В Италии предстояли те же препятствия – и со стороны народов, и со стороны государей. Сардиния играла тут ту же роль, что Пруссия в Германии; но тем не менее и здесь все пошло на австрийский лад.
Всего труднее было уладить дело с Грецией. Уже было замечено, что Меттерниху мало было уничтожить всякое враждебное его системе проявление, а надо было еще сделать это без шума, без борьбы, под сурдинкой, а если уже необходимость заставляла прибегнуть к силе оружия, то надо было выставить такую громаду сил, чтобы самая мысль сопротивления исчезла. Так и было поступлено с Италией, когда возникли возмущения в Неаполеи в Пьемонте. Для усмирения жалких шаек карбонариевбыла не только употреблена сильная австрийская армия, но как грозное привидение была выставлена русская армия, уже предназначенная к походу, под предводительством Ермолова. Но в деле Греции все заставляло предполагать, что грозная сила России будет на этот раз не на стороне тишины и спокойствия во что бы то ни стало. Это был честный бой за независимость единоверного России христианского народа против невыносимого мусульманского гнета. Тут нечего было бояться революционной и либеральной заразы, и вообще для России не страшной. В глазах всей России как восстание греков, так и русская им помощь казалась священною обязанностью – чем-то вреде крестового похода, не имеющего ничего общего с политическими треволнениями. Восстание это, следовательно, с самой подозрительно-полицейской точки зрения не могло иметь своим результатом политико-либеральной пропаганды. Все предания русской политики были в пользу такого взгляда. Не вступалась ли великая Екатерина за угнетенных Турцией христиан, не возбуждала ли она греков к восстанию? Сам император Александр не содействовал ли восстанию сербов? Наконец, личный характер русского государя, либеральный, любящий популярность, мистически религиозный, также заставлял предполагать, что Россия употребитвсе силы на помощь своим единоверцам, что освободитель Европы захочет украситься еще более блестящим венцом освободителя Востока. Если уже умение Меттерниха заставить Россию действовать в общих европейских делах, вопреки ее интересам, вопреки личным склонностям ее монарха, могло назваться чудом политического искусства, то успех его в деле Греции должен считаться истинным шедевром. Кроме главной и прямой цели канцлера – охранения безмятежного сна Австрии и необходимого для этого усыпления Европы, – впутывая Россию в свою политику, он достигал еще другой побочной цели; с одной стороны, когда дело шло об Италии, Испании, Германии, взваливал на Россию всю тяжесть злобы и негодования Европы, с другой – когда дело шло о Востоке, ослаблял к ней симпатии ее единоверцев и единоплеменников, что, как полезное для Австрии, не могло ускользнуть от прозорливости руководителя ее судеб.
Таким образом, при видимом преобладании России, главной победительницы Наполеона, дом Габсбургов под опекою Меттерниха достиг такого политического влияния, какое едва ли он имел в дни Карла V. Германия и Италия были, в полном смысле этого слова, вассалами Австрии. В Испании и Португалии установлялась ее система руками Франции. Конфисковав в свою пользу великодушную, но непрактическую мысль Священного союза, Австрия обращала Россию в исполнительницу своих предначертаний. Сама Англия играла такую же непривычную ей роль, подавляя свои симпатии к свободе если не восточного, то среднего и западного из вдавшихся в Средиземное море полуостровов. (…)
Обыкновенно Меттерниху отказывают в высших способностях государственного человека, утверждая за ним не более как славу ловкого дипломата, как за каким-нибудь Кауницом или Талейраном, на том основании, что будто бы он не умел оценить духа времени, не понимал силы идей и потому вступил с ними в неравную борьбу, окончившуюся после 33-летнего торжества совершенным распадением его системы (еще при жизни его) и чуть не гибелью Австрии. Действительно, без постижения духа времени и понимания направления, которому следуют события, нельзя быть истинно великим политиком, а много-много что ловким дипломатом, и потому делаемый Меттерниху упрек был бы совершенно справедлив, если бы он поступал по своей системе, будучи правителем