Я очень рада, что кое-какие из моих вещиц продолжают нравиться Николаю Николаевичу. Посылаю ему душевный привет, как и Дмитрию Васильевичу. Надеюсь увидать его особенно свежим и бодрым после заграничного лечения. Крепко жму вашу руку – и жду.
З. Мережковская.
Среда.<21 января 1898?>
Дорогая Варвара Дмитриевна, опять не могу быть у вас (не больно ли это?), совсем слегла, должно быть инфлуэнца235. Глотаю хину и послала за доктором. Подумайте, какое отчаяние заболеть чуть не накануне отъезда! Если завтра доктор скажет, что у меня нет ничего заразного, не дифтерит какой-нибудь, а лишь инфлуэнца – пишу вам второе письмо и буду упрашивать вас навестить меня, ибо и думать не хочу уехать, не простившись с вами. У меня есть еще один четверг, – мы уедем не раньше 31-го, – но до него больше недели!
Душевный привет Николаю Николаевичу. Вернулся ли Дмитрий Васильевич?
Сердечно Ваша
З.Мережковская.
Воскресенье.<25 января 1898>
Дорогая Варвара Дмитриевна, у меня была не более как острая инфлуэнца, я почти здорова, но до вторника обречена на сиденье дома. Не заедете ли вы ко мне в понедельник днем? Если нельзя – то вечером, хотя вечером мы будем уже не одни, потому что, кажется, приедут Котляревские236. Да, я думаю, вы и будете слушать Спасовича в Литер<атурном> Общ<естве>237. Я бы тоже пошла, если б не докторский запрет. Мы уезжаем в субботу. В четверг я, во всяком случае, буду у вас. Мне хочется, чтоб вы обещали изредка писать мне, ужасно отрадно получать письма в таком далеком заграничном заключении, и ваши письма такие особенно милые и красивые, что дают истинную радость.
Итак – может быть, до завтра?
Привет Николаю Николаевичу.
Ваша Зин. Мережковская.
Rome, H<ôtel> Beau-SitéVia Aurora, 258 М<ars> <18>98
Милая, дорогая Варвара Дмитриевна, у меня просто руки опустились, когда я увидала конверт вашего письма. Отчего вы мне не написали подробно, как случилось это ужасное несчастие, почему? Я не видала вашу сестру, но я отлично ее помню по вашим рассказам, я – как это ни странно – даже несколько раз воображала именно ее, когда описывала героинь моих повестей. Я отлично помню, как вы говорили о ее золотых волосах. Напишите мне о ней, я нахожу, что мы должны не стараться забывать наших милых умерших, а говорить и думать о них, поэтому я и пишу вам это, прошу рассказать о ней, не боясь расстроить вас напоминанием. Когда я получила ваше письмо, я сама лежала в постели, у меня чуть не сделалось заражение крови от нарыва на лице, вся левая сторона, даже рука начала пухнуть, было два доктора, один хотел делать перекрестный надрез, а другой решил подождать, что и вышло лучше. Я до сих пор еще не вполне поправилась, хотя повязку сняла. Моя болезнь очень помешала работе Дм<итрия> С<ергееви>ча, теперь он нагоняет потерянное время. Напишите мне, дорогая, сюда, и поскорее, а то мы уедем во Флоренцию, где будем жить – еще не знаю. Здесь же мы попали очень хорошо, в помещение, которое занимал Боборыкин. Воображаю ваше настроение теперь и состояние духа Дмитрия Васильевича! Скажите ему, что я крепко, крепко жму его руку, что печалюсь за него от всего сердца. От вас жду скоро хоть двух строчек, пока же еще раз шлю вам мой душевный привет. Поклон Николаю Николаевичу.
Любящая вас
З.Мережковская.
24 Марта, <18>98.Sicilia, TaorminaVilla Guardiola (Reif).
Так давно ничего не знаю о вас, дорогая Варвара Дмитриевна, что решаюсь написать вам несколько строк, надеясь, что вы мне ответите. Мы с вами перед отъездом даже и не виделись как следует, благодаря моей болезни и болезни вашего сына. Я думаю, он уже давно поправился и вы скоро соберетесь в деревню. Здесь, в Сицилии, давным-давно стоит лето, дождливое порою, порою прохладное, но все-таки настоящее лето, весны же здесь, как мне кажется, никогда и не бывает. Настоящая весна только на севере, и сердцем любить мы, я думаю, можем лишь русскую природу. Там только она, действительно, «милая и строгая», как я однажды писала238.
