bannerbannerbanner
В сетях предательства

Николай Брешко-Брешковский
В сетях предательства

Полная версия

7. Клуб миллионеров

Академик Балабанов постарался…

А Мисаил Григорьевич постарался в свою очередь, чтоб не ударить лицом в грязь в смысле рамы. И действительно, это золоченое тяжелое и безвкусное великолепие, из которого смотрел сам Железноградов во всем блеске своей консульской формы, обошлось в девятьсот рублей и весило вместе с портретом около двенадцати пудов.

Первый день открытия выставки, вернисаж, собрал избранную толпу. Здесь и покупатель, желающий скорее оставить за собою то, что ему понравилось, пока не перебил кто-нибудь; здесь и праздная публика, знающая, что открывать выставки хороший тон, и, наконец, надо же и людей посмотреть и себя показать.

Появление Железноградова произвело сенсацию. Еще бы, кругом все мужчины в черных визитках, военные в скромном защитном цвете, а Мисаил Григорьевич – вырядился попугай попугаем.

На весеннем солнце, как жар, горит золотое шитье «почти сенаторского» мундира. Малиновый звон серебряных, «почти шталмейстерских» шпор. Мисаил Григорьевич держит в руке треуголку и гигантский плюмаж стелется по полу.

Вот если б эта самая треуголка подоспела во время неудачного визита к Лузиньяну Кипрскому! Он имел бы полное право сказать:

– Sire, я мету землю пером моей шляпы…

Как бы это вышло галантно!

Рядом с Мисаилом Григорьевичем выступала Сильфида Аполлоновна, сияющая, монументальная, в очень тяжелом и очень дорогом платье. За нею, подгибаясь в коленках, адмирал Обрыдленко, несший соболевую накидку супруги своего патрона.

Мисаил Григорьевич направо и налево жал руки мужчинам, целовал дамские ручки, то и дело рассыпаясь хриплым, скрипучим смешком.

– Вы видели мой портрет? Идем смотреть, идем! – хватая всех под локоть, он тащил к своему портрету банкиров, чиновников, генералов.

– Что вы скажете? Ведь это же работа! Молодец академикус! Постарался! Я всегда говорил: это академикус! – Мисаил Григорьевич покровительственно хлопнул по плечу автора сногсшибательного портрета.

– Ну, как вам нравится, как вам нравится? – приставал Железноградов к знакомым. – А рама? Одна рама чего стоит!

Кто-то, желая ему польстить, сказал:

– Вид у вас, Мисаил Григорьевич, поза, ну, совсем Наполеон перед Аустерлицем!

– Я думаю, перед Аустерлицем! Но у того Наполеона была, в конце концов, Ватерла, а у вашего покорного слуги, – перстом себя в грудь, – Ватерлы никогда не будет! Можете быть спокойны!

Другой дежурный льстец, – их все больше и больше росло вместе с звездою Мисаила Григорьевича, разгоравшейся все ярче и ярче, – молвил:

– Мисаил Григорьевич, а у вас ведь и внешнее громадное сходство с Наполеоном… Вы прекрасно делаете, что бреетесь; тот же нос, немного орлиный, небольшой рот, полнота…

– Вы хотите сказать, ваше сиятельство, – животик! Да, у меня животик, не будь война, поехал бы в Карлсбад. А ведь в самом деле, я похож на него, и если надеть треуголку поперек и сложить на груди руки…

Мисаил Григорьевич так и сделал, надвинул поглубже на стриженную ежиком голову консульскую треуголку, чтобы круглая кокарда пришлась над лбом, и, насупившись, сложив на груди руки, встал в наполеоновскую позу.

Будь он обыкновенный смертный, его назвали бы шутом гороховым. Засмеяли бы. В самом деле, на выставке такая нарядная толпа кругом, а человек вдруг занимается инсценировками, гримируясь под Великого Корсиканца.

Но это проделал великий финансист и банкир Мисаил Григорьевич Железноградов, и все нашли это милой шуткой, заискивающе улыбались.

И разве не был он прав, что может делать все, что хочет. Ему все сойдет с рук, и он плюет на всех с аэроплана.