Англии, Франции, Пруссии, России, Италии, всякого иного государства, только не Австрии, которая могла сохранить свое существование единственно под условием недеятельного сна. Что среди XIX века умел он длить этот сон целую треть столетия – доказывает, что он понимал и дух времени, и силу идей; ибо без этого понимания своего врага не мог бы он так долго и так успешно с ним бороться. А было необходимо или бороться, или вовсе отказаться от звания австрийского государственного мужа. Он был в положении доктора, имеющего дело с неизлечимым недугом и делающего чудеса искусства, чтобы продлить жизнь своего пациента. Неужели, в случае неизлечимости болезни, врач обязан вовсе отказаться от больного? Или еще вернее, он был в положении коменданта крепости: вел мины и контрмины, апроши и контрапроши, делал вылазки, разрушал осадные работы неприятеля, строил под огнем внешние верки. Крепость наконец все-таки была взята, ибо нет крепостей неприступных. Справедливо ли судить коменданта, как военачальника в чистом поле, который, несмотря на свои искусные стратегические маневры, все-таки был разбит в данной им генеральной битве? "Зачем вступил он в бой, не соразмерив своих и неприятельских сил, могут сказать в его обвинение, – ведь руки были у него развязаны и ему была дана полная свобода действий". Но к коменданту крепости такое обвинение неприложимо, ибо факт осады существует помимо его воли. Неужели защита была напрасна, когда в конце концов сдача все-таки была неминуема? Другое дело, если бы можно было доказать, что, выйдя из тесной крепостной ограды и действуя своею армией в чистом поле, комендант, обратившись в военачальника, мог бы наконец выиграть войну. Кто так думает, тот может, конечно, обвинять Меттерниха, но мне кажется, что доказать можно только противное. Чтобы сохранить органическое вещество, не живущее уже органическою жизнью, ничего другого не остается, как герметически закупорить его в плотный сосуд, прекратить к нему доступ воздуха и влажности или же заморозить.
Несмотря на свою бесспорную гениальность, последний охранитель Австрии не может, однако же, конечно, никому внушить симпатии. Чтобы определить загадочное значение его в ряду замечательнейших исторических личностей, деятельность или судьба которых имела решительное влияние на участь царств и народов, с которыми они были соединены, – посмотрим на те разряды или категории их, в числе которых, по характеру его деятельности, могло бы найтись место и для австрийского канцлера.
Первую категорию государственных мужей составляют те, которым в полной мере приличествует наименованиевеликих политиков: люди, соединяющие с тонким пониманием окружающих их обстоятельств, с умением пользоваться находящимися в их руках средствами, с более редким даром создавать эти средства, с непреклонною волею достигнуть одушевляющих их целей, – почти пророческую прозорливость в выборе этих целей, – в сознании (большею частью инстинктивном) сообразности их с общим ходом исторического движения. Без этого последнего дара Провидения, находящегося как бы в противоположности с остальными, более прозаического свойства, практически рассудочными способностями, – нет истинно великой политической деятельности. Государственные люди, достойные названия великих политиков (Цесарь, Константин, Карл Великий, Петр, Фридрих II, Екатерина), сообщили, по-видимому, направление целому периоду истории их народов. Но ход исторического развития, без сомнения, не зависит от воли самого могучего гения; никому не дано определять его; с ним можно только сообразоваться, а для этого необходимо в известной мере его предвидеть, более или менее сознательно его предчувствовать. Дар прозорливости, дар предвидения, дар практического пророчества составляет, следовательно, необходимое условие истинно плодотворной политической деятельности. Но условие это определяется не одними личными свойствами исторического деятеля, а также тем положением, в которое поставило его Провидение, – тою стороною, на которой он стоит в борьбе всемирных интересов. Великих политиков отмечает своим перстом не одна природа, осыпающая их своими дарами, но и счастье, соединяющее судьбу их с судьбами тех народов, тех исторических интересов, которым предназначены успех и победа.
