– Эгей! Эге-гей!
– Чего шумишь? – окликнули его из кустов.
«Ну, наконец-то!» – обрадовался Лунь.
Двое пограничников – в темноте они различались только по росту – повыше и пониже – приближались к нему с разных сторон, оба в плащ-накидках, с выставленными винтовками.
– Не стреляйт! У меня ест важный информатьон для советски командований!
– Никто и не собирается тут стрелять. Давай вперед!
Лунь охотно двинулся вперед. Наряд шел сзади, не спуская с нарушителя глаз. «Повезло ребятам, настоящего нарушителя поймали. Наградят чем-нибудь… Может, даже в отпуск отправят».
Старший наряда подсоединил телефонную трубку к розетке, вмонтированной в пень, и вызвал тревожную группу. Группа ехала минут десять. За это время Лунь изрядно продрог в мокрой одежде – зуб на зуб не попадал. Приехал крытый брезентом «ЗИС-5». На нем куда-то повезли в сопровождении шести красноармейцев с овчаркой. Куда везли, Лунь не видел, но сидел в темноте кузова и глупо улыбался: приятно было слушать родную речь, приятно было вдыхать запах махорки, и эта строгая собака ему тоже была приятна. Чужой среди своих, но все-таки – своих!
Как ни таили пограничники дорогу, но характерных зданий Крепости не утаишь, и Лунь, едва только ему велели вылезать, сразу понял, что привезли его в цитадель, где, по всей вероятности, и располагалась погранзастава. Во всяком случае, какой-то пограничный штаб. Его допрашивал старший лейтенант с большими залысинами на широком лбу. Так же широко были посажены и его недоверчивые, почти неподвижные глаза.
– Кто вы и с какой целью перешли границу?
– Я ест фельдфебель 223-го зенитный полк Уго Швальбе. Перешел Буг, чтобы сказать советский командований, что 20 июнь германский войска начнут война.
– Откуда вам это известно?
– От мой родственник. Это гауптман люфтваффе Герхард фон Опитц. Командер функ-батальон, радиосвязь. Он служит рядом с полевой ставка фюрер.
– И что он вам сообщил?
– Что у фюрера ест решений начать война на востоке. Через два день.
– Откуда ему это известно?
– Он имеет связи с важным люди, – простучал зубами Лунь. Его трясло и от холода, и от всех переживаний. Но тем не менее он чувствовал себя счастливым: сделал то, что обязан был сделать. Он сделал то, к чему его готовили столько лет, и столько лет он шел к этому пику своей тайной работы.
Старший лейтенант записал показания перебежчика в протокол и только потом распорядился, чтобы немца накормили и переодели в сухое. Его отвели в маленькую камеру-изолятор, выдали ватную фуфайку и солдатские шаровары. А чуть позже принесли алюминиевую миску с пшенной кашей и куском жареной трески. И Лунь снова тихо обрадовался и этой знакомой с детства каше – дед называл ее «блондинкой» – и русской солдатской одежде, и тому, что он сейчас на правом берегу Буга… Он прикорнул на откидной полке, но часа через два его разбудили и снова отвели на допрос.
На сей раз его расспрашивал через переводчика черноволосый с проседью майор-пограничник. Он не отрывал глаз от протокола допроса, вчитываясь в каждую строчку, поглаживая порой щеточку ежовских усиков. На пальцах левой руки у него было выколото по букве: «МИША».
– Скажите, что вас заставило пойти на такой поступок? – спросил майор, и лейтенант-переводчик повторил вопрос на очень плохом немецком.
– Я коммунист, – сказал Лунь, и это было чистой правдой. Неважно, что он был не немецким коммунистом, а членом ВКП(б). – Я не голосовал за Гитлера. Я не хочу, чтобы в России ему было так же легко и просто, как в Польше или во Франции.
– У вас остались в Германии жена, дети, семья?
– Да. Осталась жена. Но она не немка.
