17 октября 1907 года в имении Загорье неподалеку от знаменитого местечка Любавичи скончалась Лидия Дмитриевна Зиновьева-Аннибал. Болезнь была внезапной и очень скоротечной. Еще 9 октября она пешком ходила в Любавичи, что было не так уж близко, на следующий день «себя чувствовала хорошо, настроенье было, если не ошибаюсь, светлое, веселое»158, но в ночь с 10 на 11 октября началась болезнь. 11 октября был приглашен доктор из Любавичей, который и пользовал ее до самой кончины.
Документ, который мы публикуем, был составлен этим самым доктором, о котором мы имеем только самые общие данные, – Шур Григорий Исидорович, вольнопрактикующий врач159. Вот как описывала его Вера Шварсалон: «Я ожидала любавического типа еврея с большой окладистой бородой, но он очень напомнил мне женевского типа студента-еврея, но чистого, опрятного» (С. 251). Судя по ее записям, он имел хорошую репутацию, отчасти основанную на полученном за границей образовании. Она писала: «…отвезла доктора, кот<орый> мне рассказывал, где учился (в Берлине), и проекты на будущее поехать “pour Paris”» (С. 252). Следует отметить, что для него это были тяжелые дни, так как в округе распространилась эпидемия дифтерита, с которой ему приходилось бороться почти в одиночестве. «В извиненье ему можно сказать, что он был так измучен эпидемией в Любавичах, кот<орая> все расширялась, и где он был один, т.к. о земском докторе даже не говорили, такую он имел дурную репутацию» (С. 255). Возможно, ему следовало бы попросить помощи, к которой прибегли только в самую последнюю минуту, когда уже вряд ли можно было чем-либо помочь: «Маме все было хуже и хуже, и опять поднялся вопрос, поднятый уже несколько раз, о том, чтобы вызвать доктора из города. Но теперь сам Шур настаивал на этом и на спешке. Стали обсуждать, кого быстрее в эту глушь вызвать. Ш<ур> сильно предлагал известного доктора, живущего в Витебске. Он <был> изнурен и, приходя от Мамы, растягивался на постели, притом и он, и Вячеслав были как бы почти лишены возможности соображать и должны были каждую фразу повторить несколько раз, чтобы понять сами, что говорят, так они были истощены. Я соображала яснее всего. Решили вызвать доктора из Витебска. Составили ему телеграмму (говоря о “писательнице” или “жене литератора”, не помню). На следующий день должен был выехать за ним Парфен со своей тройкой» (С. 255–256). Да и приехал этот врач уже после кончины Зиновьевой-Аннибал.
Судя по всему, документ был составлен в самые первые дни после смерти, о которых Шварсалон вспоминала: «Тут дни у меня совершенно путаются, ряд дней прошел в таких хлопотах. Я была в Любавичах. Еврей лавочник, через которого нужно было посылать телеграммы, начал говорить, когда я хотела известить Сережу в условленном городе: “Что вы делаете? Он бросится под поезд!” Но я все-таки послала телеграмму, как мы решили с Вячеславом. Потом я была у доктора, сидела дожидалась его, говорила со мной старушка кухарка. Я была в доктора чуть-чуть влюблена, и мне было отдохновительно сидеть у него. Хотя я страшно мучалась, особенно потом, что у меня могли быть такие чувства в такое время и что, м<ожет> б<ыть>, я из-за этого не уехала, когда Маме было бы гораздо спокойнее, если бы я уехала, т.к. она за меня очень беспокоилась и говорила: “Если Вера заболеет, я этого не переживу”. У доктора лежала “Речь”, я помню, я подумала, что он трус, если не решается выписывать “Товарища”, сам же называет себя с.д. (впрочем, это все я думала, м<ожет> б<ыть>, в другой раз – раньше или позже). Доктор пришел, я просила его составить письмо Вячеславу, прося его быть осторожным и т.д., он целовал Маму, а меня мучило, что это очень опасно, т.к. в некоторых местах лицо и руки были как бы прожжены и ранки сочились. Он стал составлять письмо, но упомянул о “трупном яде”. Я стала его просить заменить каким-нибудь словом другим, и он не знал, как это сделать. В конце концов он, кажется, написал другое письмо, но я его, кажется, все-таки Вячеславу не показала» (С. 260).