Есть поэтому другой разряд лиц, которые, по силам своего духа, смело могут выдержать сравнение с Цесарями, Карлами и Петрами, но деятельность которых осуждена историей на неудачу и бесплодие. Они привлекают с неотразимою силою все наше сочувствие величием выдержанной ими борьбы и в то же время служат уроком человеческой ничтожности. Это личности трагические. Как недосягаемый образец трагического величия стоят два карфагенских героя – отец и сын, две человеческие индивидуальности, слившиеся в одном историческом образе. Всем обязанные несокрушимым силам своего духа, они показали, как много может сделать человек и как ничтожна в то же время вся человеческая деятельность. Неподдержанные своим отечеством, Амилькар и Аннибал объявили, от своего собственного имени, непримиримую войну Риму. Современник их, Архимед, сказал: "Дайте мне точку опоры, и я поверну землю"; они создали не только рычаг, но и самую точку опоры, опираясь на которую хотели перевернуть судьбы мира. Подкупая подарками правителей Карфагена, чтобы те не мешали им доставить своему отечеству всемирное владычество, они покорили и организовали Испанию, дабы, опираясь на нее, низвергнуть ненавистное им могущество Рима. Титан в полном значении этого слова, Аннибал, взгромоздив Альпы на Пиренеи, чтобы завладеть Книгою судеб, едва не вырвал из нее значительнейшей ее страницы. Герой драмы не под силу самому Шекспиру, он боролся не против судьбы, тяготевшей по воле богов над проклятым семейством или родом (как потомки Лая и Атрея у Эсхила и Софокла), а вступил в бой с предопределением судьбы мира – и шестнадцать лет заставлял колебаться весы всемирной истории. Митридат, Витикинд повторили его тяжелую историческую роль.
По выказанному Меттернихом политическому искусству его можно бы смело причислить к разряду великих политиков; но судьба, заставившая его действовать в пользу осужденного историей дела, придает ему трагический характер неудачи в борьбе. Но назовем ли эту борьбу трагическою, неотъемлемый, существенный характер которой составляет величие? Аннибал, Митридат, Витикинд имели несчастье защищать дело, осужденное историей; но они тем не менее были представителями великих народностей, серьезных исторических интересов. Какую народность представляет Австрия, какой интерес представляет она собою? Противоположность между величием средств и ничтожностью целей, для коих они употребляются, выражаемая баснею о горе, рождающей мышь, составляет один из существеннейших элементов комического. Деятельность Меттерниха носить поэтому неизгладимую печать трагикомизма (печать трагизма по своей судьбе, печать комизма по целям, которые имела в виду), и этот трагикомический характер по необходимости связывается со всякою австрийскою государственною деятельностью, после того как само существование Австрии потеряло свой смысл и свою идею, – с деятельностью Бахов, Шмерлингов, Белькреди или Бейстов.
В 1848 году крепость, защищаемая Меттернихом, была взята штурмом; герметически закупоренный сосуд – разбит, снотворный туман – рассеян. Неминуемость разрушения наступила, потому что наступило пробуждение. Где мы? начали себя спрашивать просыпающиеся народы, что всегда составляет первый вопрос, представляющийся спросонок. – В Австрии. – Кто мы? – Чех, словак, серб, хорват, русский, мадьяр, немец, итальянец. – Зачем же не в Чехии, не в Сербии, не в России, не в Венгрии, не в Германии, не в Италии? И что же такое Австрия, которая нас всех заключает? Где же это внешнее могущество, нас всех подчинившее? Где же сама Австрия, наложившая на нас и свою власть, и свое имя, – подменившая, во время сна, нашу жизнь своею жизнью? Ведь не эрцгерцогство же это австрийское, – эта Австрия по преимуществу, Австрия катекзохин? Нет, отвечают они себе, оглянувшись кругом, вне нас и нет никакой Австрии. Австрия – это только склейка, припай, цемент, замазка, которыми склеили или слепили нас во время сна, какими-то случайными средствами: придаными, завещаниями, брачными контрактами, для каких-то внешних случайных целей, в свое время, может быть, и очень хороших, полезных, необходимых, но теперь давно уже отошедших в область теней и призраков, не имеющих уже ничего общего с чувствуемыми стремлениями, нуждами, потребностями живых, проснувшихся людей. Склейка и спайка только мешают нашим движениям, не дают нам идти в ту сторону, куда нам путь лежит; делают из нас искусственно составленных сиамских братьев; каждое движение одного из нас причиняет другому неловкость, боль и порождает взаимное неудовольствие; наши усилия взаимно нейтрализируются, обращаются в ничто.