– Это не имеет значения. Ведь ее репрессируют сразу же, как только узнают, что ее муж – перебежчик. Вы подумали о ее судьбе?
– Я думал о ее судьбе. Я очень люблю свою жену. Но гестапо ничего не успеет узнать и сделать. Война начнется 20 июня, и им уже будет не до обер-фельдфебеля Швальбе, пропавшего где-то без вести. Тем более что мой отпуск окончится только через неделю.
– Вы уверены в этой дате? – Майор расстегнул воротничок и потянулся к графину с водой. В кабинете было душно несмотря на распахнутое окно.
– Я уверен в этой дате, поскольку верю моему родственнику, капитану фон Опитцу. По характеру своей службы он имеет доступ к высокопоставленным лицам.
– Здесь записано, что он командир радиотехнического батальона по обслуживанию аэродрома полевой ставки фюрера. Это так?
– Да. Это так.
– В таком случае это серьезный источник информации. Вы можете назвать его адрес?
– Могу. Он живет в Кёнигсберге. Но служит в районе Растенбурга. Я встретил его на вокзале в Варшаве, и он мне сказал, что Гитлер нападет на СССР 20 июня.
– Вы отдаете себе отчет, что будет, если советское командование поверит вам и приведет войска в полную боевую готовность именно к 20 июня? Это уже повод для начала войны!
– Я понимаю только одно: советское командование должно быть готово к началу военных действий со стороны Германии именно 20 июня.
– Кто вы по должности?
– Старший повар-инструктор зенитной батареи.
– Н-да… А рассуждаете, как хороший оперативник! И я, и мы все должны вам поверить? А чем вы докажите, что это не провокация, господин старший повар-инструктор? – Майор поднял глаза, и они сверкнули, как дульные срезы двух пистолетов, нацеленных в упор.
– Я смогу это доказать только 20 июня.
– Хорошо. Если война начнется в указанный вами срок, я дам вам винтовку. Если же нет, расстреляю вас лично – вот этой рукой как провокатора и агента абвера!
– Я бы предпочел быть расстрелянным, но чтобы война не началась.
Майор впервые усмехнулся за весь допрос:
– Хороший ответ. Я запомню…
Он сорвал листок календаря. На новом листке чернела цифра «19».
Перебежчика увели в изолятор и целый день его не трогали.
Камера-одиночка – лучшее место для раздумий о жизни. Лунь перебирал варианты своих будущих действий, причем делал это машинально, повинуясь профессиональной привычке разрабатывать легенды и выстраивать линию поведения.
Итак, вариант первый: завтра начнется война и ему дадут оружие, и он станет выполнять свой мужской воинский долг под чужим именем, будет уничтожать врага. Возможно, и погибнет под фамилией фельдфебеля-перебежчика Карла Швальбе. Это все же лучше, чем получить пулю в затылок в энкавэдэшном подвальчике. Но скорее всего его отправят в тыл. Насчет винтовки майор сказанул явно для красного словца. Надо знать нравы и обычаи этого ведомства. В лучшем случае его используют как переводчика в лагере военнопленных или диктором в радиоагитмашинах. Но ведь и это тоже борьба.
Вариант второй: война – это всегда неразбериха, в кутерьме первых дней всегда есть шанс скрыться от своих преследователей. Он вернется на ту сторону, к Вейге. Они уедут в Мемель и заживут прежней жизнью. Но тогда придется выполнять свои – пусть поварские – но все равно военные обязанности. Ему придется остаться в рядах вермахта, что равносильно измене.
Вариант третий: война завтра не начнется и его расстреляют. Но об этом лучше не думать… А думать-то все равно надо. Вправе ли майор выполнить свою угрозу? У них в НКВД с такими вещами не церемонятся. Подумаешь, повар-перебежчик, да еще вроде как провокатор! Шлепнут как милого… Но информация о начале войны все равно ушла куда надо. Может, хоть насторожатся немного?.. Зря, что ли, Буг переплывал? С Бугом-то повезло… И вообще, ему много везло за последние годы. Однажды это должно кончиться. Может, как раз вот теперь и кончилось?