В общем, насколько можно судить по записям, он произвел хорошее впечатление и на Иванова, и на его падчерицу, и даже на приехавшую для помощи Н.Г. Чулкову160. Вот итоговая запись Шварсалон: «Мы поехали накануне с Сережей в Любавичи и зашли попрощаться с доктором, я его очень благодарила, и мне было жалко с ним расставаться. Он же, первое время говоривший (в первые легкие дни болезни) Вячеславу, что я “совершенный тип русской красоты”, теперь мне изменил в пользу Н.Г. и, кажется, говорил, что она “совершенный тип русской красоты”. Так что он не заметил мое прощанье и на следующий день жаловался, что мы с Н.Г. не прощаясь уехали» (С. 263).
На этом история взаимоотношений Ивановых с доктором Шуром закончилась, но документ, оставшийся в архиве, является небесполезным для биографов как Зиновьевой-Аннибал, так и Иванова. Так, он позволяет уточнить диагноз и отвергнуть иногда встречающиеся указания на то, что помимо скарлатинозной инфекции была еще и дифтеритная. К сожалению, мы не узнаем из него, действительно ли Зиновьева-Аннибал помогала крестьянам соседней деревни ухаживать за больными во время эпидемии, как об этом обычно пишут.
1907 года Октября 17 дня в 10 ч. 17 м. вечера скончалась от скарлатины на восьмой день болезни в Имении «Загорье» при м. Любавичах Лидия Дмитриевна Иванова в возрасте 42-х лет.
Заболела Л.Д. в ночь с 10 на 11 октября тяжелой головной болью, высоким жаром, сильной повторной рвотой с поносом и чувствительностью при глотании.
На следующий день утром при наличности упомянутых симптомов можно было обнаружить на груди и на третий день уже на животе мелкую точечную красную сыпь на общем бледно-розовом фоне.
В следующие дни болезни сыпь, делаясь ярче, высыпала на конечности и, занимая постепенно все тело, приняла геморрагический характер с оттенком синеватости. Высыпание сопровождалось небольшим зудом, который по мере появления шелушения на лице и груди (4-ый день болезни) усиливался.
Вместе с появлением сыпи усилилась лихорадка. Температура с 38.5 º начала повышаться до 40,9 º, делая по временам незначительные ремиссии. Самая низкая наблюдаемая за все время болезни температура достигала 39,3º.
При осмотре зева можно было обнаружить разлитую красноту на мягком небе и миндалинах, а также и легкую припухлость их (скарлатинозная жаба) и мелкоточечную сыпь на языке. –
Больная при этом жаловалась на невыносимые боли в глотке, в особенности при глотании.
Интенсивность и характер жабы усиливались, переходя из катаральной формы в дифтерическую и в последние дни болезни до степени дифтерического некроза. Процесс этот не ограничивался локализацией на миндалинах и мягком небе и, распространяясь вверх по носоглоточному пространству, занял носовую полость, приняв форму нагноения, на что указывала гнойная течь из носа. –
Одновременно с развитием тяжелого процесса в зеве и носовой полости обнаружилась припухлость шейных лимфатических желез (Инфильтрация). –
Язык, в первые дни болезни сухой и густо обложенный, начал на 4-ый день очищаться с кончика и краев, приняв интенсивно красный цвет.
Общее состоянии больной, в начале более удовлетворительное, с 3-его дня стало заметно ухудшаться. Лихорадочное состояние, длившееся все время болезни, сопровождалось сильным бредом и бурными явлениями со стороны нервной системы. Больная проводила день и ночь беспокойно, сделалась раздражительной, бредила (по временам, однако, находилась при сознании), металась, принимая всевозможные позы в кровати.
Пульс в течение почти всего периода болезни скорый, но равномерный, за два дня до смерти вследствие утомления сердечной деятельности сделался малым и редким, а за несколько часов до смерти аритмическим.