Что вы делаете? Много ли работаете и окончили ли что-нибудь? Готова ли ваша книга или, вернее, ваши книги? Я пользуюсь преимуществами больной и лентяйничаю, много хожу по горам, без мыслей греюсь на солнце и смотрю на море. Очень хочется быть здоровой и приняться за что-нибудь серьезное.
Здесь мы зажились, потому что попали в прекрасные условия; отельная жизнь утомляет, а у нас прекрасная квартира на вилле, вне города, пять комнат, все удобства самой семейной обстановки. Теормина – удивительное по красоте место. Думаю, что Палермо хуже, хотя я еще его не видала. Муж усиленно занят своим романом, и я весьма одинока, так что мне, привыкшей к петербургским друзьям, которые меня балуют, – порою бывает очень грустно. Обрадуйте меня весточкой с родины, милая Варвара Дмитриевна, напишите побольше о себе. До какого времени останетесь в Петербурге? Как здоровье Дмитрия Васильевича? Душевно приветствую Николая Николаевича, верного друга моих стихотворений. Вас крепко обнимаю и жду двух строк поскорее.
Зин. Мережковская.
Вена, 12 Июня, <18>98
Дорогая моя Варвара Дмитриевна, вы не поверите, как я была тронута вашим письмом. Хотела бы ответить много-много – но не могу, мы все в переездах, да и не знаю, в деревне ли вы. Черкните одну строчку с вашим адресом в Елизаветино (Балт<ийской> жел. дор.), дача Аврора – я так хочу говорить с вами много и долго. Послезавтра мы возвращаемся в Россию. Я все еще не совсем выздоровела, это невыносимо – быть больной! Обнимаю вас так крепко, как люблю, жду новостей, всегда ваша
Зина Мережковская.
Елизаветино,Балт<ийской> ж. дор.<дача> Аврора.17 Июня, <18>98.
Дорогая моя Варвара Дмитриевна, наконец-то весточка от вас! Я начинала уже беспокоиться, я знаю, что Николай-то Николаевич наверно в Петербурге и перешлет мое письмо, где бы вы ни были. Нет ничего хуже болезни на свете; воображаю, как вы измучены и расстроены, от всей души вам сочувствую. Напрасно вы думаете, что меня не интересуют «семейные» разговоры: это не семейные, а душевные, а душа милого и дорогого человека, – каковы для меня вы, – это больше, чем интересное, это главное, это все. Если бы моя мать заболела или кто-нибудь из близких, я уверена, что об этом только и писала бы вам и ни на минуту не усумнилась бы, что это вам не покажется скучно. Напишите мне, вполне ли оправились ваши, как чувствует себя вообще Дмитрий Васильевич и собирается ли он нынче куда-нибудь за границу. Мое заграничное лечение, конечно, было оборвано, я чувствовала ясно, что мне следует там остаться хоть до зимы, но что можно сделать против force majeure?239 Надо было вернуться, а вернувшись надо работать, да еще так, как никогда. Я уже и теперь чувствую себя не вполне хорошо, погода стоит ужасная, – и меня мучит мысль, что к зиме опять разболеюсь, а это, правда, теперь невозможно.
Кто вам делал ваш перевод, что вы так должны с ним мучиться?240 Не mlle Julie Загуляева, надеюсь?241 Что касается Волынского и Люб<ови> Як<овлевны>, – то я решительно о них ничего не знаю242. Слышала, что Л<юбовь> Я<ковлевна> уехала за границу и что журнал приостановила на три-два месяца. Перед нашим отъездом у Дм<итрия> Серг<ееви>ча с Волынск<им> были какие-то трагикомические истории по поводу «Л<еонардо> да Винчи», чуть ли не вызов на дуэль, причем все шло от В<олынского>го, и Дм<итрий> С<ергеевич> прекратил это лишь отсылая все письма нераспечатанными. Но отношения прекращены раз навсегда243.
Напишите мне о своей книге. Знаю, что в вашем настроении трудно писать, но иногда именно в этом настроении писать бывает необходимо. Я тогда пишу стихи, а вы?