– Я буду плевать, а им это будет казаться, ну, благовонным нектаром, падающим с Олимпа, так, что ли, – я ведь не силен в мифологии…

Какое-то весьма архаическое и весьма реставрирующееся высокопревосходительство подошло к ручке Сильфиды Аполлоновны и стало слюнявить ее перчатку.

Она погрозила пальчиком.

– Как вам не стыдно, почему вы не бываете на моих «журах»?

В ответ – невнятное шамкание, однако определенно извиняющегося характера.

Сильфида Аполлоновна «кружила головы», приписывая это своей монументальной красоте индийского божества с узкой миндалевидной оправою глаз.

– Представьте, я получаю каждый день письма с объяснением в самой пламенной любви. Вы думаете, что я их не показываю Мисаилу? Конечно, да! И мы оба смеемся. Один пишет: «Черное море ваших волос и синий океан ваших глаз сводят меня с ума!» Не правда ли, поэтично? Черное море волос и синий океан глаз… А может быть, он списал из какого-нибудь романа?..

По делам стали для шведской промышленности и лошадей для шведской мобилизующейся кавалерии Мисаил Григорьевич ездил на Север. Через две недели вернулся.

– Ах, вы знаете, нет нигде проходу в Швеции от этих подлых немцев. Стоило мне появиться – учредили форменный шпионаж. Многие хотели со мной познакомиться. Но я говорю: «Но ведь я русский и не желаю знакомиться с подданными страны, которая воюет с нами». Так что ж вы думаете эти мошенники говорят: «Подданный-то вы подданный, однако в то же самое время вы дипломатический представитель нейтральной державы». И действительно, верно. Смотрите, какая получается двойственность: как русский, я должен поворачивать спину, а как генеральный консул нейтральной республики Никарагуа – я должен протягивать им руку и быть вообще лояльным и корректным. Вы скажете, это софизм? Нет, это не софизм! А между тем этот гордиев узел, которого не разрубил бы и сам Александр Македонский, я разрубил, примирив непримиримое: с одной стороны – повернутая спина, с другой – протянутая рука… Я, – продолжал Железноградов, – им так и говорил, каждому немцу: «В качестве русского человека я не желаю ни беседовать с вами, ни преломить хлеба, ни иметь ничего общего! Но в качестве дипломата нейтральной державы я готов вас выслушать». Понимаете, как в оперетке «Нитуш»… этот органист… Он и Целестин, и Флоридор, – так и я. С одной стороны – Целестин, с другой – Флоридор. «Чего не может Целестин, то очень может Флоридор». Ну, и наоборот… Познакомился с тамошним германским посланником фон Люциусом. Он был здесь советником посольства, розовый такой, пухленький. Я его первым делом отчитал, как русский человек, патриот. Вы, мол, такие-сякие, варвары, не считаетесь с дипломатическими документами. «Что вы себе думаете? – говорю. – Ведь мы же вас задушим, задушим блокадой!..» Но в качестве генерального консула республики Никарагуа я его выслушал. Интересно: Германия спит и видит, как бы помириться. Они устали, ой как устали! Да и вообще война утомляет, и наступил действительно мир, какие открылись бы перспективы!..

Живущий постоянно в России голландец, вернувшись из-за границы, готов был дать голову на отсечение, что видел Мисаила Григорьевича в Берлине. Видел, как тот промчался «под липами»[2] вместе с германским министром финансов Гельферихом.

А может быть, этого вовсе и не было, и вместо Мисаила Григорьевича рядом с Гельферихом сидело в автомобиле другое лицо, похожее на него?

Железноградов зачастил ездить в Москву. Там он скупал дома, и доходные, и барские особняки, и лачуги «на снос», на месте которых воздвигались многоэтажные гиганты.

И здесь, в Петербурге, покою не давал ему Гостиный двор, это, в самом деле, уродливое, приземистое архаическое здание, так портящее величественный Невский.