Быстро последовало похолодание конечностей и, наконец, смерть. –
Лечение было начато со слабительной дозы каломеля по (0,25) через 3 часа по 1 порошку в течение всего второго дня (показанием к тому служили гастрические явления: рвота, понос и чувствительность в области желудка и слепой кишки). Для понижения температуры и прямого влияния на нервную систему больная принимала жаропонижающие средства (antipirin, phenacetin, antifebrin, pyramidon), а позднее в течение последних дней болезни были сделаны завертывания в мокрые простыни из комнатной воды. –
На третий день болезни при появлении грязновато-сероватого налета на миндалинах больной была привита противодифтеритная сыворотка (в видах предохранительного лечения), так как в м. Любавичах и его окрестностях еще до заболевания, как равно и во время болезни Л.Д. свирепствовала кроме скарлатинозной и дифтеритная эпидемия.
При наступлении бурных нервных явлений больная получала как успокаивающие средства Chloralgidrat с Моrphiем, вызывавшие легкий сон. –
Впоследствии при ослаблении сердечной деятельности и слабом пульсе были ей даны возбуждающие средства внутрь: Tinct<ura> Valerian с Tinct<ura> <1 нрзб>. Coffein и вино и под кожу Camphora. Вследствие сильного воспаления зева и появления дифтеритического налета кроме полосканий и шпринцований <так!> в носовую полость раствором борной кислоты были применены паровые ингаляции растворами соды и известковой воды.
Смазывания зева 3% раствором ляписа и наружные втирания шеи в области миндалин ихтиоловой мазью предпринимались 2 раза в день.
Диэта: преимущественно молочная. Больная получала молоко, слабый кофе и какао. –
В п е р в ы е: Paralleli: Studi di letteratura e cultura russa. Per Antonella d’Amelia / Параллели: Исследования по русской литературе и культуре. Антонелле д’Amelia / A cura di Christiano Diddi e Daniela Rizzi. Salerno, 2014 / Collana di Europa Orientalis. С. 341–435.
Певица Ольга Николаевна Бутомо-Названова (1888–1960) известна своими контактами с литературой 1910–1920-х. Самое знаменитое стихотворение, вдохновленное ее пением и личностью, – «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…» О.Э. Мандельштама. «Среди общих музыкальных воспоминаний, связывавших Ахматову с Мандельштамом, одно прямо отразилось в мандельштамовском стихотворении. В “Листках из дневника” Ахматова пишет: “Был со мной Осип Эмильевич и на концерте Бутомо-Названовой в консерватории, когда она пела Шуберта”. Вскоре Мандельштам написал стихотворение, где ситуация концерта прямо введена в лирический сюжет (в предшествующих «музыкальных» стихах Мандельштама о Бахе и Бетховене она только подразумевается):
В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа,
Нам пели Шуберта – родная колыбель,
Шумела мельница, и в песнях урагана
Смеялся музыки голубоглазый хмель…»161
Те же авторы добавляют и второе известное стихотворение – Федора Сологуба: «С О.Н. Бутомо-Названовой Ахматова неоднократно встречалась в 1917–1918 годах в доме у Ф. Сологуба, который посвятил певице вдохновенный мадригал:
О, если б в наши дни гоненья,
Во дни запечатленных слов
Мы не имели песнопенья
И мусикийских голосов,
Как мы могли бы эту муку
Безумной жизни перенесть!
Но звону струн, но песен звуку
Еще простор и воля есть.
О вдохновенная певица!
Зажги огни и сладко пой,
Чтоб песня реяла, как птица,
Над очарованной толпой.
А я запомню звук звенящий,
Огонь ланит, и гордый взор,
И песенный размах, манящий
На русский сладостный простор!»162
Комментируя фрагмент письма Ю.Н. Верховского к Г.И. Чулкову, еще один факт, связывающий упомянутых людей воедино, сообщает известный автор «Живого журнала», пользующийся подписью Lucas-van-Leyden: «По всей вероятности, это камерная певица Ольга Николаевна Бутомо-Названова (1888– 1960) и ее муж инженер Михаил Кондратьевич Названов (1872–1934). Верховский мог с ним познакомиться либо благодаря Сабашникову (Названов был его приятелем), либо через Сологуба, но неминуема была их встреча весной 1918 г.; ср. в письме Ал. Н. Чеботаревской к А. Д. Скалдину: “Приезжайте ко мне сегодня на чашку чая к 8-9 веч. Будут Сологубы, Названовы, Верховский, Ахматова, Каратыгин” (РГАЛИ. Ф. 487. Оп. 1. Ед. хр. 90. Л. 15). Письмо датировано “пятница, 26”; на конверте помета – “весна 1918”; если считать, что Чеботаревская перешла на новый стиль, то это – апрель. В летописях остальных знаменитостей это чаепитие, кажется, не упоминается»163.