Обнимаю вас от всего сердца, душевный привет Дмитрию Васильевичу и Николаю Николаевичу. Часто ли он к вам приезжает? Пишите мне, порадуете меня очень!
Зин. Мережковская.
Ст. Елизаветино, Балт<ийской> ж.д.Им<ение> Дылицы, д<ача> Аврора.18 Июля, <18>98
Дорогая Варвара Дмитриевна! Жду не дождусь весточки от вас – а весточки нет. Я вам писала отсюда уже больше месяца тому назад. Не больны ли вы? Или настроение такое плохое, что не хочется сесть за письмо? Тогда скажите только, что вы здоровы, а я терпеливо подожду, пока переменится настроение или пока вы вспомните, что я вам не чужая и что со мной можно говорить даже и тогда, когда тяжело на душе.
Здоровы ли все ваши? Шлю им сердечный привет. Работаю много, но все недовольна. И здоровье мое не позволяет отдаться работе, как нужно.
Обнимаю вас, дорогая, и непременно жду хоть двух строк.
Ваша
Зина Мережковская.
Елизаветино, Балт<ийской> ж.д.19 Июля, <18>98, дача Аврора.
Дорогая Варвара Дмитриевна, только что отправила вам несколько слов, так как обеспокоилась вашим молчанием, – и сегодня утром получила, наконец, от вас письмо. Вот и вышло, как я предполагала, т.е. что вы были в дурном настроении и потому не хотели писать. Это меня очень огорчает, это значит, что вы относитесь ко мне внешним образом, можете говорить со мною лишь тогда, когда состояние духа более или менее равнодушное, когда можно думать о посторонних предметах. И то сказать, ведь вы меня совершенно не знаете изнутри, и даже к Урусову отнеслись с большим доверием244. Я, впрочем, не удивляюсь, что он вам ответил так, как ответил. Я очень люблю Урусова, он чудный человек, незаменимый, когда живется весело и покойно или когда нужно помочь во внешней беде; но со сложными психологическими тревогами я бы никогда к нему не обратилась. Он и в себе их не любит и, наверно, шутит с ними и над ними.
Фельетона Минского я не читала245. Но я вполне согласна с вами, что если он низкопоклонничает перед Толстым, – то он в неправде, хотя ведь совершенно нельзя знать по тому, что он пишет, – что он думает. У него особенная, стихийная неискренность, которая мне даже иногда нравится, как все совершенное. О Львовиче246, по-моему, просто не стоит говорить, до такой степени это мало, случайно и ни к искусству, ни к правде ни малейшего отношения не имеет. Я вообще против того, чтобы ломать копья над ничтожными и некрасивыми явлениями: их просто не видишь и самым спокойным и праведным образом проходишь мимо. Я бы даже не стала писать и спорить о позднейших произведениях, вроде статьи об искусстве247, и самого Толстого. Зачем унижать гения, – вы совершенно правы, – будем благодарны за то истинно прекрасное и великое, что он нам дал – и пройдем тихо мимо ненужно-жалкого, даже не судя. Я не могу говорить о степени его музыкальности – я не знаю; а последнее время я стала особенно робка в моих мыслях о музыке – я вам скажу, почему. Музыка для меня – одна из великих загадок. Чем больше я о ней думаю – а я о ней особенно думаю теперь – тем меньше понимаю, что это такое. Если это искусство – то почему оно так отлично от других, будто иная, самостоятельная стихия? У меня даже есть теория о невозможности символизма в музыке – я вам ее сообщу в другой раз. Я выросла в особенно музыкальной семье, но потом, войдя в литературу, совсем отвернулась от музыки, отчасти потому, что больше способностей имела к письму, отчасти же намеренно, потому что чувствовала в музыке бездну, в которую нужно броситься совсем, – и бездну, непонятую разумом, а все не ясное (для себя), не уясненное, скорее, – я, по моему характеру, не люблю, потому что оно заставляет меня страдать. В последнее же мое путешествие, нынче весной, я встретилась с одной барышней, музыкантшей-композиторшей, с которой мы очень сошлись248. Судьба ее трагическая: она русская, в раннем детстве была увезена из России родителями, бежавшими по политическим причинам в Англию и скоро умершими. Девочка не понимает ни слова по-русски, воспитана церемонной англичанкой. Кончила лондонскую консерваторию, издала уже несколько сборников своих песен, написала четыре симфонии, оперу, дирижирует оркестром и начинает приобретать известность. Но дело не в этом, а в том, что она волшебно музыкальна. Никогда я не встречала такого странного существа. Вы не поверите, как она была мне полезна, какие толчки уму в сторону музыки она мне дала. Я ее очень звала в Россию (которую она детски