И пошли народы расколупывать замазку, которая, собственно, и составляет то, что слывет под именем Австрии. Кто, как итальянцы, занялся этим делом вполне проснувшись, с полным сознанием того, что он делает, куда намерен, освободившись, пойти, – для того и замазка оказалась некрепкою. Кто, напротив того, как славяне, занялся своим делом как-то в дремоте, в полусне, думая и действуя как бы под влиянием тумана, нагнанного ночными грезами, – у тех дело не спорится, и им продолжают еще мерещиться разные небывальщины. Кому грезится еще какая-то идея Австрийского государства, которой давно уже нет на белом свете, которой даже никогда и не было, а была временная случайная цель для союза народов. На других напущен новый польско-европейский туман, представляющий им родной славянский облик русского народа в виде пугала с оскаленными зубами, стремящегося их поглотить и обратить в состав собственного громадно-чудовищного тела.
Несмотря на этот полусон, расколупка тем не менее идет вперед, – и внешние и внутренние события работают над нею делом, словом, помышлением, вольно и невольно, сознательно и бессознательно, и самый туман начинает рассеиваться, полусон переходит в полное бодрствование. Австрийские государственные люди, у которых никогда не было недостатка в понимании своего положения, очень хорошо видят это, но, не имея возможности употребить в дело прежнего опробованного меттерниховского снотворного способа, дошли до необходимости придумывать новые способы склейки расклеивающегося. Таковых способов придумано доселе три, и едва ли есть возможность придумать какой-нибудь четвертый. Способы эти, как известно, называются: централизмом, т. е. германизацией, дуализмом, или германизацией в соединении с мадьяризацией, и, наконец, федерализмом, или псевдославянизацией Австрии.
Собственно говоря, нет надобности по очереди опровергать пригодность этих способов для воссоздания разрушающейся после Меттерниха Австрии. Достаточно было бы показать, что централизм не может служить основою австрийской государственной жизни, так как остальные две методы заключают в себе внутреннее противоречие – противоречие с идеей государства, которая, как я старался показать выше, есть стройная плотная форма, приданная национальности для увеличения силы ее противудействия внешним враждебным влияниям, стремящимся ее разложить или подчинить себе. Очевидно, что государство тогда только может соответствовать своему предназначению, когда будет движимо одною национальной волею, что возможно лишь в следующих трех случаях: 1) когда в состав государства входит одна национальность; 2) или когда численное и нравственное преобладание господствующей народности так сильно, что включенные в государственный состав слабые национальности не могут оказывать никакого действительного сопротивления выражению ее национальной воли, и, следовательно, собственный интерес побуждает их слиться в одно с нею целое; или, наконец, 3) когда главная национальность хотя и не преобладает численно, но одна лишь имеет политическую волю; прочие же, хотя и многочисленные, составляют лишь материал, которым верховная национальность может распоряжаться по своему произволу. Этот случай, очевидно, может иметь место лишь тогда, когда подчиненные народности составляют только единицы этнографические, никогда историческою жизнью не жившие, а если и жившие, то потерявшие сознание своей исторической роли.