Всю пятницу 20 июня Лунь напряженно прислушивался из своей полуподвальной темницы: не бабахнет ли где пушка, не жахнет ли где выстрел, не затораторят ли пулеметы? Но все было тихо. Лишь привычные звуки мирного времени врывались в его зарешеченную форточку: визжал неподалеку стартер капризного мотора и водитель костерил его последними словами, с мерным боем сапог маршировали на обед рота за ротой, исходили трелями соловьи, орали мальчишки, гоняя мяч, голосил откуда-то издалека петух… Но перед глазами стояли готовые к бою бронепоезда, уползающие в рощицу тяжелые гусеничные «Карлы» со своими короткими, но широко раззявленными мортирами, и эти танки, съезжающие с платформ на рампы… Война уже стояла вдоль всего Буга, как мощный паводок, напирающий на хилую плотину… Возможно, Опитц ошибся в дате. Но ведь и так ясно, что день-другой-третий и полыхнет, заревет, запылает…
К исходу пятницы война не началась. Не началась она и ночью, которую Лунь провел без сна. И субботнее утро началось, как и вчерашнее, и позавчерашнее – светло и тихо.
Сразу же после завтрака – миски перловой каши с подсолнечным маслом и краюхи пшеничного хлеба с чаем – перебежчика вызвали на допрос. Майор с ежовскими усиками встретил его тяжелым взглядом:
– Ну и где же ваша война, партайгеноссе Швальбе? Господин провокатор… Или как вас теперь прикажите величать? И что с вами прикажите делать?
– Расстрелять, как и обещали, – ответил Лунь на чистом русском языке. – А завтра или послезавтра – пожалеть о содеянном.
Но майор в запале ярости даже не заметил, что перебежчик заговорил без акцента.
– Ты меня завтраками не корми! Я и сам могу тебе спеть: «Если завтра война, если завтра в поход!..» Так что молчи в тряпочку. И готовься к царству небесному!
Майор снял трубку:
– Семенов? Работа есть – готовь команду! С боевыми патронами. Да! Куда, куда… Как всегда – на второй полигон.
Лунь прекрасно понял зловещий смысл этих слов. Теперь у него оставался последний козырь.
– Товарищ майор. У меня есть для вас крайне важное сообщение. Попрошу, чтобы переводчик оставил нас одних.
Майор, молча, кивнул лейтенанту, и тот исчез. Лунь глубоко вздохнул, как перед прыжком в воду, и, чеканя каждое слово, заявил:
– Я не фельдфебель Карл Швальбе. Я майор советской военной разведки Юрий Северьянов – из кенигсбергской резидентуры. Прошу сообщить в любой орган военной разведки, что я нахожусь у вас. Моя агентурная кличка – «Лунь».
Надо было видеть, как округлились и без того круглые глаза пограничника.
– Почему вы сразу об этом не сказали?
– Обязан был соблюдать легенду до последней возможности. Вы у меня ее отняли.
Майор поиграл бровями, осмысливая все услышанное. Потом еще раз снял трубку:
– Семенов, второй полигон на сегодня отставить. Ты меня понял? Отбой.
Вдавил трубку в гнездо аппарата и, глядя в стол, сказал:
– Хорошо. Я доложу руководству.