обожает), она должна была приехать, но, кажется, строгая мать-англичанка против этого. Если же это ей удастся, – я бы очень хотела познакомить ее с вами осенью, если вы позволите. У нее будет так мало общества – кто у нас говорит по-английски? – а, конечно, она интереснее Miss Lilian Bell…249. Помните? Вообще же я намерена впустить музыку в свою жизнь этой зимой… и если бы вы согласились немного руководить моим невежеством – вы бы мне сделали большую радость, дорогая Варвара Дмитриевна! Однако лист, как я ни экономила, пришел к концу, а другого, ввиду тяжести бумаги, вложить не смею. Пишите мне скорее, какое бы ни было настроение! Я кончила артикль – описание Таормины250, принимаюсь теперь за большую повесть листов в пять251. Да где печатать? Для меня нет журналов! Даже “Космополис” в агонии, если не умер, как писал Батюшков252.
До свидания, дорогая, обнимаю вас. Когда же выйдет окончательно ваша книга? Вы слишком работаете. О, я вовсе не счастливая и совсем не молодая! Я даже хочу повесть писать, как люди стареются. Душевный привет Николаю Николаевичу и Дмитрию Васильевичу. Он все с вами? Не поехал нынче на воды?
Ваша Зина М.
21 Августа <18>98.д<ача> Аврора.
Дорогая моя Варвара Дмитриевна, давно хотела отвечать на ваше милое, длинное письмо – и так много нужно было сказать, что я не могла собраться с мыслями. Очень вы меня удивили, говоря про свою экспансивность; мне казалось, напротив, что вы очень недоверчивая. Да и в этом вашем письме недоверчивость все-таки высказывается. Вы говорите: я сказала бы, … если бы я вам рассказала… и т.д. Вы даже не уверены, что я одна читаю ваши письма. Вы Дмитрия Сергеевича считаете за обыкновенного мужа, который читает всякие письма жены, даже его не касающиеся. Но у меня чуть не с детства самое строгое отношение к переписке, и Дм<трий> Серг<еевич> не читает никаких моих писем, начиная с самых безразличных, и привык к этому настолько, что даже не интересуется, от кого я получила письмо. Это уж так заведено, а иначе быть не может. И вы можете быть твердо уверены, что кроме меня никто не увидит ваших строк, – без всякого нарочитого секрета, а потому что письмо, писанное к одному, не может быть читано другим. Я и в других ничего иного никогда предположить не могла, а когда приходилось разочаровываться – сильно удивлялась. Вы пишете тоже, что стали недоверчивы оттого, что женщины вам изменяли. Я помню, вы мне и говорили это. Я тоже всю жизнь боялась женщин. У них есть один недостаток, небольшой, – но особенно важный для крепости отношений – мелочность. Против мелочности я бессильна. Все мои «начала» человеческой дружбы с женщинами кончались знаете как? Милая, сердечно-любезная дама вдруг, при встрече, холодно вежлива или язвительно неумна. «Что с вами?» – «Со мной? Ничего». Видишь безнадежность и отходишь с равнодушной грустью. Потом оказывается, что ей передали, что я о ней в каком-то третьем обществе сказала какое-то слово, которое передававший хорошо не запомнил (а я вовсе не помню), но в котором, кажется, могло быть что-то обидное. Господи! Какое сплетение! Какая скука! Отчего же между мужчинами меньше этих мелочей?! Против таких паутинных войн я бессильна и предпочитаю не сходиться с женщинами вовсе. Да и редко встречаются такие, которым я интересна, обыкновенно они сразу смотрят на меня недоброжелательно. Женскую измену, в полном смысле этого слова, я тоже испытала – но я ее искренно простила. Женщина, когда она не человек, а женщина, когда она влюблена и несчастна, – способна решительно на все; я ее прощу – только отойду, чтобы она меня не ушибла, и пережду, пока она не придет в себя. Но я должна сказать, что я все-таки не сразу верю, что женщина только женщина – я хочу каждую считать человеком. Думаю, что и вы тоже, хотя и испытали только разочарования. Мне кажется тоже, что человек не может меняться в глубине своего характера: и если у вас прежде был характер живой, доверчивый и экспансивный, – поверьте, вы и теперь такая; и тем более вам трудно жить в «скорлупе», как вы говорите, – и я это глубоко понимаю. Вот вы говорите тоже, что я такая отделенная от жизни; может быть, я бы хотела быть отделенной – потому что это единственное средство не страдать – но даже и хотела бы только разумом, а не душой. Душой я рада, что я настолько в жизни, чтобы понимать боль другого. Да и мир, который создаешь себе, – разве он не связан с жизнью сетью тончайших нитей?