Во всех этих трех случаях в государстве будет по самой сущности дела господствовать система политического централизма, хотя бы в административном отношении части его пользовались самою широкою самостоятельностью. Когда эта система становится неприменимою, то и государство делается невозможным, потому что оно есть политический индивидуум, политическое неделимое, а индивидуума, имеющего две или несколько несогласованных, неподчиненных волей, даже представить себе невозможно, ибо тут заключается внутреннее противоречие, так сказать, делимое неделимое. Но доказывать, что в Австрии централизм невозможен, также излишне; ибо труд этого доказательства взяла на себя история, которая довела эту невозможность до сознания самих австрийских государственных людей. Из этого оставалось бы только просто-напросто заключить, что Австрия есть государство невозможное, как оно на самом деле и есть. Но если совершившийся факт имеет для всех доказательную силу, то нельзя того же сказать о логических выводах; поэтому, если мы можем удовольствоваться доказанною историей невозможностью централизации в Австрии, то едва ли будет иметь ту же убедительность доказываемая логикой невозможность всякой иной системы, кроме централизма как политического принципа государства. Люди, видя, что что-либо не подходит под их стремления и надежды, стараются всеми мерами избежать того, к чему необходимо ведет логическая последовательность, всеми силами из нее выбиваются, – и потому необходимо рассмотреть с большею подробностью те невозможности, которые заключаются в дуализме и в федерализме, проследить шаг за шагом их несбыточность.
Одно чисто пассивное сопротивление мадьяр, устранение их от участия в общих государственных делах Австрии в годину испытания, принудило правительство отказаться от системы централизации, или общего и одинакового подчинения всех этнографических элементов монархии – элементу немецкому. Элемент этот оказался на деле слишком слабым для того, чтобы служить всесоединяющим, всесдерживающим государственным цементом, – и немцы должны были прибегнуть к помощи мадьяр, дабы ценой полной с собою равноправности и самобытной государственности купить их содействие для сохранения владычества над славянами и румынами. Однако же и оба господствующие элемента, цислейтанский немецкий и транслейтанский мадьярский, все еще почти вдвое малочисленнее элемента славянского, так что в настоящее время австрийская государственность основывается единственно на разъединенности славян, так сказать на их политическом несовершеннолетии. Много ли ручательств за крепость государства представляет такое чисто отрицательное основание? И не очевидно ли, что если бы славяне оказали хотя бы наполовину столь же энергическое сопротивление, как мадьяры, то дуализм должен был бы пасть по той же причине, по которой пал централизм, и с такою же точно легкостью. Но призвание мадьяр на помощь для удержания славянских народностей в вассальном положении и составит именно ту причину, которая должна усилить славянское сопротивление.
В 1848 и 1849 годах славяне, входившие в состав Венгерского королевства, спасли Австрию от мадьярского возмущения, а теперь, в награду за то, лишены значительной доли своей самостоятельности и подчинены мадьярам. Дух мадьярской дерзости и мятежа достиг всех своих притязаний; славянская же верность принесена ему в жертву – все, дескать, стерпят. Неужели и этот урок окажется бесполезным? Расчет слишком прост, чтоб его не понять, и едва ли урок этот может пропасть даром. Чтобы воспользоваться им, надо лишь дождаться первого удобного случая, каким оказалась для мадьяр война 1866 года и который долго ждать себя не заставит.
Другой не менее ясный урок заключается в том, что мадьяры достигли всех своих целей, строго придерживаясь исторического права, по которому Венгрия была включена в сборную Габсбургскую монархию как самостоятельная равноправная часть; но точно то же историческое право имеет и Чешское королевство, заключавшее в себе нынешние цислейтанские провинции: Богемию, Моравию и Силезию. Чехи уже почувствовали это и требуют для себя того же, что получили мадьяры. Военное положение, к которому этого рода требования привели Богемию, могло лишь заставить скрыться под спуд пробудившееся сознание равноправности чешской короны с венгерскою, но не могло его уничтожить, – и оно должно возникнуть с новою силою при первом внешнем толчке, с которой бы стороны он ни произошел.
В-третьих, для всех славянских племен, вошедших в состав Транслейтании, подчинение мадьярскому элементу гораздо тягостнее и, так сказать, оскорбительнее, нежели прежнее общее подчинение всех австрийских народов элементу немецкому, которое могло, по крайней мере, оправдываться великим историческим и культурным значением немецкого племени, между тем как мадьяры не могут иметь этого рода претензий, стоя в культурном отношении ниже славян. Преобладающему значению немецкого элемента много содействовала еще и привычка долгого господства немцев, которое основывалось на авторитете Священной Римской империи, нередко признававшейся в качестве верховного сюзерена даже многими, в сущности, независимыми владениями. Наконец, первенствующее положение немцев совпало с национальностью Австрийского владетельного дома и, следовательно, освящалось приверженностью к династии Габсбургов, которая была совершенно искрення со стороны всех австрийских славян.