Конвоир увел Луня в камеру. «Расстрел временно отменяется!» – поздравил себя Лунь. Он представил себе всю цепочку, по которой должна пройти его информация. Сначала майор доложит начальнику своего погранотряда, тот сообщит в штаб погранокруга. Оттуда доклад пойдет в Москву, на Лубянку. Никто не разбежится, чтобы сразу сообщить о нем в ближайший орган военной разведки. Между Разведупром РККА и внешней разведкой НКВД существовало давнее соперничество. И пока руководство НКВД не оценит все свои выгоды в отношении передачи задержанного агента Разведупра, пройдет, возможно, несколько суток, учитывая надвигающиеся выходные дни, в которые никому не хочется иметь лишних забот. Так что раньше понедельника, то есть 23 июня, его судьба вряд ли решится. Что будет потом, когда он окажется в родной системе, просчитывалось весьма туманно. Но легенда была уже давно проработана в деталях: сопровождавший его резидент Петер видел, что его сняли с поезда немецкие пограничники, скажем, за неправильно оформленные документы. Затем к нему проявила интерес тайная полиция, и Лунь вынужден был перелегализоваться с запасным паспортом. Он «залег на дно» в Мемеле. А дальше пусть все будет так, как было на самом деле: работа фотографом на кладбище, Вейга, женитьба, призыв в вермахт, школа поваров, береговая батарея… Главное, что он ускользнул от гестапо, никого выдавал и не предавал; его личная агентурная сеть не пострадала и законсервирована. Все обвинения могли быть только из прошлого, из подковерных интриг, которые погубили Орлана и не только его одного… Тогда никакие подтверждения кенигсбергской легенды не помогут.
На ужин принесли миску макарон по-флотски, белый хлеб с кубиком масла и чай с сахаром. Вот они, первые плоды его нового положения! Осознав, что он отыграл у судьбы еще несколько дней жизни, Лунь безмятежно уснул, тем паче, что теперь ему принесли подушку и одеяло – как вроде бы своему…
И снилась ему родная станица на Хопре, зеленая заводь Кардаила с заброшенными удочками, низкое небо в грозовых облаках и прыгающими одним за другим поплавками… Перед дождем всегда хороший клев. А вот и небо громыхнуло-полыхнуло, и ливень по воде секанул, и пошло грохотать, да так, что затряслась земля и заплескалась вода…
Лунь приоткрыл глаза: земля, то есть каменный пол, и в самом деле тряслась. И грохотало не на шутку. Он вскочил, метнулся к зарешеченной фрамуге и сразу же понял: никакой это не гром, а орудийная пальба, и все вокруг дрожит от разрывов крупнокалиберных снарядов…
Война!
Вот оно!
Началось!
На минуту он испытал чувство огромного душевного облегчения: его информация подтверждалась на все сто! Он не зря рисковал башкой, переплывая Буг, не зря столько лет торчал в Кёнигсберге.
Вглядывался в узкий проем фрамуги, но ничего, кроме ярких вспышек в предрассветных сумерках, не увидел. Потом почувствовал резкий запах гари – тянуло из-под двери: здание горело. Он застучал в дверь кулаками, потом сапогами, но никто его не слышал, никто не приходил, никому не было дела до странного арестанта. «Забыли они про него, что ли? Не хватало еще задохнуться в этой каморке».
Лунь стал орать изо всех сил, однако массивная дубовая дверь глушила и крики, и удары. Но он все бил и орал, бил и орал… Нет, про него явно забыли! А дышать становилось все труднее и труднее. Подергал решетку – куда там! Даже не дрогнула, ржавая зараза! Да и фрамуга слишком узка – голова не пролезет. И он снова набросился на дверь, молотя ее то каблуками, то кулаками. В глазах темнело… К горлу подступал комок обиды – как глупо: задохнуться в первые же минуты войны. В изнеможении он присел на койку, оторвал клок простыни, помочился на нее, а потом свернул ткань в три раза и приложил ко рту и носу, как маску. Именно так они спасались от газов под Сморгонью, когда под рукой не оказывалось противогаза.
И тут произошло чудо – дверь распахнулась! На пороге стоял молоденький пограничник и, держа винтовку под мышкой, свирепо тер глаза – едкий дым ел их нещадно.
Лунь в одну секунду метнулся к нему и выдернул винтовку. Боец и ахнуть не успел, как оказался безоружным.