Пишите мне, дорогая, все что вздумается, во все минуты жизни – и будьте уверены, что я вас пойму – иначе, может быть, чем вы сами себя понимаете, но на той же глубине. И когда мы говорим с другим – мы и хотим, чтобы он понял нас по-своему, только чтобы сумел наше принять к сердцу так же близко, как свое собственное. Я знаю и чувствую, что у вас далеко не закрылась та рана в душе, о которой вы пишете; вы мне расскажете ваши мысли, когда захочется говорить, – не правда ли? И бывает иногда, что говорить легче и лучше, чем молчать.
Я надеялась скоро увидеться с вами, а теперь слышу, что вы уезжаете надолго в Париж. Правда ли это? Рада за вас, что вы окончили вашу работу, но не рада – эгоистически – что вы уедете из Петербурга на неопределенное время. Когда это будет?
Меня очень изумило как неожиданность то, что вы собирались на оперную сцену. Как же случилось, что вы туда не попали? Почему вы никогда не поете? Если любят и понимают музыку, как вы, – не жалко ли не отдать ей всю жизнь? Скажите, отчего так не случилось? – Мои мысли о музыке порою продолжают тревожить меня. Отчего вы не поверили, что у меня является вопрос, искусство ли музыка? То есть воссоздание ли это человеком существующих или воображаемых форм жизни, – как другие искусства? Или музыка нечто совершенно особенное, отдельное, непонятное, сам обломок недоступного, второго мира, но сам, а не символ, как другие искусства? Вы читали «рождение трагедии» Ниче <так!>, – помните там одно удивительное мнение о музыке?253 Вот в каком смысле я говорила, что музыка мне не кажется искусством наряду с другими. Я не касаюсь вопроса, выше ли она их или ниже; мне только кажется, что она – другое, что-то такое особенное, что мы едва ли можем определить словами.
Где же теперь ваши музыкальные друзья, моя дорогая? Неужели вы их покинули, войдя в литературу? Вот что изменить музыке, забыть ее ради чего-нибудь другого можно – я не верю, я думаю, что это слишком властная царица, и оторваться от нее душой, раз поняв ее язык, – нельзя. И, видите, два искусства соединять в себе нельзя; а любить одной душой музыку и литературу – можно; не доказывает ли и это, что музыка – нечто другое, особенное? Конечно, и музыка ревнива, и ей нужна вся человеческая жизнь – но ведь гении ей ее и отдавали, и отдают.
Моя англичанка нисколько не похожа на Miss Bell (сохрани Боже!). Она молоденькая, не очень развитая, наивная, как только может быть наивна англичанка, и скрытно-восторженная. Я бы очень хотела, чтобы вы послушали ее вещи. Быть музыкальной – еще не значит иметь творческий талант. К сожалению, она все не приезжает, ей никак не дают паспорта, потому что у нее нет бумаг. Это преглупая возня. – Напишите же мне, дорогая, куда, и когда, и надолго ли вы едете. Мы остаемся в деревне еще долго. Я усиленно работаю. Где Николай Николаевич? А Дмитрий Васильевич? Как теперь его здоровье и настроение? Пишите мне обо всем, о жизни и о не жизни… Для меня все соединено в единое, и равно интересует все, что исходит от близких, хороших и милых душе моей людей, какова для меня вы.
Зина Мережковская.
СПБЛитейная, 24, кв. 33.15 Окт<ября> <18>98.