– Не могу видеть, не могу видеть, – жаловался Мисаил Григорьевич, – надо снести весь Гостиный двор, снести к чертовой матери! А на его месте соорудить что-нибудь поистине грандиозное. Это моя мечта! Этим я воздвигну себе памятник нерукотворный. Хотя почему нерукотворный? Ну, обойдется вся затея миллионов этак в пятьдесят. Подумаешь, важность… Акционерное общество, привлечь несколько банков, и – готово! Магазины останутся те же самые, но только в других помещениях, светлых, просторных… Такого здания, которое мне представляется, нет в целой Европе. Надо, чтобы это был финансовый, промышленный, художественный и умственный центр столицы. И я бы сказал еще – увеселительный! Это здание обязано совмещать в себе все. Магазины внизу, как и теперь, а над ними банк, мой банк, а затем еще театр, мой театр, оперный! «Дирекция Мисаила Григорьевича Железноградова» – это звучит не так уж плохо. Затем дворец искусств – для выставок. Затем ресторан, несколько кафе, газета, моя газета! Здесь и редакция, и контора, и типография. На улицу громадные зеркальные окна, чтоб публика видела, все видела! Как выпускается номер, как работают машины. Да, да, машины. Париж еще до этого не додумался. В Париже на улицу выходят редакции, но типографии не выходят. Затем мы сделаем еще так: дадим публикацию, что у такого-то окна, в такие-то часы знаменитый писатель Леонид Андреев, Куприн или Горький будет писать для нашей газеты роман. Какая реклама! Публика будет дежурить громадной толпою у окна, чтоб увидеть, как работают наши знаменитости, присутствовать во время творчества… Конечно, все будет раньше написано, а ему останется делать вид, что он думает и водит пером. Кажется, такие же инсценировки делала одна парижская газета, не помню, «Figaro» или «Matin» с Альфонсом Доде. Он садился перед окном, ерошил волосы, грыз перо и делал вид, что пишет… Тираж газеты увеличился. Наше кафе мы поставим тоже на высоту. Будут получаться газеты и журналы всего мира, затем я совсем не против легкого, веселого жанра, мы выкроим место для колоссального шантана, вроде берлинского «Винтергартена». Вертящаяся сцена, лучшие этуали, первоклассные номера… Что же еще?.. Кинематограф. Кинематограф, который затмил бы парижский «Гомон». Кинематограф – газета. Затем – клуб… Клуб миллионеров… Членами имеют право быть люди, имеющие по крайней мере один миллион. «Клуб миллионеров» – это будет новое слово русской социальной жизни. Это будет первый шаг к полному господству нашей финансовой аристократии, аристократии будущего. Раз в неделю в клубе миллионеров будут устраиваться товарищеские обеды, по двести рублей с персоны…

 

Так уносился в мечтах своих Железноградов. Богатая фантазия дельца и спекулянта рисовала на месте жалкого, вросшего в землю Гостиного двора неслыханное, невиданное здание-город, башнями своими, куполами и чем-то еще, – чего и сам Мисаил Григорьевич не мог представить себе ясно, – поднимающееся высоко к небесам.

И творцом этого чуда, совмещающего в себе магазины, выставки, редакцию, типографию, ресторан, кофейни, шантаны, оперу и клуб миллионеров, будет он, Мисаил Григорьевич Железноградов, генеральный консул республики Никарагуа…

8. Удар

Ехали Криволуцкий с Забугиной в действующую армию с большими, по военному времени в особенности, удобствами.

«Ассириец» представлял комендантам на главных узлах какую-то бумагу, и в результате и ему и Вере предоставлялось по отдельному купе.

И вот с прибалтийского Севера очутились на теплом юго-западе. В Киеве, таком ярком, веселом, жизнь ключом била. Здесь уже чувствовался тыл многомиллионных армий, дравшихся и на Волыни, и в Галиции, и под Люблином, и в Карпатах. Множество офицеров в походной форме, только что вернувшихся с позиций, сохранивших боевой налет и в блеске глаз и в чем-то еще неуловимом…

Через Киев проходили громадные партии австрийских пленных.

Веру все это захватывало, радуя и само по себе, и тем, что отсюда уже совсем близко, рукой подать – близко… Говорят, надо ехать столько-то часов до Жмеринки, а оттуда еще порядочный кусок до Волочиска… От Волочиска до Тернополя…

Господи! Она столько намучилась, вынесла, настрадалась, истомилась полной неизвестностью, что лишних двадцать-тридцать часов – можно ли о них говорить серьезно!..