– Давай за мной! – крикнул ему Лунь, передергивая на ходу затвор. С оружием в руках он окончательно воспрянул духом.
– Эй, дядя, отдай винтовку! – канючил малый. – Я ж за нее головой отвечаю…
– Отдам, племяш, когда патроны кончатся! – обещал ему Лунь. – Где начальство-то твое?
– Никого нет, все куда-то побегли… Отдай винтовку-то, слышь?
– Дуй за мной и не робей! – Лунь выскочил в проезд между зданием погранзаставы и длинным корпусом трехэтажной казармы. Слева были Тереспольские ворота с полыхающей огнем башней, справа… Лунь глянул направо и понял, что бежать надо именно туда, потому что в ту сторону мчались полуодетые красноармейцы кто с винтовками, а кто с сапогами в руках. Из нижних и даже верхних окон горевшей казармы выпрыгивали бойцы и, матерясь, бежали за остальными, которые-то наверняка знали – куда надо бежать и что делать. Но, увы, никто этого в кромешном аду разрывов и взрывов, конечно же, не знал. Бежали по наитию, подальше от вздымающейся земли и летящих осколков, бежали туда, где может быть тихо и где знают что делать.
– Дяденька, отдай винтовку-то! – ныл сзади парень с зелеными петлицами, которого не пугала эта огненная кутерьма, а страшила мысль о суде за утраченное оружие.
Лунь рассердился:
– Хрен тебе, а не винтовку, вахлак! Оружие надо в руках держать, а не под мышкой. Ты бы еще между ног ее засунул!
– Так мне сказали, что ты наш…
– Да, наш я, наш! Постреляю немцев и тебе отдам.
Взвыли мины, и Лунь ничком бросился на землю. Парень вдруг по-детски вскрикнул и упал рядом. Из затылка его торчал осколок, намертво прибив фуражку к голове – алая кровь заливала зеленую тулью.
Лунь перевернул убитого на спину и снял с него ремень с подсумками. Ни патроны, ни винтовка тому уже были не нужны… На минуту он испытал чувство вины перед этим пацаном. Все-таки именно он открыл ему дверь, спас от дыма, а вместо благодарности… Эх!.. Переживать было некогда. Обстрел усиливался. Удары горячего воздуха от ближних разрывов били в уши, били по глазам, по всему телу. Через каждую секунду цвенькали пули. И непонятно было, куда стрелять, в кого целиться – смерть неслась отовсюду. Лунь скатился в воронку и, прикрыв голову руками, стал ждать либо смертного часа, либо конца огненного урагана… Последний раз под обстрелом он был двадцать шесть лет назад – на позициях под Сморгонью. Теперь надо было привыкать заново.
…Он вдруг вспомнил, как впервые побывал в Брестской крепости. Это было летом 1935 года – всего шесть лет назад! Друг их «молодой семьи», польский офицер, поручик Эдвард Буслик, пригласил Луня и Клару на праздник «Вянки». В этот день Крепость традиционно распахивала свои ворота для горожан. Народ толпился на Саперной пристани у Тереспольских ворот, где солдаты гарнизона устраивали водную феерию: по Бугу плыли мастерски сплетенные из ивняка и рогозы «крокодилы» и «морские чудовища». А посреди цитадели стоял аттракцион «Рай и ад», сделанный саперами из свайнобойного копра. Кабинка с любителями острых ощущений то взлетала вверх – в «рай», то неслась вниз и уходила под землю – в «ад» – под непристойные выкрики ряженых чертей. И будто накликали они этот ад на Крепость! Сама преисподняя разверзается теперь посреди цитадели в огненных кустах взлетающей земли и горящих «небельверкерах»…
Этот фотосалончик при поляках «Штука портрета», а при Советах «Искусство портрета», что на улице Колеёвой, а теперь Железнодорожной, в Бресте знали многие. С его витринки улыбались записные красотки и шикарные женихи. Помимо всего прочего здесь еще устраивались и брачные судьбы. Двойра Гиппенрейтер, жена фотографа Боруха Гиппенрейтера, была успешной свахой, а также владелицей небольшой парикмахерской на вокзале.