Таким образом, в поле нашего зрения попадают еще два поэта, и у них обнаруживаются стихи, посвященные певице. Юрий Верховский успел свое опубликовать при жизни164, а два стихотворения Г.И. Чулкова были напечатаны много лет спустя после его смерти165. В киевский период жизни певицы с ней общался Бенедикт Лившиц и оставил стихи, с нею связанные166. Что же привлекало поэтов к личности и творчеству О.Н. Бутомо-Названовой?
Она родилась 14 (26) октября 1888 в Быхове (ныне Могилевской области в Белоруссии), в 1915 окончила Петербургскую консерваторию по классу известной певицы Н.А. Ирецкой. Концертную деятельность начала в 1916 в Петрограде. Была замужем за известным инженером М.К. Названовым (арестовывался по Таганцевскому делу); их сын Михаил Михайлович (1914–1964) – актер, долгое время был вынужден работать в лагерном театре. В 1919 Бутомо-Названова перебралась в Киев (о чем см. ниже), где жила довольно широко, держала салон. В 1921 переехала в Москву и там к середине 1920-х годов, которые нас будут далее интересовать, приобрела широкую артистическую известность. Скончалась, по данным «Музыкальной энциклопедии», 1 июня 1960, однако на плите в колумбарии Новодевичьего кладбища стоит иная дата смерти – 11 мая 1960167.
Объяснение ее популярности у поэтов, как кажется, можно найти без труда. В журнале «Зрелища», где помещались анонсы ее выступлений, им предшествовала «Справка»: «О.Н. Бутомо-Названова окончила Петербургскую Консерваторию по кл<ассу> Ирецкой. Посвятила себя исключительно камерному пению. Ее вечера песен всегда посвящены определенному автору или направлению. В Москве выступает с 1917 г.»168. При этом речь шла не только о том или ином композиторе, но и о поэтах, на чьи стихи писалась музыка. Так, на вечере Римского-Корсакова 30 марта 1923 г. порядок представления номеров был таким: «Майков, Ал. Толстой, Мей, Лермонтов, Пушкин» (названия романсов опускаем). Таким образом, роль поэтического материала в камерном пении особо подчеркивалась, и стихотворцы не могли этого не чувствовать.
Удачными были концерты певицы или нет – об этом шли споры. Так, скрывшийся под псевдонимом автор говорил: «Состоявшийся 9 декабря вечер песен Бутомо-Названовой и Яворского (ф.-п.) был целиком посвящен произведениям Даргомыжского. <…>
Надо обладать громадными художественными ресурсами, чтобы удачно выполнить столь разнородную по характеру программу. Достаточно было послушать, с какой художественной обдуманностью, с каким бесконечным разнообразием в оттенках произносилось каждое слово, каждый звук в отдельности, чтобы признать, какую выдающуюся камерную певицу мы имеем в лице Бутомо-Названовой. Последнее видно и из того, что на настойчивые требования публики исполнительница повторила “И скучно, и грустно”, – уже совсем по-другому, но так же хорошо, как и в первый раз. Какой диапазон настроений и воплощений у талантливой певицы, какие поразительные контрасты <…>»169
Б.А. Кац и Р.Д. Тименчик ссылаются на мнение петроградских авторов: «Эту певицу, по словам Н.М. Стрельникова, отличали “чуткость ко всему художественно-прекрасному, культурный вкус и, наконец, та степень художественного интеллекта, что столь необходима для камерного исполнителя. Как сейсмограф, отмечает это чутье самые отдаленные колебания настроений передаваемого автора. Редко у кого вы ощутите столь непосредственно-заметно чисто физическую, весовую значимость произносимого ею слова и постигнете скрытый зачастую смысл воспроизводимой ею пьесы, – смысл, всегда подкупающе ярко освещаемый ею изнутри светом художественного ее сознания”. “Талантливой, ярко-темпераментной” аттестовал ее В.Г. Каратыгин»170.