Дорогая Варвара Дмитриевна, откликнитесь, где вы? В Париже, в деревне, на Фонтанке?254 Как ваше здоровье? Я писала вам – и на последнее письмо не получила ответа. Уж не рассердились ли вы на меня за что-нибудь? Или заняты хлопотами о Ж.Занд?255
С нетерпением жду известий.
Ваша З.Мережковская.
Литейный, 24. СПБ.Пятница, 27.11.<18>98256.
Простите, моя дорогая, что не заехала к вам сегодня, как обещала. Чувствую себя не очень хорошо, а ветер злее волка. В будущую пятницу, конечно, приеду – с Mlle Лизой257. Она меня и сегодня очень уговаривала ехать к вам, но я так напугана своим ненадежным здоровьем, что все-таки не решилась. Но неужели мы не увидимся до пятницы? Черкните мне словечко, если не очень заняты.
Душевно ваша
Зина Мережковская.
P.S. Лучше ли Дмитрию Васильевичу? Николая Николаевича приветствую.
12 Дек<абря> <18>98 г. СПБ.
Дорогая моя Варвара Дмитриевна, только сегодня доктор позволил Дмитрию Сергеевичу встать с постели, у него начиналось воспаление легкого, но захватили вовремя. Мне очень печально, что не видала вас так давно, если у вас есть день или вечер свободный раньше пятницы – черкните мне строчку – я приеду к вам. Целую неделю я, почти не выходя, просидела дома. Передала ли вам Лиза мое поздравление и пожелания? Вы были так добры к этой милой девочке, что она бредит вами и уверяет, что никто так искренно и ко мне не относится, как вы. Здоров ли Дмитрий Васильевич? Николай Николаевич, я надеюсь, в цветущем состоянии здоровья, как всегда. Я его еще и не видала.
Жду строчки. Ваша Зин. М.
10 Янв. <1899>258
Дорогая Варвара Дмитриевна, посылаю вам сонату Лизы по поручению Mrs. Splatt259, она говорит, что вы были такой милой и обещали передать ее Дмитрию Васильевичу. Ужасно тороплюсь, крепко вас целую, до свиданья в среду вечером, да? Постараюсь приехать раньше.
Зина Мережковская.
Дорогая Варвара Дмитриевна, вы так исчезли от Анны Павловны260, что я и не видела и поговорить с вами не успела. Не свободны ли вы в эту пятницу вечером? Не приедете ли к нам с Николаем Николаевичем? Размеры нашего ложемента261 не позволяют нам никого приглашать, может быть, будут двое-трое, – Урусов обещал приехать, посидеть последний вечер. Жду вас обоих непременно. Увижу вас, вероятно, в Четверг вечером у Дмитрия Васильевича, но пишу заранее, чтобы вы были свободны. Пока – целую вас крепко, от всей души.
Ваша
Зин. Мережковская.
Вторник, 16 Ф<евраля> <18>99
СПб.
Литейн<ый> 24
Милая Варвара Дмитриевна, вы меня совсем и окончательно забыли! Я очень огорчаюсь и грустно думаю о том, что вот, и вы – женщина! Я была и больна, и выздоровела, и опять заболела – а вас все нет и нет! Вы были так близко, у Зин<аиды> Аф<анасьевны>262, и не заехали ко мне! Вы знаете, что для вас я дома во все дни недели,– и когда хотите. Ужасно досадно, что нам пришлось выбрать для марксистского вечера – этот четверг; я знаю, что в четверг вечером вы и Николай Николаевич заняты; но, может быть, вы все-таки заедете, хоть ненадолго? Ведь тут так близко! Приезжайте, дорогая! Марксисты будут, если к четвергу не будут в трауре по журнале «Начало», которое опять смертельно заболело263.
Кончены ли ваши корректуры? Обнимаю вас от всей души, привет всем вашим. Я очень хотела просить и Дмитрия Васильевича к нам, – но не смею, знаю, что это его jour264. Мне очень досадно, право, марксисты капризнее декадентов!
Еще раз целую вас.
Ваша душевно
Зина Мережковская.