Борух, сорокапятилетний брюнет с округлым животиком, повесил на дверь своего фотоателье табличку «Закрыто на обед. Но потом будет» и поднялся на второй этаж, где располагались две жилые комнаты – спальня и кабинет, а также кухня и чулан для хранения стеклянных негативов.
– Двойра! – позвал он жену.
Та откликнулась с кухни, где жарила картофельные драники:
– Уже все готово! Иди скоренько! Ладки любят, когда их едят горячими!
И она поддела на сковороде очередной румяный, весь пропитанный рапсовым маслом драник.
Борух сел за стол и придвинул тарелку со стопкой драников, пересыпанных тмином.
– А что, Двойра, война будет?
– Таки да.
– А кто тебе так сказал? – Борух обильно сдобрил драники сметаной.
– Циля так сказала. Она всегда все знает.
– Какая Циля? У которой мужа нет?
– Нет. Та Циля, у которой муж портной. Он шьет мундиры для «советов». И все «советы» говорят, что немец нападет.
– Гм-м… Мой швагер тоже так говорит, – Борух отложил надкусанный драник и строго посмотрел на жену: – Двойра, закрой окно, я имею тебе сказать одну важную вещь.
Двойра, сорокалетняя дородная брюнетка приятной наружности, проворно захлопнула окно, распахнутое во внутренний дворик дома, и даже задернула занавеску.
– Я вся твоя, Борусь!
– Вчера я имел большой разговор со швагером…
– Это который со стороны Сары или со стороны Зофьи?
– Со стороны Зофьи. Алекс. Ты его знаешь.
– Откуда я его знаю? Я его пару раз видела, и то один раз на свадьбе у Муси, а другой раз на похоронах дяди Мойши.
– Не перебивай меня, как Бога прошу! Да Алекс, Алекс из Тересполя! Муж Зофьи, да будет ей там хорошо, где нас пока нет!
– Что с Зофьей? Зофья померла?
– Нет, Двойра, она не померла. Ее немцы убили.
– Який жах! Что же молчал?!
– Я сам узнал об этом только вчера, – Борух вытер слезинку, навернувшуюся на правый глаз.
– А что швагер? Он же фольксдойче, почему он не заступился?
– Так он в лагере немецком сидел. За сентябрь. Потом его выпустили. И он приехал в Тересполь и не смог там жить. Ночью перешел границу и теперь в Бресте. Он пришел вчера ко мне, просил пожить немного времени. Но я сказал, что ты у меня сердечница и тебя волновать нельзя.
– Нельзя мене волновать. А ты волнуешь, и все тянешь, тянешь… Скажи мне важную вещь!
– Важная вещь, Двойра, в том, что швагер предложил мне купить наш дом.
– Но мы его не продаем!
– Мы его не продаем, но нам придется его продать. За хорошие гроши, Двойра…
– Борусь, ты фриш, гезунг ин мэшуге?![3] Продать дом?! Швагеру? Да чтоб ему в аду черти пятки лизали! И какие гроши он давал за наш дом?
– Таких грошей наш дом не стоит… На них можно новый купить в Минске.
– Так зачем нам жить в Минске?
– В Минск немцы не придут. А в Брест придут. И нас с тобой, как Сару в Буге утопят. А может, живьем зароют. Сама говоришь – война будет.
– Это Циля так говорит.
– Сама говоришь, Циля всегда все знает.
– Циля знает все. Но откуда у швагера такие гроши?
– Швагер продал свой дом в Тересполе, и еще у него было.
– А он не боится немцев?
– У него матка – полька, а отец – немец. Он фольксдойче. Но он не может простить немцам свою жонку.
– Но если в Брест придут немцы, ему снова жить под ними. Почему он сразу не купит дом в Минске?
