установлении правомерных отношений граждан между собою и к государству, то есть в установлении гражданской и государственной свободы, без способности к которой нельзя признать народ вполне одаренным здравым политическим смыслом. Итак, способен ли русский народ к свободе?
Едва ли надо упоминать, что наши доброжелатели дают на это отрицательный ответ: одни – считая рабство естественною стихией русских, другие – опасаясь или представляясь опасающимися, что свобода в руках их должна повести ко всякого рода излишествам и злоупотреблениям. Но на основании фактов русской истории и знакомства с воззрениями и свойствами русского народа можно составить себе только диаметрально противоположное этому взгляду мнение: именно, что едва ли существовал и существует народ, способный вынести большую долю свободы, чем народ русский, и имеющий менее склонности злоупотреблять ею.
Это основывается на следующих свойствах, присущих русскому человеку: на его умении и привычке повиноваться, на его уважении и доверенности к власти, на отсутствии в нем властолюбия и на его отвращении вмешиваться в то, в чем он считает себя некомпетентным; а если вникнуть в причины всех политических смут у разных народов, то корнем их окажется не собственно стремление к свободе, а именно властолюбие и тщеславная страсть людей к вмешательству в дела, выходящие из круга их понятий. Как крупные события русской истории, так и ежедневные события русской жизни одинаково подтверждают эти черты русского народного характера.
В самом деле, взгляните на выборные должности во всех наших сословиях, в особенности в купечестве, мещанстве и крестьянстве. Эти должности, доставляющие власть и почет, считаются не правами, а обязанностями или, лучше сказать, общественными повинностями, и исключение составляет разве одна должность предводителя, дающая почет, а не власть.
Если ищут мест мировых судей, членов и председателей земских управ, то главным образом из-за доставляемого ими жалованья, довольно значительного по деревенской, уездной и даже губернской жизни. Это все равно что государственная служба с хорошим жалованьем, дающая притом возможность не оставлять своих хозяйственных дел. Любопытно было бы посмотреть, если бы только в таких делах дозволительно было делать опыты, как стали бы у нас процветать земство и мировой институт, если бы наполнить их по теориям "Вести" безвозмездными деятелями так называемой аристократии?
Эти черты русского народного характера, во всяком случае, показывают, что власть имеет для нас мало привлекательности, и, хотя многие считают это за какой-то недостаток, мы не можем видеть ничего дурного в том, что наши общественные деятели хотят, чтобы труд их на общую пользу был материально вознаграждаем, так как совершенно безвозмездным он ведь никогда не бывает, ибо удовлетворение властолюбия, тщеславия, гордости – такая же мзда.
Те же выше перечисленные свойства русского народа составляют внутреннюю причину того, что Россия есть едва ли не единственное государство, которое никогда не имело (и, по всей вероятности, никогда не будет иметь) политической революции, то есть революции, имеющей целью ограничение размеров власти, присвоение всего объема власти или части ее каким-либо сословием или всею массою граждан, изгнание законно царствующей династии и замещение ее другою.
Все смуты, которые представляет русская история, могущие по своей силе и внешнему виду считаться народными мятежами, всегда имели совершенно особый не политический, в строгом значении этого слова, характер. Причинами их были: сомнение в законности царствовавшего лица, недовольство крепостным состоянием, угнетавшим на практике народ всегда в сильнейшей степени, чем это имел в виду закон, и, наконец, те элементы своеволия и буйства, которые необходимым образом развивались на окраинах России, в непрестанной борьбе казачества с татарами и другими кочевниками. Эти три элемента принимали совместное участие в трех главных народных смутах, волновавших Россию в XVII и XVIII столетиях, так что каждый из них играл попеременно преобладающую роль.
В смутах междуцарствия главным двигателем было самозванство, но при значительном участии недовольства только что вводившимся прикреплением крестьян к земле и казацкой вольницы.
Бунт Стеньки Разина был, главнейшим образом, произведением этой вольницы, начинавшей опасаться, что вводимые более строгие государственные порядки ограничат ее своеволие. Но так разрастись могли эти смуты опять-таки только при недовольстве крестьян на закрепощение их, а легальными поводами опять-таки старались придать всем этим беспорядкам характер законности в глазах народа.