30 Марта
<18>99
Homburg v<on> d<er> H<öhe>.19 Июля1900
Дорогая, милая Варвара Дмитриевна! Я чувствую себя так глубоко виноватой перед вами, что едва смею просить прощения. Но, может быть, вы найдете меня хоть отчасти заслуживающей снисхождения, если я скажу вам, что моя “забывчивость” была исключительно внешней, кажущейся. Я не только не перестала любить вас, я, кажется, ни одного петербургского человека не вспоминала так часто, как вас. Год тому назад, из Гомбурга, я писала вам, но по какой-то случайности письмо не попало к вам в руки или же вы, занятая переездом в деревню, не успели ответить на него, и с того времени переписка сама собой затормозилась, это часто бывает. Сколько раз потом я собиралась написать вам, и из Рима, и из Сицилии, и из Флоренции, – и каждый раз почему-то не приходилось. Я и сказать точно не умела бы, почему. Но теперь, после вашего милого письма, от которого мне стало и совестно, и радостно, – я больше не хочу молчать, и если вы мне не сразу ответите, – напишу еще и еще. Так мало искренних людей, еще меньше искренних отношений. Вы сами знаете это и потому поверите, что я в самом деле дорожу и всегда дорожила нашими с вами отношениями.
О себе подробнее напишу в следующий раз, пока скажу, что сидим мы с Д<митрием> С<ергеевичем> в Гомбурге, где жара и скука, приходится, кроме того, менять квартиру, а уехать куда-нибудь в другое место – нет энергии, ибо мы оба хотим писать, для чего необходимо сидеть на месте. Я чувствую себя недурно, гораздо лучше, чем в прошлом году. Расскажите мне о себе, что делали, что писали, как живется? Об успехе вашей книги я кое-что знаю. Что Николай Николаевич? Он в городе? Как здоровье ваших? Сердечный привет им от меня. Не собирается Дмитрий Васильевич за границу, на воды? Жду известий, крепко обнимаю и целую вас. Еще раз спасибо.
Ваша всей душой
З.Мережковская.
Недавно сюда приехала Лиза Овербек. Она кланяется вам, благодарит за письмо. Mrs. Splatt в Россию не приедет, а Лиза надеется видеть вас осенью в СПб265.
Пишите мне прямо в Гомбург, без адреса, ввиду перемены квартиры. На почте нас знают.
B<ad>. HomburgVilla Ernst.8 Августа 1900.
Давно бы вам ответила, дорогая Варвара Дмитриевна, но пришлось переезжать на другую квартиру, возня, неустройство, неудобство… Пишу вам, немножко придя в себя. Тут еще смерть Урусова, которая на меня ужасно подействовала. Мы обе с вами его от души любили. Он ни разу не приезжал в Петербург без того, чтобы не провести у нас вечер или два. Это был истинно незаменимый человек, сердце у него было редкое, удивительное. Андреевский писал мне, что перед смертью А.И. перенес невероятные страдания, принуждены были день и ночь смотреть за ним, так как он покушался на самоубийство. Начало последнего припадка болезни доктора просмотрели, приняв головную боль от сорокаградусной температуры за невралгию. За несколько дней до смерти его считали вне опасности. Что случилось в эти последние дни – я не знаю. Причаститься он пожелал сам, он, неисправимый материалист, радостный эпикуреец! Какой переворот произошел в нем? Затуманился ли мозг его – или просветлел? Какая во всем этом неразрешимая тайна! Ничто не имеет такой власти над моей душой, как смутная мысль, и мысль об этой тайне:
…И ноша жизни, ноша крестная,
Чем далее, тем тяжелей.
И ждет кончина неизвестная
У вечно запертых дверей266.
Однако письмо мое совсем в минорном тоне. А я хотела еще поговорить с вами о вашей пьесе. Она очень меня интересует. Вот уже год, как я думаю о пьесе, а все не решаюсь написать. Очень это трудно. И риск большой для человека, который живет литературой. Напечатать все-таки легче, нежели поставить. Скажите, где пойдет ваша?267 Суворин мне писал, что он даже премию учредил за хорошую пьесу, а все-таки нет ее268. Представляли ли вы вашу в цензуру? А в комитет? Там ведь теперь молодые люди сидят269. Напишите мне подробно, подробно о вашей пьесе, и о заглавии, и сюжете, хотя бы в главных чертах. Как вы справились со сценичностью? – Я написала маленькую пьеску в трех картинах, полуфантастическую, совершенно негодную для русской сцены по цензурным условиям. Ее переведут на фр<анцузский> язык, может быть, пойдет в Париже, хотя вряд ли понравится французам, ибо она даже без любви. Нет ни “его”, ни “ее”, а только дети да отшельники270.