– Двойра, это его дела. Нам нужно думать о себе.
– Таки я не верю твоему швагеру! Вор поцелует – пересчитай зубы: все ли на месте?
– Я тоже ему не очень верю. Темный фраер. Но война будет, и нам уже надо ехать.
– Уже ехать? Так скоро? И куда ты все это повезешь?
– В Минск, конечно!
– Почему в Минск, а не в Оршу? Орша еще дальше.
– В Минске у меня есть дядя Пиня. Он там всех знает. Он поможет найти хороший дом. А кто у тебя в Орше?
– В Орше подруга моей мамы, тетя Ася.
– А что она может?
– Она там акушерка. Она может все.
– В Орше будет мало клиентов. Надо ехать в Минск.
– Уже ехать в Минск?
– Швагер дает нам три дня на сборы.
– Да кто он такой, твой швагер, чтобы он нам давал три дня?!
– Двойра, это не он нам дает. Это Бог нам дает шанс. Сходи к Циле и узнай, когда будет война. Она все знает!
– Ты прав. Циля сказала, что война будет в начале лета. Они с мужем даже не торопятся делать заказы «советам», чтобы не ушло сукно.
– Твоя Циля – дура! Если сюда придут немцы, то ей придется из этого сукна шить саван. Если успеет.
– А почему ты думаешь, что сюда придут немцы? Может, «советы» погонят их в Германию?
– Циля, швагер видел и немцев, и «советов». Он говорит, что немцы сильнее. Немцы ходят в сапогах, а «советы» в обмотках. Ты видела, какие у них мешки за плечами? С такими только жабраки ходят.
– Да они и есть жабраки! Они по нашим лавкам, как по музеям, ходят. Зыркают туда-сюда, глаза горят, скупают все, что видят. У них в России в магазинах одни консервы да сухари.
– А ты откуда знаешь?
– Циля сказала. А молочница Лукьяновна сказала, что пьяные солдаты разбили каплицу у них в деревне. Сломали крест при дороге. Какие безбожники! Разве Господь не отплатит им за это?
– Отплатит, отплатит… Вечером придет швагер и принесет гроши. За дом.
– Советские гроши?
– Ну, не злотые же?!
– Ты их видел? А может, они фальшивые? От этого поца всего можно ожидать.
– Двойра, лучше помолись за Сару. Мы вместе будем проверять эти гроши.
– А что я в них понимаю?
– Тогда позови Цилю.
– Зачем Циле знать, сколько у нас грошей?
– И то верно.
– Ой, права была мама, когда говорила: «Ме дарф нит дем ганцн кэз арайнлэгэйн ин эйн варэник» – нельзя весь сыр класть в один вареник!
– А моя мама говорила: «Ди штуб брэнт ун дер зейге гэйт» – дом горит, а часы идут. Этот дом мне достался от моего покойного папы.
– А я в этот дом вложила все силы, которые достались мне от моей мамы. Мне жалко наш дом, Борусь… Разве тебе здесь было плохо?
– Мне тут было хорошо, и даже очень. Но дом вот-вот загорится. И надо думать, чтобы наши часы шли без остановки. Вот только не надо этого – мокрых глаз. Ты же знаешь, я терпеть этого ненавижу!
– Но почему все так быстро?
– Жизнь – вообще быстрая штука, Двойра… Дай, я тебя обниму, моя козочка!
– Съешь еще пару ладок, мой козлик!
– Ой, да не могу я их уже видеть! Хоть бы ты курицу приготовила.
– А ты видел, почем куры на базаре? Лошадь можно купить за такую цену!
– Ну, купи хоть немного этой «конины»!
– Сам иди и купи. А мне жалко!.. О, Боже ж, как же при польском часе мы жили! А все герман проклятый! Пришел и все порушил. Ой, не хочу я в твой Минск ехать!
– Тогда поехали в твою Оршу!
Двойра села на широкий подоконник и разрыдалась в фартук.