Наконец, главная сила Пугачевского бунта заключалась именно в возмущении крепостных людей, для которых бунт малочисленного яицкого казачества служил, так сказать, лишь первою искрою, зажегшею пожар. Участие приуральских кочевников усилило и этот бунт, а имя Петра III должно было доставить ему законность в глазах народа, который всегда чувствовал свою солидарность с верховною властью и от нее чаял исполнения своих заветных и справедливых желаний.
С обеспечением правильности и законности в престолонаследии, с введением гражданственности и порядка в казачестве и, наконец, с освобождением крестьян иссякли все причины, волновавшие в прежнее время народ, и всякая, не скажу, революция, но даже простой бунт, превосходящий размер прискорбного недоразумения, сделался невозможным в России, пока не изменится нравственный характер русского народа, его мировоззрение и весь склад его мысли; а такие изменения (если и считать их вообще возможными), совершаются не иначе как столетиями и, следовательно, совершенно выходят из круга человеческой предусмотрительности.
Если, таким образом, устранены все элементы смут, могшие в прежние времена волновать русский народ, то, с другой стороны, прошли и те обстоятельства, которые требовали постоянного запряжения всех сил народных в государственное ярмо в трудные времена государственного устроения, борьбы с внешними врагами, при редком еще населении и слабом развитии его сил. Таким образом, и внутренние и внешние препятствия к усвоению русскому народу всех даров свободы потеряли свой смысл, значение и причину существования.
Искусственное созидание этих препятствий во имя предосторожности от совершенно мнимых опасностей было бы похоже на дорогостоящее устройство плотин и валов против наводнения в высоколежащей, никаким разливам не подлежащей местности; или толстых крепостных стен, бастионов и равелинов в городе, находящемся вне всякой опасности от неприятельских нападений.
Во сколько умеренности, непритязательность и благоразумие характеризуют и русский народ, и русское общество – это доказали с очевидною ясностью события последних лет. Насколько хватает историческая память человеческого рода, едва ли можно найти более быстрые, внезапные перемены в главных общественных условиях народной жизни, как те, которые совершились на наших глазах не более как в двенадцать лет, то есть считая от манифеста об улучшении быта помещичьих крестьян. Феодальное рабство уничтожалось во Франции постепенно, веками, так что в знаменитую ночь 4 августа оставалось Национальному собранию отменить лишь сравнительно незначительные его остатки; между тем как у нас крепостное право было еще в полной силе, когда его отменили разом, со всеми его последствиями. Переход от тягостной зависимости к полной свободе отношений был мгновенный: столетия сосредоточились в какие-нибудь три года, потребовавшиеся на совещания и выработку плана. При быстром приведении в действие новых положений, по объявлении народу манифеста о воле и, следовательно, по прекращении его зависимости от помещиков, новые власти мировых посредников не были еще установлены, так что народ оставался в эти критические (по общим понятиям) минуты некоторое время без непосредственной ближайшей власти; и, однако же, порядок нигде существенным образом нарушен не был, и никакие подстрекательства не могли вывести его из исполненного доверия к правительству спокойствия ни тогда, ни после. Главный деятель по приведению в исполнение высочайшей воли об освобождении крестьян, Яков Иванович Ростовцев, выразился о состоянии России в эпоху совещаний о способах освобождения, что Россия снята с пьедестала и находится на весу. Оно и всем так казалось, а в особенности со злорадством смотревшим на реформу и ждавшим от нее чуть не распадения ненавистногоим колосса; а на деле оказалось, что и тут (как и всегда) она покоилась на своих широких, незыблемых основаниях.