А Криволуцкий, заботливый, чутко внимательный, все ободрял ее:

– Капельку еще терпения, Вера Клавдиевна! Я понимаю: чем ближе, тем дальше кажется, потому что секунды вытягиваются в часы… Но, в конце концов, увидите, как промелькнет незаметно время. Ближайшая ночь – в вагоне…

– Я не сомкну глаз…

– А вы заставьте себя! Это можно. Все мысли в одну точку. Думайте о волнующемся море или о том, как колышется рожь… Заснете! Только ближайшая ночь, а наутро мы получим автомобиль и вы лично убедитесь в превосходном качестве галицийских шоссейных дорог…

В Тернополе в штабе армии «ассирийцу» сказали, что Загорский, вот уже больше недели ушедший в опасную разведку, не вернулся. И оба лазутчика, местные жители, взявшиеся за деньги провести его в австрийское расположение, исчезли… Факт предательства – налицо…

Эта неожиданная новость холодом обвеяла Криволуцкого. Надо было скрывать от Веры, скрывать с болью, видя, как она – весь один сжигаемый нетерпением трепет – рвется к своему Диме.

И вот они мчатся дальше. Автомобиль несет их мимо обозов, мимо наших серых колонн и голубых растянувшихся колонн пленных австрийцев, мимо живописных оврагов, лесов, полей, старых костелов и белых, соломою крытых халуп.

Только ветер свистит кругом… Шофер-солдат хочет щегольнуть безумной скоростью, зная, что седоки спешат, и предвкушая пятирублевую бумажку на чай.

Быстро, – нельзя быстрей! А Забугиной кажется, что они ползут медленно-медленно… И когда тяжелая батарея с пушками и зарядными ящиками задержала их минут на двадцать, Вера плакала слезами нетерпения и досады.

Господи, да что же это! Ведь мы без конца ждем… Ведь это ни на что не похоже! – и в эгоизме любящей, Вере казалось, что батареи – Бог с ними, скучное что-то, никому не нужное, лишнее, попавшее поперек дороги ей, у которой впереди весь смысл жизни.

Вовка молчал, теребя свою чудесную ассирийскую бороду. Это было у него признаком величайшего волнения, так как бороду свою он берег и холил, обращаясь с нею весьма почтительно. Единственно, что он обыкновенно позволял себе, это любовно и важно спрессовывать ее ладонями.

«Вот глупейшее, корявое положение! – подумал он. – У меня даже не хватает решимости хоть как-нибудь косвенно ей намекнуть».

В штабе дивизии Вовка хотел сначала сам повидаться с генералом Столешниковым. Надо подготовить его, чтобы он в свою очередь подготовил невесту Загорского.

– Вера Клавдиевна, посидите минуточку, я сначала пройду в штаб, разузнаю, как и что.

– Если он в штабе, – ведь он в штабе, – пришлите его, только скорее! Слышите! Господи, как сердце бьется… Неужели.

– Хорошо, если только он здесь, – не глядя на нее, ответил «ассириец», выходя из автомобиля. – Ведь и так бывает… Они, штабные, целыми днями пропадают на позициях…

И, уже поднимаясь на крыльцо, Вовка оглянулся украдкой… Сидит, вся дрожа от волнения, и все существо ее светится каким-то лучистым сиянием – и такая она интересная, хорошенькая, в сером дорожном платье, купленном в Киеве, и в мягком английском берете!

Генерал совещался с Теглеевым. Хотя, вернее, Столешников говорил: надо, мол, сделать той-то, говорил дельно и разумно, и начальнику штаба волей-неволей оставалось только соглашаться. Конечно, в глубине своей уязвленной души он считал себя гением, если и не Наполеонову, то, во всяком случае, старому Мольтке равным.

Доложили о Криволуцком. Столешников встретил его, как знакомого. Они встречались в Петербурге еще до войны.

– Ваше превосходительство, Загорский в плену? Это верно?

– К моему глубокому сожалению, да! Не могу до сих пор освоиться, что его нет…

– Его дальнейшая участь неизвестна?