Однако присяжный критик московских «Зрелищ», композитор и филолог С.А. Бугославский был иного мнения. В отзыве о концертах вокальной музыки в 1923 году он писал (поставив при этом Бутомо-Названову на первое место!): «Певица посвятила себя исключительно камерному пению. У нее богатый репертуар романсов русских авторов. Однако ее искусство пения менее всего камерное: все черты оперной ариозной трактовки.
Голос О.Н. Бутомо-Названовой властвует над ней: чтобы выявить богатые ресурсы своего звучного нижнего регистра, певица жертвует часто и музыкальной фразировкой, и декламацией, а иногда и правильностью ударений (главным образом логических).
Она культивирует чистый звук, любуется им. Манера исполнения ариозная, декламационные места звучат как оперный речитатив, с очень обобщенными нюансами и не всегда отчетливой дикцией. Эмоциональная сторона исполнения подавлена. Лучшее – эпические моменты и то, что приближается к песне, к арии»171.
Годом позже он продолжал: «Вокальные ресурсы и музыкальная интерпретация находятся у Бутомо-Названовой в резком противоречии. При несомненной культурности, развитом музыкальном вкусе, внимании к декламации, артистка не достигает желаемой выразительности. Этому мешает ее вокальный материал и его использование.
В голосе певицы три резко различных по тембру регистра: сгущенный низкий, тусклый и слабый средний и звучный верхний, и последний кажется самым подлинным, естественным у артистки. Каждый романс непрерывно разрезается этими тремя тембрами, в то же время тремя различными динамическими звучностями»172.
Вряд ли нам удастся понять, кто именно был прав, поскольку мы можем опираться исключительно на печатные материалы. Но, кажется, никто из писавших о Бутомо-Названовой не отрицал ее высокой культурности, пристрастия к русской поэзии, сочетавшегося с умением представлять публике песни на других языках. Ср. ее характеристику в воспоминаниях З.Н. Пастернак: «Это была женщина со всесторонними интересами, она увлекалась стихами, хорошо знала литературу и любила собирать у себя знаменитостей из артистической среды»173. Помимо того, важны были и некоторые особенности ее творческого поведения, о которых скажем ниже.
Обо всем вышесказанном свидетельствуют не только те стихотворения, на которые мы уже ссылались, но и еще одна группа материалов, сохранившаяся в довольно неожиданном месте.
В одной из записных книжек С.Н. Дурылина находим запись: «Тут стихи Сологуба, Г. Чулкова, Вяч. Иванова, Верховского, списанные мною из альбома О.Н. Бутомо-Названовой в 1925 году. Альбом впоследствии был у нее украден»174. И далее следуют небрежно записанные, но все же читающиеся девять стихотворений названных авторов. Среди них два принадлежат Г.И. Чулкову и одно Ф. Сологубу, о которых мы говорили выше, три – Ю.Н. Верховскому, два – Вячеславу Иванову и одно – самому Дурылину175.
Прежде чем перейти к заявленной теме, скажем о тех стихотворениях, о которых не имели повода поговорить до сих пор. Прежде всего отметим, что «За грезой ангельских напевов…» Верховского в альбоме было датировано «Петербург. XII.17 – Томск. 3/16.X.919» (л. 10).
За ним следовало еще одно послание Верховского, связанное с отъездом Бутомо-Названовой в Киев (л. 10 об.):
Мне так не говорит ничто родное,
Как эти песни вечные Москвы.
Вы здесь еще. Но в этом вещем строе
Так долго нам не запоете Вы.
Вас не могу веселыми стихами
Напутствовать на благодатный юг.
Обыкновеннейшая из разлук –
А сердце заливается слезами.
12/25/VII.919
После стихотворения Дурылина записан сонет Верховского (л. 11об.):
Альбом честят гробницей и кладбищем
За Байроном родные два певца.
Нет, как в игре любимого лица,
В нем до сих пор мы силы жизни ищем.
И где порой малейшие черты
Прекрасного, великого былого
Для нас хранит изысканное слово,
Там жив огонь нетленной красоты.
И, может быть, в тревоге ежедневной
Альбомные листы – вот эти, тут, –
Случайно и таинственно найдут
Единый звук такой мечты душевной,
Которая, века веков жива,
Стирает все надгробные слова.