Возьмем другой пример. Предварительная цензура была ослаблена, а наконец и совершенно отменена. И тут переход был столь же быстр и внезапен от того времени, когда малейший пропущенный в печати анекдот, заключавший намек на неловкость манер или неизящность костюма чиновников какого-либо ведомства, имел жестокие последствия для автора и для цензора, – к тому положению печати, когда вопросы религии, нравственности общественного и государственного устройства сделались обыкновенными темами для книг, брошюр и журналов. Разница была громадная, опять-таки больше той, которая замечается между французскою печатью времен Людовиков XV и XVI и времен революции; ибо что же можно было прибавить к тому, что мы находим в сочинениях Дидерота, Гельвеция, Гольбаха, Ламетри, Мирабо, свободно ходивших по рукам при Людовике XV и XVI, несмотря на чисто номинальное запрещение? Но русская литература и русское общество и тут оказали то же благоразумие, ту же умеренность, как и русский народ при коренном изменении его гражданского и общественного положения. Вредные учения, начинавшие проповедоваться частью внутреннею прессою, частью же имевшими еще большее влияние, по привлекательности всего запрещенного, заграничными изданиями, были убиты, лишены значения и доверия в глазах публики не правительственными какими-либо мерами (которые в этом отношении не только бессильны, но даже обыкновенно противодействуют своим целям), а самою же печатью, и по преимуществу – московскою.
Итак, что же мы видим? Злоупотребления и гнет, которые испытывала Россия перед реформами настоящего царствования, были не менее, во многих управлениях – даже более чувствительны, чем те, под которыми страдала Франция до революции; преобразование (не по форме, конечно, а по сущности) было не менее радикально, чем произведенное Национальным собранием; но между тем как прорванная плотина во Франции произвела всеобщий разлив вредных противуобщественных стихий и страстей, в России они не только не могли нарушить спокойствия, уважения и доверенности к власти, а еще усилили их и укрепили все основы русского общества и государства. Не вправе ли мы после этого утверждать, что русский народ и русское общество во всех слоях своих способно принять и выдержать всякую дозу свободы, что советовать ограничить ее можно только в видах отстранения самосозданных больным воображением опасностей или (что еще хуже) под влиянием каких-нибудь затаенных, недобросовестных побуждений и враждебных России стремлений?
Итак, заключаем мы, и по отношению к силе и могуществу государства, по способности жертвовать ему всеми личными благами, и по отношению к пользованию государственною и гражданскою свободою – русский народ одарен замечательным политическим смыслом. По чертам верности и преданности государственным интересам, беспритязательности, умеренности в пользовании свободою, выказанным славянскими народами в Австрии, и в особенности в Сербии, мы можем распространить это же свойство и на других славян. Если Польша в течение исторической жизни своей показала пример отсутствия всякого политического смысла, то и этот отрицательный пример только подкрепляет наше положение, показывая, что искажение славянских начал, разъедавшее ее душу и тело, должно было принести и соответствующие тому плоды.
В отношении к общественно-экономическому строю Россия составляет единственное обширное государство, имеющее под ногами твердую почву, в котором нет обезземеленной массы, в котором, следовательно, общественное здание зиждется не на нужде большинства граждан, не на необеспеченности их положения, где нет противоречия между идеалами политическими и экономическими. Мы видели, что именно это противоречие грозит бедой европейской жизни, вступившей уже в своем историческом плавании в те опасные моря, где, с одной стороны, грозит Харибда цезаризма или военного деспотизма, а с другой – Сцилла социальной революции. Условия, дающие такое превосходство русскому общественному строю над европейским, доставляющие ему непоколебимуюустойчивость, обращающие те именно общественные классы в самые консервативные, которые угрожают Европе переворотами, – заключаются в крестьянском наделе и в общинном землевладении.
Этимологическое сходство слов "община" и "общинный" в переводе на французский язык с словом "социализм" – дало повод злонамеренной недобросовестности смешивать эти понятия, дабы набрасывать неблаговидную тень на нашу общину, а, кстати, уже и вообще на всю деятельность людей, заботящихся о благосостоянии крестьян, особенно если это противно интересам польским и немецким. При этом забывается, главным образом, что наша община, хороша ли она или дурна по своим экономическим и другим последствиям, есть историческое право, точно такая же священная и неприкосновенная форма собственности, как и всякая другая, как сама частная собственность; что, следовательно, желание разрушить ее никак не может быть названо желанием консервативным! Европейский социализм есть, напротив того, учение революционное не столько по существу своему, сколько по той почве, где ему приходится действовать. Если бы он ограничивался приглашением мелких землевладельцев соединять свою собственность в обширное владение, так же точно, как он приглашает фабричных работников соединить свои силы и капиталы посредством ассоциаций, то в этом не было бы еще ровно ничего преступного или зловредного; но дело в том, что в большинстве случаев земли нет в руках тех, которые ее обрабатывают, что, следовательно, европейский социализм, в какой бы то ни было форме, требует предварительногопередела собственности, полного переустройства землевладения и всего общественно-экономического строя. Беда не в социалистических теориях, которые имеют претензию быть лекарствами для излечения коренной болезни европейского общества. Лекарства эти, может быть, действительно вредны и ядовиты, но какая была бы в них опасность, если бы они могли спокойно оставаться на полках аптек, по неимению в них надобности для здорового организма? Лекарство вредно, но вредна и болезнь сама по себе. Планов для перестройки здания много, но нет материала, из которого его можно бы было возвести, не разрушив предварительно давно законченного и завершенного здания. У нас, напротив того, материал в изобилии и сам собою органически складывается под влиянием внутренних, зиждительных начал, не нуждаясь ни в каких придуманных планах постройки.