– По нашим агентурным сведениям, он жив, и хотя ему грозит военно-полевой суд, но есть основания полагать, что жизнь-то, во всяком случае, пощадят. У них желание «сыграть на нем»… Они придают ему большое значение, думая, что в обмен за него русские отдадут по крайней мере генерала Кусманека… Австрийское легкомыслие, взращенное венскими кофейнями… Что ж, пусть они подольше останутся в этом приятном для нас заблуждении… До конца войны, после чего Загорский вернется к нам. Интереснейший человек и полезный работник, талантливый, сообразительный… Я не сомневаюсь, он вернулся бы преблагополучно назад, – это уже не первая его эскапада с переодеванием, но здесь сыграло свою роль обдуманное предательство… Вообще, темная история… Вы у нас, конечно, завтракаете?.. Через час милости просим к столу…

– Ваше превосходительство, я не один, со мною невеста Загорского.

– Невеста? Час от часу не легче!.. Что же мы ей скажем, бедняжке? Она его очень любит?..

– Безумно!

– Это уж совсем плохо… Скрыть нельзя, а правда ошеломит. Трудно провести это с дипломатическим тактом – правду… Где она?

– Сидит в автомобиле.

Столешников глянул в окно.

– Какая милая… Так и расцвела в ожидании…

– Я потом расскажу вашему превосходительству, что с ней было. Целая эпопея… А теперь, как же ей сказать?

– Скажите, что я командировал его по всему фронту дивизии и что это займет добрых двое суток. Пока, мол, к ее услугам комната Загорского, где все в полной неприкосновенности… Пусть отдохнет, а вечером вместе с нею ужинать к нам. А дальше… дальше там видно будет… Неприятная история…

«Ассириец» вернулся к Забугиной.

– Так и есть, как я говорил, Вера Клавдиевна… Дмитрий Владимирович объезжает фронт дивизии, это мало-мало – парочка дней…

Сияющее личико сразу погасло.

– Два дня? Я не увижу его в течение двух дней? Ведь это же близко, так близко… Это ужасно… А нельзя поехать к нему… туда?..

– На позиции? Христос с вами, Вера Клавдиевна! Кто же вас пустит… вы – частное лицо, женщина.

– Так как же быть? Я с ума сойду от нетерпения… Поймите же вы меня! – вырвалось у нее с тоскою.

– Э, мой друг, вы слишком нервничаете, возьмите себя в руки, побольше терпения и успокойтесь.

– Ах, вы никогда не поймете!..

– Почему? – обиделся Вовка. – Вы думаете, что я не способен на глубокое чувство? Ошибаетесь!

Он водворил Забугину в домик под черепичной крышей у пани Войцехович, в той самой комнате, где жил Дима, и Вера спала на его походной кровати. Если б она могла спать! Вся ночь без сна. Каждый шорох, стук – и Вера, вздрагивая, прислушивалась: не он ли вернулся?..

А со стены смотрел на нее обрамленный маленькими ракушками жандарм с закрученными усами.

Прошел день, бесконечно длинный… Места себе не находила Вера.

Дальше тянуть и обманывать было бы издевательством. «Ассириец» и Столешников решили подготовить Забугину.

– Только это вы на себя возьмите, ваше превосходительство, очень прошу…

После общего обеда-ужина в столовой все разошлись, и генерал остался с глазу на глаз с девушкой.

– Он скоро вернется? Вы надолго послали его, генерал? Уже второй день. Сегодня вернется? – спросила Забугина, только об одном думавшая.

– Пожалуй… Вернется, если… Ведь он у нас такая отчаянная голова! Если, зарвавшись вперед, не… если его не возьмут в плен австрийцы…

– В плен! – воскликнула Вера, вся пронизанная чем-то жутким-жутким.

– Это бывает сплошь да рядом, и, право, ничего особенного. Вот германский плен, – это не дай бог никому! А у австрийцев – совсем другое, и отношения мягкие.

Словом, ничего страшного, – кривил душою генерал, подготовляя удар. – И наконец, оттуда легко убежать… Побеги – сплошь да рядом!.. Дмитрий Владимирович хотя и солдат, но австрийцы мнят его бог знает какой высокой особой, надевшей для забавы унтер-офицерские нашивки. Ему будет великолепно в плену, предупредительное отношение, комфорт. Я уверен, со дня на день мы опять увидим его среди нас.