21.XII.917
В первых двух строках данного сонета имеются в виду стихотворения М.Ю. Лермонтова «В альбом (Из Байрона)» (1836) и Е.А. Баратынского «Альбом, заметить не грешно, / Весьма походит на кладбище» (до 1829)176. Ср. также: «Поэт наш прав: альбом – кладбище…» (В.А. Жуковский, 1831). Стихотворение Жуковского связано, как и стихотворение Баратынского, с альбомом К.К. Яниш (Павловой). Полностью оно было опубликовано лишь в 1940, но первые 4 строки – еще в 1887, так что Верховский вполне мог их знать. Лермонтов как один из двух певцов, несомненен, однако кто второй – вряд ли можно сказать однозначно. Скорее, конечно, Баратынский, но не исключен и Жуковский.
Вслед за этим следуют два небольших стихотворения Вяч. Иванова (л. 12 и 13):
Б. Н-й
Подвластна Вам звучащая стихия,
Владеет нами Ваш восторг напевный.
Расплещется, как лебедь, в нем Россия –
И обернется сказочной царевной.
25 июля 1924МоскваВячеслав Иванов
Б. Н-ой
О древе кипарисном и кринице
Вы пели: мнилось, в пламени глухом
Кружился Дух, подобный голубице
Над кораблем, –
Каким сквозь облаки томлений
Его и видит, и зовет,
Сходящего на лоно темных вод
Восторг заповедны́х радений.
14 июля 1924МоскваВячеслав Иванов
Следом записаны уже упомянутые выше стихотворения Чулкова («И в шуме света, в блеске зала…»), Сологуба177 и второе стихотворение Чулкова. На этом выписки из альбома заканчиваются.
Добавим несколько комментирующих пояснений, прежде чем перейти к текстам Вяч. Иванова.
Прежде всего, они существенны тем, что относятся ко времени, когда Иванов писал очень мало стихов. Напомним констатацию исследователя: «…общим местом разговора о Вячеславе Иванове принято утверждение, что между недописанным сонетом из глубины 1920 года и “Римскими сонетами” пролегло молчание <…> Вообще говоря, это похоже на правду, но все же – неправда. Стихов в двадцатые и тридцатые годы было мало, однако между этими немногими – произведения из числа важнейших и лучших во всем наследии Вячеслава Иванова (например, “Палинодия”, ”Собаки”). А для создания целостной картины ивановского творчества необходимо учесть все немногое, что было создано, независимо от оценки качества»178.
О роли стихотворений на случай у Вяч. Иванова мы уже имели возможность сказать (см. следующую главу нашей книги). Здесь добавим только то, что у него такого рода сочинения очевидно связывались с традицией как западной, так и русской поэзии XVIII – первой половины XIX века179.
В самом конце мая 1924 г. Иванов приехал из Баку, где провел три с лишним года, в Москву, и не случайно в датах он подчеркивает, что стихи возникли в Москве. Не боясь ошибиться, можно предполагать, что непосредственным поводом для написания стихов было то, что Бутомо-Названова часто пела романсы А.Т. Гречанинова, среди которых наверняка были и написанные на тексты Вяч. Иванова.
В первой строке второго стихотворения упоминаются два романса из триптиха Гречанинова «У криницы» – «Под древом кипарисным» и «У криницы»180, написанные в 1915 году. Нам удалось разыскать лишь объявление начала 1924 г.: «10 и 24 февраля в Бетховенском зале <Большого театра> состоятся два вечера песни О. Бутомо-Названовой, при участии проф. Ф.М. Блуменфельда и Б.Л. Яворского. В программе Танеев, Гречанинов, Рахманинов и Бородин»181. Однако, конечно, не исключено, что Иванов имел возможность послушать названные романсы в концерте, оставшемся нам неизвестным, или же в домашнем исполнении (например, в доме Г.И. Чулкова).
Две последних строки первого стихотворения отсылают к «Сказке о царе Салтане…» Пушкина. Видимо, Иванов расчетливо убрал родовую определенность слова «лебедь», чтобы избежать излишней архаизации (у Пушкина, напомним, оно женского рода). Во втором же следует отметить образность, связанную с хлыстовством. Конечно, у Иванова корабль – реальный, но в то же время это и название хлыстовской общины, над которой кружит Дух, готовый вселиться в кого-то из участников, приведя к восторгу откровения, а в высшей стадии – к изрекаемому пророчеству182. Но здесь мы обязаны вспомнить, что «восторг» – одно из ключевых слов и первого стихотворения, только там он содержится прежде всего в самом пении, а во втором – в особом восприятии слушателей, которое, видимо, можно приравнять к религиозному экстазу, одному из результатов хлыстовских радений.