Итак, с одной стороны, пример слабости, данный австрийским правительством, и пример настойчивости мадьяр, увенчанный успехом, с другой стороны, устранение тех оснований (именно культурно-исторического долговременного авторитета, приобретенного всею средневековою историей Европы, и династического влияния), которыми могло еще держаться господство одной привилегированной народности над прочими, отняли всякую почву под ногами дуализма, лишили этот новый принцип австрийской государственности всякого разумного смысла, всякого исторического обаяния. Он имеет поэтому гораздо менее ручательств на сколько-нибудь прочное, долговременное существование, чем самый (осужденный уже историей) централизм. Посему в числе приверженцев дуализма можно считать только небольшой мадьярский народец, приобретающий при этом дуализме роль, на которую не имеет права ни по своей действительной политической силе, ни по своему культурному значению, да еще несколько отвлеченных политиков, вроде г. Бейста, считающих возможными всякого рода механико-политические комбинации, не оживляемые никаким разумным, реальным, жизненным началом.
(…) В судьбе славянской народности, точно так же, как в судьбе православной церкви, есть что-то особенное: только они представляют примеры того, что, будучи религией и народностью большинства подданных в государстве, они, однако же, вместо того, чтоб быть господствующими, – суть самые угнетенные. Такую диковинку представляют нам Турция и Австрия. В первой православие есть религия большинства, а последователи его тем не менее терпят наиболее угнетения; во второй славяне составляют половину всего разнородного населения империи, а из всех ее народов пользуются наименьшими правами и беспрестанно приносятся в жертву немцам и мадьярам. Если такое угнетенное состояние православных в Турции объясняется тем, что турки видят в них своих тайных врагов, готовых воспользоваться всяким случаем для освобождения себя от ненавистного ига, то к Австрии и это объяснение неприложимо. Славяне, без различия племен, были всегда самыми верными подданными Австрии, – не только более верными, чем мадьяры, но даже чем и самые немцы. В 1849 г. только они одни сохранили преданность Австрийскому дому и спасли Австрию, конечно, с помощью славян неавстрийских.
Чем же это объясняется? По нашему мнению, весьма верным тактом австрийского правительства, которое (вопреки и примерам, и хорошо ему известным чувствам славян) понимает, что все-таки ему нельзя основываться на славянах, что даже политическая равноправность их с прочими народами должна повести к гибели Австрии, что ей можно существовать только при германизации и (в помощь ей) мадьяризации славян. Оно понимает, и давно уже понимает, что на Востоке есть такой магнит для славянства, который волею или неволею как для самого магнита, так и для славянских частиц вырвет их из объятий Австрии. Представим себе славян австрийских, славян турецких, славян русских, соединенных между собою в той или другой политической форме. К такому союзу должны, по необходимости, по самому географическому положению своему, присоединиться вкрапленные в славянство (как гнезда или жилы совершенно особенных минералов в облекающую их горную породу) мадьяры, румыны и греки. Для славян открывается при этом такая блистательная будущность, которая не может не манить их к себе. Племя, которому рисуется в будущем такое первостепенное, миродержавное место, не может удовольствоваться местом второстепенным или третьестепенным, простою терпимостью наравне с мелкими неисторическими народностями. Но для всей этой будущности Австрия, в какой бы форме мы себе ее ни представляли, составляет, очевидно, препятствие, которое во что бы то ни стало, рано или поздно, должно быть уничтожено.