Эта-то здравость общественно-экономического строя России и составляет причину, по которой мы можем надеяться на высокое общественно-экономическое значение славянского культурно-исторического типа, имеющего еще в первый раз установить правильный, нормальный характер той отрасли человеческой деятельности, которая обнимает отношения людей между собою не только как нравственных и политических личностей, но и по воздействию их на внешнюю природу, как источник человеческих нужд и потребностей, – установить не отвлеченную только правомерность в отношениях граждан, но реальную и конкретную.
Нам остается рассмотреть, можно ли ожидать, чтобы славянский культурно-исторический тип занял видное место в культурном отношении, в тесном значении этого слова.
Нельзя не сознаться, что совершенное до сих пор русским и другими славянскими народами в науках и искусствах весьма незначительно в сравнении с тем, что сделано двумя великими культурными типами: греческим и европейским.
Такому невыгодному для славян факту, очевидно, может быть дано двоякое объяснение: или это коренная неспособность их к культурной деятельности, или же сравнительная их молодость, недавность вступления на поприще исторической деятельности и неблагоприятные в этом отношении обстоятельства их развития. Если можно будет показать несомненное и притом значительное влияние этой последней причины, если к тому же ход развития вообще требует, чтобы культурная деятельность следовала за политической деятельностью славян, то очевидно, что только второе объяснение будет иметь все вероятия на своей стороне.
Что касается вообще до возраста славянской культуры, взятого сравнительно с возрастом европейской, то промежуток времени, протекший с выступления германских народов из периода их этнографической жизни в период исторический, превосходит четырьмя столетиями исторический период жизни славянских государств. Так же точно и германская письменность, то есть первое зерно культурного развития – перевод Библии на готскийязык Ульфилою – пятью веками старше соответствующего ему славянского перевода св. Кириллом и Мефодием. Прибавим к этому, что почти все новые европейские народы начали свою историческую жизнь уже на почве старой культуры, следовательно, на почве, более богатой питательными веществами, возбуждающей и ускоряющей рост, которая, однако, могла на них действовать только благодетельно, ибо гибельная подражательность исчезнувшим народам римского мира была лишь в слабой степени возможна. Со всем тем средняя история европейских народов, то есть преимущественно государственный период их жизни, продолжается около тысячи лет, так что только теперь прожили славяне государственною жизнью столько, сколько народы германо-романские к началу так называемой новой истории. Но одно летосчисление не имеет еще большого значения в вопросах этого рода. Мы заметили выше, что после этнографического периода жизни, в течение которого устанавливаются и определяются особенности психического строя народов, – то, что делает их особыми и самобытными историческими субъектами, – вступают они непременно в период деятельности государственной. Мы не видим в истории ни одного примера, чтобы собственно культурная деятельность начиналась ранее если не совершенного окончания, завершения государственной деятельности (ибо и в народном, как и в индивидуальном организме все его отправления продолжают совершаться до смерти, но только не с одинаковою силою), то, по крайней мере, ранее завершения самой насущной задачи государственности – утверждения национальной независимости и определения национально-государственных границ. Если и бывали примеры, что культурная деятельность некоторых народов продолжалась и после потери независимого политического существования, то ни разу еще не случалось, чтобы культура начиналась под иноплеменным игом. Этот, не имеющий исключений, факт выставили мы как один из законов развития культурно-исторических типов, и не трудно понять причину его всеобщности.