Как меняется Вера… Отхлынула краска, лицо стало бледное-бледное, словно какой-то вампир выпил изнутри всю жизнь, всю кровь… Глаза потемнели, сделались большими, почти безумными…

– Так он в плену, Дмитрий? Значит, скрывали?..

– Ничего не скрывали, Вера Клавдиевна, да и скрывать было нечего… Ведь это же пустяк… Повторяю, австрийский плен… – «одно удовольствие», чуть не вырвалось у Столешникова, но он спохватился. – Это совсем, совсем не так страшно… Давайте держать пари… à discrétion, что он убежит… Охраны никакой, все способные носить оружие на позициях, и пленных стерегут дряхлые старцы, слепые, хромые, калеки…

Вера не слышала, глядя в одну точку немигающими, остановившимися глазами.

Нехорошо почувствовал себя Столешников. Он охотнее промчался бы вдоль фронта своей дивизии под самым действительным огнем… Это было бы гораздо приятнее и легче.

9. Жена-изменница

– У моей жены есть любовник! У моей жены есть любовник! – повторял Мисаил Григорьевич, комкая в своих мягких, пухлых, с обкусанными ногтями пальцах анонимное письмо.

Он пытался представить себе, как полная, монументальная Сильфида изменяет ему, пытался, но не мог, – это было выше его понимания…

А между тем в письме совершенно ясно, черным по белому написано:

«…Они встречаются в домах свиданий, или в Аптекарском переулке, или Волынкином. Можете заехать и, сунув швейцару четвертной, спросить: бывает ли высокая, толстая дама с этаким черномазым господинчиком, смазливым, прежде штатским, а теперь в военно-чиновничьей форме? Спросите, и швейцар скажет вам – да, бывают…»

Следовало еще кое-что, целый ряд новых подробностей и в конце: «Искренний доброжелатель».

Еще бы не искренний! Еще бы не доброжелатель! Иначе какая же это была «анонимка»?

Железноградову хотелось отгадать автора. Отгадаешь! У него столько врагов, и все они – хлебом не корми – рады, счастливы ему напакостить.

– Какое свинство! День так хорошо начался. Из Москвы телеграмма, что князь Головкин-Охочинский согласен продать свою усадьбу Мисаилу Григорьевичу. И главное – такие гроши! Всего за восемьсот тысяч!

Да и то не наличными деньгами – вынь да положь. Мисаил Григорьевич скупил княжеских векселей на сумму в полмиллиона и тогда лишь тихонько показал свои когти.

Головкин-Охочинский, в тысячелетнем роду которого было девять святых и много, без счету, воевод, губернаторов и посланников, почувствовал у своего сиятельного горла железноградовские когти.

И вот усадьба, чуть ли не в центре Москвы, с барским домом под плоским, Растреллиевым куполом, с художественным убранством и даже фамильными портретами, все это – за восемьсот тысяч!

Портреты Мисаил Григорьевич возьмет к себе, в свой дворец. Нет своих фамильных портретов – пусть чужие висят. Конечно, все это дворянская труха! Какое ему дело, что особняк строился самим Растрелли? Он будет снесен, и на месте его гордо поднимется к облакам двенадцатиэтажный доходный небоскреб. Это будет первый на Москве двенадцатиэтажный дом.

 

И вот после такой телеграммы – вдруг анонимка! Настроение Мисаила Григорьевича если не совсем упало, то, во всяком случае, понизилось.

Надо объясниться с женою.

Немытый, в грязном халате, забравшись с ногами на кожаное кресло и сидя в позе «Мефистофеля» Антокольского, упершись коленом в подбородок или подбородком в колено, – Мисаил Григорьевич грыз ногти.

Он не мог никак бросить отвратительную привычку эту.

– Тебе надо ходить в смирительных перчатках! – говорила ему жена. – Как тебе не стыдно? В нашем кругу считается дурным тоном – грызть ногти.

– А как ты думаешь, светлейший Потемкин-Таврический был человеком нашего круга или нет?..

– Нашего, – так что ж из этого?

– А то, моя милая, великолепная Сильфидочка, что он тоже грыз ногти.

Да, Сильфидочка… великолепная… а вот, оказывается, изменяет… Надо ее вывести на чистую воду.