Напротив того, с разрушением Австрии и немцы, и особенно мадьяры, необходимо теряют. Историческая роль их суживается, значение их уменьшается. Австрийские немцы могут, правда, присоединиться к германской нации, имеющей рано или поздно соединиться в одно целое, благодаря настойчивости Гогенцоллернов и гению Бисмарка; но с тем вместе теряют они господство над 30 миллионами немцев, что так тяжело для всякого истого европейца, в особенности же германца, для которого насилие и господство составляют вторую природу, как бы они ни прикрывались фразами о равенстве и либерализме. Для мадьяр исторические обстоятельства сложились точно таким же образом, только в усиленной степени. Этот мелкий, честолюбивый и властолюбивый народец в каких-нибудь 5 миллионов душ теряет с падением Австрии всякую надежду на раздел господства с немцами, при коем на его долю досталась гегемония в группе народов более чем 15 миллионов душ. С рападением Австрии к тому же им некуда примкнуть, как то могут сделать немцы, потому что среди окружающих их народностей они совершенные бобыли; им ничего не остается, как мало-помалу распуститься в славянском море – подобно тому, как распустились в нем их некогда многочисленные финские родичи. России было на роду написано низвести своих западных соседей – шведов, поляков и турок – с той исторической высоты, на которую они было забрались вследствие благоприятствовавших им исторических случайностей, но на которую они не имели никаких прав по своим действительным внутренним силам. Под ударами России лопнули эти политические лягушки, тщившиеся раздуться в быка. К числу таких же лягушек принадлежит, без сомнения, и мадьярский народец, – и рано ли, поздно ли, а ему предстоит та же участь и от той же руки. И это он чувствует и трепещет.
Итак, от разрушения Австрии славяне возвышаются в своей исторической роли, немцы же и мадьяры понижаются – и одной этой черты достаточно, чтобы убедиться, что многочисленнейший этнографический элемент Австрийского государства не может служить его политическим фундаментом. Австрийские государственные люди, заменив централизм дуализмом, выказали, следовательно, свой обычный политический такт, ища опоры расшатавшемуся зданию Австрийской империи в тех народностях, интерес которых требует поддержки, а не разрушения его.
В самом деле, при системе дуализма немцы и мадьяры имеют очевиднейший интерес удерживать славян в политическом соединении с собою. Но представим себе, что федерализм принят за основной принцип австрийской государственности. Этим самым славяне получают преобладающее значение в австрийском союзе народов, а немцы лишаются своего господствующего положения и меняют его на положение подчиненное. Естественное стремление их к слитию в одну великую германскую нацию теряет свой единственные противовес, заключавшийся в господстве над несколькими миллионами инородцев, в подчинении которых германизму они видели свое высшее историческое призвание. Вместо того чтобы довольствоваться подчиненною ролью, не должны ли они будут стремиться всеми силами выделиться из союза, ничем их к себе не привязывающего, и слиться со своими германскими братьями, – и кто попрепятствует им делать это? Конечно уж не славяне, которые и по внутренним свойствам не стремятся к господству над иноземцами, а по интересам своим должны быть очень счастливы отделаться от тесного сожительства с немцами под одною политическою кровлей, ибо чрез это должно усилиться значение и влияние славянского элемента в союзе.
Но выделились ли бы немцы или нет из федеративной Австрии, какой смысл имел бы этот союз народов с преобладающею славянскою окраскою? Все живое, органическое должно заключать в себе внутреннюю сущность, смысл, идею – то, что мы называем душою его и чему оно служит только оболочкою, видимым выражением. Только эта идея связывает части тела в органическое единство, дает ему возможность противиться вредоносным внешним влияниям, располагает эти части сообразно его специфическому, образовательному типу. Мы со вниманием прочли "Идею Австрийского государства" Палацкого, но идеи этой никак не могли усмотреть.
Политическое тело, будет ли то государство или менее тесный союз народов, может образоваться, до известной степени объединиться и соединиться под влиянием случайной временной цели внешней безопасности. Если угодно, и такого рода образовательный принцип можно назвать идеей государства, употребляя здесь слово "идея" не в настоящем, строгом смысле этого слова. Такую идею Австрийское государство действительно имело, как было показано выше. Но и это его значение, этот его внутренний смысл, этот суррогат идеи, некогда оправдывавший существование Австрии, давно уже улетучился, и вместо живого тела мы имеем только случайный политический агрегат, не распадающийся на части только по силе привычки, по косности, для преодоления которой не было еще достаточно сильного внешнего толчка.