Таким образом, смысл двух кратких альбомных стихотворений углубляется и усложняется. Прежде всего заметим, что стихотворения связаны с пением стихов (музыка лишь подразумевается, но никак не определяется) самого их автора – Вячеслава Иванова, то есть, во-первых, певица и поэт оказываются объединены текстом, а во-вторых – этот текст порождает как в пении, так и в восприятии аудитории глубокие мистические переживания, в результате которых должно возникнуть (или, по крайней мере, возможно) пророчество о судьбе России.
Собственно говоря, это пророчество тут же и произносится, только смысл его прикровенен. Ключ к нему, как кажется, – текст пушкинской сказки, и не в одном только эпизоде превращения лебеди в прекрасную царевну, но и во всем сюжете и его ключевых элементах. Напомним, что князь Гвидон получает свои награды за спасение лебеди от злого коршуна:
Бьется лебедь средь зыбей,
Коршун носится над ней;
Та бедняжка так и плещет,
Воду вкруг мутит и хлещет…
Тот уж когти распустил,
Клёв кровавый навострил…
Но как раз стрела запела,
В шею коршуна задела –
Коршун в море кровь пролил,
Лук царевич опустил;
Смотрит: коршун в море тонет
И не птичьим криком стонет,
Лебедь около плывет,
Злого коршуна клюет,
Гибель близкую торопит,
Бьет крылом и в море топит…183
То есть для того, чтобы царевне обрести свой истинный облик, нужно победить коршуна, а для этого получить помощь от будущего Гвидона, который еще не имеет имени (в результате этой помощи царевич претерпевает немалые лишения: «…за меня / Есть не будешь ты три дня» и только что сделанная «стрела пропала в море»; напомним к слову, что для изготовления оружия он использовал «со креста снурок шелковый»). После этого Гвидон несколько раз (тайком на купеческом корабле – еще один подтекст ивановского корабля) посещает царство отца, понимает зловещую роль теток, и они в конце получают милосердное наказание от царя Салтана.
Мистическая Россия прямо отождествлена Ивановым с пушкинской лебедью, которая должна стать сказочной царевной, но для этого ей предстоит одолеть кровавого коршуна. Поскольку чудесный помощник тут не упомянут, то, видимо, он и не предполагается обязательным. Обязателен же «восторг напевный», то есть искусство, в которое входят и пение, и стихи «О древе кипарисном и кринице».
И в этом смысле стихотворения Иванова продлевают, а отчасти и завершают линию, первоначально проведенную стихами Сологуба, начинающимися описанием «безумной жизни» первых пореволюционных месяцев и продолженную стихами Чулкова, очевидно исходящими из блоковских тем. И вряд ли случайно Иванов, как и Чулков, произносит заповедное имя «Россия», не рекомендуемое официальной пропагандой после появления Советского Союза184.
О.Н. Бутомо-Названовой
И в шуме света, в блеске бала.
При плясках радостной толпы,
И где-нибудь с котомкой малой,
В пыли проторенной тропы –
Везде ты – Русь, везде – подруга
Мятежных далей и степей…
Не бойся страстного недуга.
Из чаши вольности испей –
И поклонись святым просторам…
И мы поклонимся тебе.
Твоим улыбкам, песням, взорам,
Твоей таинственной судьбе.
Декабрь. 1922.
Ни Глинка царственный, певец России,
Ни Мусоргский, беспутный гений наш –
В тебе одной – душа родной стихии,
В тебе звучат поля мои глухие –
Ты запоешь – и сердцу счастье дашь. .
Но счастье странное! Так хрупко-больно
Я песню чувствую – как во хмелю…
В тоске по жизни дерзостной и вольной,
Тебя, прекрасная, как Русь, люблю.
Октябрь 1923. Гаспра.
В п е р в ы е: Русская литература. 2018. № 1. С. 216–224.