Смотрите же, милая Варвара Дмитриевна, жду от вас скорой весточки. Как это Николай Николаевич ухитрился так крепко простудиться? Надеюсь, он совсем здоров. Будете писать Дм<итрию> В<асильеви>чу – кланяйтесь от меня. Что сказать вам о ваших новых знакомых – Щ<епкиной->Куп<ерник>, Яворской, Арабажине и т.д.? Ничего не скажу: хорошего о них ничего не думаю, а дурное… нужно говорить с осторожностью271. Я лично всегда от них держусь подальше, мож<ет> б<ыть>, даже с несправедливой холодностью, но ведь это уж мои индивидуальные ощущения. Напишите мне теперь, что вы сами о них думаете. Романа моего не читайте!272 Там такие неистовые опечатки, что нельзя в руки взять! Я сама дам вам оттиск. Об «Альме» я написала статейку, которая идет в «М<ире> Иск<усства>»273. А что вы о ней думаете? Столько вопросов! Следующее письмо напишу длиннее.
Пока – обнимаю вас от души и прошу, по отношению ко мне, никогда не быть Фомой.
Ваша Зин. Мережковская.
B<ad> HomburgVilla Ernst.10 Авг<уста> <1>900.
Дорогая Варвара Дмитриевна, только что получила ваше милое письмо и спешу ответить. Я так рада восстановлению отношений между нами, отношений прочных – хочу верить, – ибо они основаны на искренности и бескорыстии, главным образом на искренности. Я хотела бы всегда, при всяких обстоятельствах видеть в ваших письмах (и словах) их прямой смысл, без нужды читать между строками, – как это часто приходится делать с другими людьми – разбираться в намеках и т.д. Я уверена, что если вам что-нибудь не понравится во мне, вы скажете мне это прямо. Я с своей стороны по натуре склонна к откровенности, но люди ее не любят, как я узнала из опыта, а жизнь хорошая школа, которой самое простое благоразумие велит подчиняться. Я готова даже признать, что излишняя откровенность не хороша, можно быть искренним без нее; но вот тут-то и нужна большая тонкость, чтобы отличить излишнее от необходимого, без которого искренность страдает. Какой у меня противный почерк и длинные периоды! Одна вступление заняло пол-письма. Об Урусове – вы точно подслушали мою мысль. Я именно так, как и вы, объясняла его предсмертную религиозность. Я хотела написать о нем два слова, но на свежей могиле трудно писать, к тому же «Мир Иск<усства>» очень просил Дм<итрия> С<ергееви>ча написать теперь же несколько строк, и я ограничилась лишь некоторым сотрудничеством в статейке супруга274, который теперь по горло занят своей громадной работой о Толстом и Достоевском275. Мне кажется, вы с Урусовым были ближе, чем я. Вы с ним переписывались276, я – никогда, между вами мог возникнуть вопрос, есть ли (или нет их) точки внутреннего соприкосновения, между нами эти точки были очень известны. Глубокая симпатия с моей стороны к нему как к человеку, общие друзья, живые и мертвые, каковы Флобер и Бодлер, и др. Он, я думаю, хотя, конечно, любил меня в ответ на мою искреннюю дружескую любовь, – особенно не признавал меня ни как писательницу, ни как поэтессу. И я с этим всецело мирилась. Моя скромная комната была, как он говорил, «оазисом» для него, где собирались его лучшие друзья и единомышленники, а я была хозяйкой оазиса, вот и все. Видите, пожалуй, у него со мной было куда меньше точек соприкосновения, чем с вами, но я этим ничуть не огорчалась, мне казалось, по всяким соображениям, что именно так и должно быть, и я им, Урусовым, радовалась для себя и от себя, не заботясь, доставляю ли я ему собою какую-нибудь радость. Я знаю, что это эгоистично, но как быть, если нельзя иначе? И я в самом деле слишком восхищалась им, каков он был, для того, чтобы его отношение ко мне могло повлиять на нашу дружескую близость.