Мисаил Григорьевич позвонил. В кабинет вошел высокий, бритый лакей в вицмундире с аксельбантом и в плюшевых гетрах. Мисаил Григорьевич требовал, чтобы с утра оба лакея были в «полной парадной» форме.

– Я не признаю этих серых курток по утрам, этих полосатых жилетов, как во французских семьях. Прислуга в порядочном барском доме должна быть всегда тире а катер эпенгль!

Лакей, служивший раньше по странному совпадению у князя Головкина-Охочинского, брата московского князя, на шее которого Железноградов затянул петлю, замер с непроницаемым видом, как это полагается слуге хорошего дома.

– Ступай на половину ее превосходительства и скажи камеристке генеральши, что я прошу ее превосходительство, если они встали, пожаловать ко мне в кабинет.

– Слушаю, ваше сиятельство.

Минут через десять Сильфида Аполлоновна в красном капоте и со спутанным узлом своих «подобных черному морю» волос вошла в кабинет, «кабинет гигантов», несогласно семейным традициям, подставила мужу для поцелуя щеку.

Но поцелуй не последовал.

– Мисаил, ты дуешься? Ты вступил с кровати левой ногою?

– Я вступил обеими ногами знаешь во что?.. Прямо в грязь.

– Я тебя не понимаю… Это – символика?

– Да, хорошая символика, символика, от которой смердит… Благодарю тебя за такую символику. Садись и слушай.

– Может быть, к тебе на колени? С меня массаж согнал тридцать два фунта, и я уже не такая тяжелая.

– Друг мой, после всего, что я знаю, тебе надо хорошенько дать коленом в один из твоих почтенных окороков, а не сажать на колени.

– Фи, Мисаил, я не узнаю тебя, – откуда, этот жаргон? Ты водишься бог знает с кем и охамился…

– А с кем ты водишься? Словом, ты мне изменяешь! Вот неопровержимое доказательство. Ясно, как шоколад. Здесь сказано, с кем, где и когда. Я не называю имени, это имя жжет мне гортань, но мы понимаем друг друга. У тебя роман с этим писаным красавчиком, хотя, видит бог, я для себя не хотел бы такой красоты. Красота альфонса! Это правда, – не унижайся до отрицания, – правда?..

– Если ты все знаешь, скрывать нечего, – правда.

Мисаил Григорьевич засопел, выбивая дробь пальцами по письменному столу, за которым решались многомиллионные дела, аферы и «комбинации».

– А зачем же ты говорила, что обожаешь меня, влюблена? Питаешь самые нежные чувства?

– Я и теперь это скажу! Я действительно считаю тебя гениальным, преклоняюсь пред тобой и буду преклоняться. Ты великий человек, быть может, единственный не только в России, но и в Европе…

– Так в чем же дело, в чем же дело? – перебил Железноградов.

– А в том, Мисаил, что ты – не мужчина! Ты вечно занят, хлопочешь, нервничаешь, мечешься, вся твоя сила уходит на осуществление твоих грандиозных проектов и там еще не знаю чего. А для меня ничего не остается. Ты посмотри на меня, какая я есть! Посмотри, разве я могу жить монахиней?..

Мисаил Григорьевич окинул взглядом необъятную фигуру жены здоровенной, кровь с молоком бабы и решил, что действительно, Сильфида ни в монахини, ни в подвижницы не годится. Смягчившийся, он, помолчав, примиренно спросил:

– Но почему твой выбор остановился на нем?

– Почему? Разве женщину спрашивают – почему? Он умеет любить… он умеет ласкать… Он так изобретателен…

– Профессионал, черт возьми…

– Не будь злым, дорогой, это тебе не идет! В тебе говорит зависть самца. Будь выше этого.

– Да, я действительно плохой муж, – согласился Железноградов, – но почему ты не сказала раньше?

– Ты же не спрашивал! Я не хотела тебя огорчать…

– Теперь я понимаю, теперь я все понимаю… По твоей просьбе я устроил этого… аль… этого господина в организацию Елены Матвеевны, и он ходит в погонах, звенит шпорами и носит шашку. Затем ты просила устроить его в «Марсельский банк»…

– И сейчас прошу, Мисаил… Тебе стоит замолвить словечко…

– Да, но теперь, когда я знаю, что он – твой любовник, неудобно просить…

– Теперь-то и удобно! Ты действуешь в открытую, ты просишь за него, как великодушный рыцарь…

Банкир продолжал:

– Хорошо, будет сделано. Сегодня же позвоню в телефон к Раксу, и этот наш друг дома будет получать тысячу рублей в месяц… Он так умеет ласкать, так умеет… А теперь довольно про это… Что я хотел сказать?.. Да, с завтрашнего дня начнется ремонт нашей ванной комнаты… Необходимо ее расширить, я уже советовался с архитектором Блювштейном. Талантливый человек! Умный человек! В Испании изучал мавританский стиль. Он сегодня привезет чертежи… Он советует переделать ванную комнату в арабском стиле. С потолка свешиваются вроде, знаешь, сталактитов… Тоненькие колонны подпирают острую в виде подковы арку… Я хотел сперва что-нибудь вроде римской бани, но Блювштейн отсоветовал. Говорит, нужен крупный масштаб, а мавританскую можно и поменьше. И знаешь, самая ванная будет не наружу, а в глубину, вроде маленького бассейна. В жаркое время там можно будет сесть, сидеть и обдумывать… Наполеону самые гениальные мысли приходили в голову, когда он брал ванны. Это будет ново, об этом будут говорить, а снимок я напечатаю в газетах… «Мавританская баня или ванная комната, – текст мне составит брат Гриша, он литератор, – Мисаила Григорьевича Железноградова, генерального консула республики Никарагуа». Это будет шикарно. Как ты находишь?

– Еще бы, сколько будет разговоров!..

– Знаешь, Сильфида, мы устроим торжественное открытие…

– Открытие ванной комнаты? Удобно ли, Мисаил?

– Почему неудобно? Плевать я хочу на всех! Что, я разве не барон своей фантазии? Закачу обед, и все явятся и будут жрать, пить и взапуски восхищаться нашей мавританской баней. Перемычкина позову, целая «звездная палата» соберется! Теперь я должен ехать на фронт. Необходимо получить георгиевскую медаль за храбрость. Знаешь, что я придумал: я поеду во главе своей собственной колонны санитарных автомобилей. Я уже заказал. Через два месяца будут готовы шесть великолепных машин. Последнее слово техники! В каждой – четыре подвесные койки, отделение для санитаров, тут же маленькая аптечка, словом – небольшие лазареты на колесах. За эту идею мне дадут, пожалуй, очередного Станислава. Сам я поеду в походной консульской форме. Уже Балабанов сделал рисунок. Защитная куртка со жгутами, красные галифе, сапоги, шпоры… Увидишь, каким я буду бравым военным. Ты в меня влюбишься и бросишь своего купленного красавчика, – пошутил Железноградов.

– Мисаил; стыдно, я и так в тебя влюблена, но разве моя вина, что ты не мужчина…

– Я тоже не виноват, а в души Шарко и в эти шарлатанские электрические пояса я не верю. Да, знаешь, что мне предлагали в Берлине?..

– Тише… тише, Мисаил…

– Глупенькая, нас же никто не слышит… Предлагали купить гробницу Аписа.

– Что такое?

– Гробницу Аписа. Это священный буйвол у древних египтян. Этих Писов хоронили в таких саркофагах из гранита и черного мрамора. Это вроде громадного каменного ящика. Хотели двести пятьдесят тысяч марок – и то по случаю. Но не в этом дело… Что такое двести пятьдесят тысяч марок? Я думал: зачем нам саркофаг Аписа? Зачем?.. А теперь вспомнил: хорошо бы из него сделать бассейн для ванной. Он так велик и просторен, что мы можем купаться втроем… вместе с другом дома. Вот была бы сенсация! Купаться в саркофаге Аписа! До этого еще никто не додумался.

– Никто, – подхватила Сильфида Аполлоновна, – я же говорю, что ты гений… Ты и теперь велик, но ты пойдешь еще дальше!.. Ты поднимешься так высоко, так высоко, что просто страх даже.

2Имеется ввиду Унтер-ден-Линден, один из бульваров Берлина. – Ред.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru