А так же – (наконец-то) увидеть тех, кто направлялся к нему решить его становление. (наяву, не в сновидении). Не боги, но люди богов (числом трое). Они – вышли из капища; а марево лета – дышало духом: лето переходило в Лету, и чтобы быть через неё переправленным, требовался помянутый выше титан-Перевозчик.
Но перевозчика (ещё словно бы) не было среди этой троицы. Перевозчиком не являются – всегда, им становятся (когда надо).
Здесь – происходила некоторая смысловая путаница: переправлялись через Стикс, а пили воду забвения из Леты!
Одновременно – никакой путаницы не было, ведь перетекание из природы в природу сопровождается уничтожением персонификаций (всё может стать всем); но – только для тех, кто сам стал изменением мира. И только на бесконечный и краткий (как бессмертие) миг.
А потом мальчик сам вскочил на ноги (вослед сердцу) и – стал глазами пожирать тех, кто вышел к нему: они шли, сминая траву! Они надвигались, как гонимые ветром облака, и мягкое утреннее солнце стлалось им под ноги.
Первым, разумеется, шёл и надвигался сам Храбр; показалось, что вместе с утренним солнцем на мальчика надвигались и косая сажень в плечах, и многие шрамы на теле, и многая слава, и многие страны, в которые и на которые важивал он дружину либо торговых людей.
Но (самое главное) – вместе с ним надвигалась его ошеломляющая молодость, невиданная и завлекающая. И как бы оправдывающая любые твои (мои или чьи-либо) нетерпения: поторопись ему уподобиться! Стань телодвижением тела – а умножением души станут его спутники, два дряхлых волхва, что едва поспевали за Храбром.
Разумеется – Павол Гвездослав был завлечён. Совращён и ослеплён лживым обилием зрения; казалось, ему давался шанс себя оправдать (за то, что невидимый мир обошёл его стороной); разумеется – Павол вполне закономерно оправдал себя, потому – на ступавших следом за воеводой волхвов (седобородые, руки как плети) он почти не глядел.
И не видел, как вязко густеет позади них звонкий утренний воздух. Не видел невидимого: что негромкою была их совокупная воля, но почти всесильной; даже могучий Храбр сейчас оказывался и был не более, чем ее острием.
А то, что пока лишь одного воеводу и торгаша поедал глазами Гвездослав, в его природе его ничего не изменило. Ведь Павола, как и любого юнца, всего лишь принуждали (или убеждали, не всё ли равно) смириться с бесплодием даже не отдельных «тела» или «души», но «души над душой».
Они и вышли к юнцу – лишь когда решили, что юнец с бесплодием своим примирился. Тогда как он всего лишь отвлёкся. А наивные (во многом очерствении мудрости и преумножении печали) волхвы в его смирение поверили.
В их оправдание (ведь у каждого свои оправдания) можно сказать, что даже их заблуждения не имели определяющего значения (о чём они ведали). На первый да и на второй взгляд (каждый день – новый день; но у каждого дня одни и те же вечер и ночь) основания доверять своим взглядам у них были.
Они подошли – казалось, они шли очень долго! Да и потом – продолжало казаться, что они всё идут и идут; даже когда они остановились перед ним и – какое-то время стояли (как курганы над ним возвышаясь), их движение к нему не оказывалось завершено.
А ещё какое-то время они в него вглядывались. Но (опять-таки) – ничего в нем не углядели, и – опять пренебрегли им.
Наконец Храбр обернулся к волхвам, и те молча ему кивнули. И тогда воин и торговец поклонился волхвам. Такого же почитания ждали они и от Павола. Но не дождались, мальчик словно бы окаменел.
Тогда – Храбр обернулся к Паволу и положил свою тяжелую ладонь ему на плечо, но – сгибать не стал; незачем! Дескать, совсем уже скоро и сам мальчонка сыщет себе (на себя) управу, а гордыне его на Лесной заставе подберут именно ту узду, которая не сильно будет ему натирать подбородок души.
– Нам пора, – воевода легко, как пушинку, развернул (ах, если бы мироздание так было так легко обустроить) мальчика и повел перед собой (вот как давеча его перед собой погоняли волхвы), продолжая все так же сдавливать его плечико.
Вот так они и пошли вдвоем, сминая траву. Очень скоро, уже через несколько шагов, воевода мальчика отпустил и они пошли быстрее, а потом и еще быстрее. Но ложь, что уже произошла, ничуть не уменьшилась.
Волхвы смотрели им вослед и видели сминаемую траву. Но не видели сминаемых пространства и времени. Они видели в мальчике глину; но – не видели, что именно перед этой глиной всё мироздание готово перековаться в кусок разноцветного детского пластилина. Но волхвы смотрели им вслед и видели только себя.
Прошлых и будущих себя. О настоящих они не имели полного представления. Иссохшие руки как плети, как паутина их бороды. И думы их были как тополиный пух, прозрачный и некасаемый и ничем не напомнивший гонимые бурей грозовые лохмотья; и ничем не напоминавший о бессилии богов, изнемогавших в каменных объятиях Неизменности.
Они стояли – некогда высокие, некогда молодые, некогда очень разные. А теперь – почти потерявшиеся и почти неразличимые в пыльном океане персонификаций; так они стояли посреди (видимых только им, но – совершенно всеобщих) запустения и немощи.
Но только у одного из двоих (кто чуть пониже) под льняною рубашкой и под правою подмышкой скрыто дивное клеймо: два крохотных перекрещенных меча. Нет такого клейма ни у могучего Храбра, ни у вполне бесполезного (хотя – более чем умудрёного в следовании ритуалам) собрата-волхва; у того, кто якобы чуть повыше.
Который в делах ритуала оказывался кем-то вроде достославного Храбра. Получившего в житейских ритуалах практически всё, внешне человеку доступное.
А вот клеймёный волхв был причастен невидимой власти. И знал по себе: когда бы мироздание измеряло жизнь человека только невыносимой пользой, тогда и каждому простецу для оправданий своего бытия хватило бы преумножения печалей.
Так подумалось волхву. Так ломко сформулировал он оболочку мысли. Но смысл был прост: знал он, что даже слепцы иногда предчувствуют свет. Что и простецам случается прозревать.
И что он (клеймёный сновидец, властный и над вещим, и над вещами) внешне столь же однообразен и дрябл, как весь этот утренний (дневной, вечерний, ночной) миропорядок непрерывной весны (которой нет).
Он даже подумал об их, юного Павола и зрелого Храбра, видимом сходстве: юное пламя сродни разгулявшемуся пожару; но – полученная в результате зола отлична от другой золы (которая – от малой лучины) лишь количеством.
И что такое многие пережитые жизни (или – даже одна единственная ещё не прожитая жизнь), коли в них отсутствует чудо?
Волхв смотрел и не видел простого: что на самом деле это его очи присыпаны пеплом! Что и сны его давно ничего ему не обещают; да и приходил ли к нему когда-либо доподлинно вещий сон?
Вот он и смотрел, как прочь от холма идут живые; жив ли он сам? Впрочем – не совсем правы греки, когда говорят, что в миру есть только живые и мертвые, и ещё (особицей) те, кто ходит по морю.
Есть ещё те, кто хоть раз жил живой жизнью в мёртвом сне наяву. В котором мертвы даже живые сновидцы – просто потому, что горды своей властью над невидимым! Просто потому, что сами стали мёртвой пылью (причём – даже не всей пылью, а каждой пылинкой на особицу).
А Павол так и не увидел мёртвого сна. Потому (на самом деле, а не во сне) клеймёный волхв смотрел вослед уходящей от него жизни. Смотрел и надеялся, что когда-нибудь узнает о своей жизни беспощадную и полную правду; когда нибудь, но – сейчас не видел того, кто мог бы ему на жизнь указать.
Он – стоял посреди своей слепоты (почти что осознанной), и – посреди своего осознанного одиночества, и – помнил о том, что жизнь оказалась длинной. Поэтому – так легко он смотрел им вослед: много их, таких вот простецов, уже не раз перед ним проходило (им только и остается, что проходить).
Но те двое, что шли прочь от капища (на самом-то деле расположенного не на вершине кургана, а несколько около), ничего не знали о праздных размышлениях зрячего слепца; они – продолжали жить; они – просто видели, как совсем рядом пасется не стреноженный, (и – не помысливший куда-либо ускакать) жеребец, боевой конь Храбра.
Видели, как с каждым их шагом становится он к ним ближе. Именно к нему вел мальчика воин.
– Садись! – сразу же, когда они подошли, велел Храбр.
Но как только мальчик потянулся к уздечке, конь захрипел и вздыбился. Огромный и черный, как аравийский джин, он восстал на дыбы и прянул на мальчика, этот невесть как попавший в дикие славянские леса арабский злой скакун!
Но – дар отточенных копыт пришёлся в пустоту (и не высек из пустоты искр); удар был славный и (вполне себе) смертельный – вот только мальчика не оказалось на месте; причём – даже Храбр (сжимавший плечо мальчика и одними рефлексами предполагавший вовремя его – всего мальчишку! – вместе с плечом отшвырнуть) просчитался.
Мальчик каким-то неведомым образом неощутимо прошёл меж пальцев и не менее неощутимо отступил в сторону; пустоты при всём при том на его месте не образовалось – мир (непостижимым образом) оказался целостен.
Копыта, бывшие частью мира (вместе со скакуном) просто и мягко ударили оземь.
– Садись! – повторил Храбр (ничего подобного не заметивший); мальчишку он невесть как упустил, а конём продолжил заниматься – и очень скоро скакун оказался усмирён; а мальчик опять не промедлил – приобнял коня и взлетел.
Конь, по обычаю, был лишь для Павола (перевозимого в смерть)! Воин (перевозчик в смерть) остался пешим.
Он повел скакуна в поводу – поначалу медленно, потом все более и более ускоряясь: таким шагом можно загнать в чащобе сохатого, а во чистом поле идти за своими конными днем и ночью и не отстать; особенно той дорогой, которой не единожды хожено.
Очень скоро достигли они окраины леса, и вот здесь стало совершенно понятно то, что было всегда очевидно (а не в этом ли тайна любых инициаций?): что свобода пойти на все четыре стороны света – кажущаяся!
Мальчик – видел, что воин вовсе не сам выбирает (как невод из омута) тропинку сквозь (именно что «сквозь»: то есть в плоскости, а не «через» голову помыслов) этот сразу ставший волшебным лес; чьи лабиринты невидимых троп словно входы будущих мыслей и их будущие выходы.
Это только поначалу Храбр повел мальчика так, что чаща для них оказалась совсем нехоженой: густой кустарник, поваленные гниющие стволы, старые звериные норы; оступись, и легко, как надломленная морковь, хрустнут ступня или голень! А ещё попадались неглубокие овраги, заросшие и почти неразличимые.
Не оступиться была нельзя. Но воин повел мальчика так, как будто перед ним тропинку льняным полотном расстелили – да иначе и быть не могло: не взирая на внешность чащи, перед ними словно бы стелилось чистое поле (единственно приемлемый, кстати, для чужедальнего скакуна путь).
Ничего этого, разумеется, не было. Но они на диво легко продвигались. Казалось, они сами по себе стали легки и подвижны. И даже боги сейчас не надзирали за ними; не было в том нужды.
Да и воин почти не таил, что ему наперед все известно, и что единственный груз, обременяющий сейчас его храброе сердце – это недостаток терпенья; действительно, на их пути ничего не случалось, и когда подступила лесная (ветви тьмы и провалы пространства) ночь, никто не поспешил из нее взглянуть; ничьи глаза не зажглись.
Один Храбр на мальчика время от времени взглядывал, да и то по обязанности; о чем думает он, когда эти взгляды бросает?
Конечно же, не о добре или зле, или предопределении: для торговца и воина они слишком определенны и как вещи предъявлены. И не об именах «зла» и «добра», или (даже) чести или долга – это тоже филология (физиология имени); Храбр думает о том, отчего боги не надзирают за исполнением их воли.
Да и то: достаточно праздно думает.
Когда-то служил он в наемниках и был телохранителем у греческого басилевса; там он узнал и о древних эллинах, и о том, как они умирали. Всем умершим (без исключения) давалась одна лютая цена в виде вложенной в рот монеты; причем – именно этой (одной на всех) монетой платили они Перевозчику.
Храбр думает сейчас и о том, что когда переплывут они с мальчиком через лесную чащобу Забвения, то (по горькому праву перевозимого) сможет изменившийся мальчик Павол произнести ему (гордому воину) новое беспощадное имя.
В те времена в той местности не могли бы знать о приставке «псевдо» (вспомним псевдо-Ноя и псевдо-Илию), но смысл словоопределения псевдо-Храбр от перемен места и времени не поменяется.
Волхвы, конечно же, всегда обещают опасность сию отвести. Но волхвы всегда обещают (произносят обещание). И всегда исполняют произнесённое (разве что иногда буквально, а иногда многотолкуемо). А если именно этот мальчик не отдаст им свою по праву обретенную силу (не откажется от именования)?
Но(!) пока воин и торговец мыслил и взглядывал, свершилось нечто вполне ожидаемое и всегда неожиданное: Павол наконец задремал.
Гордый Храбр эту пришедшую некстати (прозрения, как и любовь, всегда бывают не ко времени) докуку увидел, но – будить его (и лишать навсегда опоздавшей надежды) не стал: пусть и скудоумное, и вполне человеческое ожидало мальчика будущее; ну так и что? Пусть поспит и потешится снами.
Храбр – не мог знать, что этот мальчик видит сны с открытыми глазами. Видит не только бывшее с ним самим или даже рождённое здесь (без него), в лабиринте деревьев; видит он предстоящее или прошедшее (причём даже не с ним); богам (буде они надзирали) могло показаться, что мальчик не вполне человек (или более чем человек).
Что поделать, ведь и все прочие люди – иногда люди не совсем и не всегда только люди.
А вот то, что Хозяин Лесной Заставы не вполне человечен (согласитесь, это другое), воину было известно; как и то, что сам по себе мальчик – пока что отдан ему, а не Хозяину; и что с ним происходит в пути по псевдо-лабиринту леса, имеет отношение и к нему, псевдо-Храбру.
Очевидно ведь – уснув сейчас, он (словно бы напоследок) вышел из приуготовленной ему скудоумной реальности человеческих инициаций; после которых инициаций он должен был стать (или его должны были сделать) вовсе не тем, кем он изначально является.
Дивно пылала его душа. И не только пылала. Она способна была переплывать через Забвение; причем – и туда, и обратно. И то, как его сейчас везли (так или иначе) убивать – чтобы потом (так или иначе) воскресить, не имело для него никакого значения; хотя – конечно же, все эти доблести и геройства, на которые его могла бы подвигнуть судьба (прежде чем так или иначе убить), они могли представиться даже прекрасны.
То есть – вполне по человечески полны. А вот те его возможные в лабиринте заблуждения (от которых его собираются уберечь – посредством введения в русло) вполне низменны и ни к чему не ведут; но – дивно пылала его душа, поскольку был дивен огонь.
Благодаря его зарницам лесная тьма не то чтобы отступила, но стала как-то пожиже; и не то, чтобы сама по себе засветилась какими-нибудь гнилушками или светляками; нет! Но она изменила природу – становилась вровень со зрением; которое зрение – тоже поменяло природу зрячести на природу прозрения.
Исчезала сама нужда себя (и кого-либо) измерять и судить.
А ведь маленький бог «из людей» – это всего лишь тот, кто всё измеряет высочайшею мерой; но – сам при этом вынужден кичиться достигнутой персонификацией: какой-либо (или – каждой) своей функции (сам при этом становясь функцией), доведённой до экзи’станса.
То есть – боги не могут без нужды в себе. Не могут не дробить стихийный миропорядок и наново калейдоскопически складываться в отдельные Воду, Землю, Огонь и Воздух (обычное дело); а вот с перевозимым из смерти в смерть Паволом сейчас приключилось нечто на особицу.
Благодаря тому, что даже не зарницами в душе Павола, а всего лишь – их отблесками тьма перестала мерить по себе человека (или по человеку себя), она обособилась и – стала «становиться»! Стала присутствовать и рассветать тьмой.
Стала не то чтобы жиже или живей, но – пристрастней.
Если бы у тьмы была душа, можно было бы сказать, что душа тьмы сделала некое телодвижение; или нет, иначе: боги (не темные или светлые, но – из тьмы) взглянули на путников; они оказались затронуты в самом своём существе.
Тогда как быть богом – быть безучастным перед частностями (сами оказываясь вершиной своей части света или тьмы); но – в божественности богов (в доведении до стихийности их персонификации) никто не соучастен, тогда как они могут сколь угодно долго пребывать в своей участи.
А вот если богов заинтересовала чья-либо участь, это может означать только одно: самый смысл их существования поставлен под сомнение (кем-то, кто со-участнен этой их участи)
Боги не глупцы, понимают: став бессмысленным, перестаёшь быть в настоящем; перестав быть настоящим – очень трудно различать тонкости этого самого настоящего. Потому – боги пока что лишь взглянули на путников; точнее, какая-то часть их божественности на путников уставилась.
Пока – быть может, безо всякого себя выражения; причем – (очень может быть) часть эта была совершенно не божеской: должно быть, потому и приблазнилось, что волчьи глаза полыхнули из чащи! А у Павола (с Храбром ли, без Храбра) осталась возможность до Лесной заставы доехать.
Причём – даже Храбр их (волчьи глаза) увидел; более того, углядев что-то вполне ощутительное, тотчас себя совершенно обрел. Храбр привычно потянулся к оружию и позабыл о незавидной своей роли, на которую его обрекал человеческий долг.
Более ничего не случилось – на этот раз боги (не) проявляли свою (очередную) бесконечность (не)терпенья.
Храбр – убрал руку от оружия и открыто (сразу всем Стихиям Света и Тьмы) улыбнулся. Возможная схватка с волками (даже только возможностью своей) поставила его вровень с очередным (и – как у мелких богов, всегда частичным) возмужанием: на миг он становился вровень самому себе, доведённому до уровня Стихии.
Был он язычник, и его хорошо обучали. Он знал, что люты и радостны боги – только лишь потому, что почти безродны и (на самом деле) никому до конца не нужны. Ведь происходить от «начала» Стихий означает ничего не ценить (кроме каких-то «начал»); все они не сродни человечьей душе, что является в мир посредством мучительных родов.
Что он знал о мучении рождения? Что сначала (и – не только от начала начал) рождается человеческое имя. Потом – это в муках рожденное имя произносится в Свет (не только Свет во тьме светит, но и произнесенное Имя); и тогда весь этот Свет – изменяется и становится миром, безучастным ко злу и добру.
И до тех пор, пока сам этот мир не проявит своего к человеку участия (просто взглянув на него).
Тогда носитель рождённого имени примиряется с миром, который он уже изменил. То есть судить о мире по тому, как мир относится к тебе – это только первый шаг доподлинного язычества; судить о себе (то есть произносить себя) по всем изменениям мира – я мог бы сказать, что это шаг второй (помните, как Илья наступил на бездну спортивного клуба?) или даже половина второго шага.
Храбр, меж тем, продолжал улыбаться! Гордый Храбр позабыл о Перевозчике и возомнил о человеческой власти; понимаете ли, такое с ним часто случалось и не раз такое ещё будет получаться со всеми прочими псевдо-«храбрами» (ничуть не дискриминируя: с псевдо-«илиями», «ноями» и даже «прометеями»).
Находясь «вдали» от сновидцев-волхвов, избавленные (как им мнится) от власти невидимого, эти вполне достойные людям часто полагают, что они свободны – в полёте мысли (пусть даже ценою падения); потому забудем – о Храбре, но порадуемся его улыбке.
Порою Храбр (своим мнением о себе) успевал побывать высоко; просто – он не удосуживался понять, где именно находится (в каком качестве своего имени: псевдо – в невидимом, а Храбр – в материальном); пока мальчик пылал в своем полусне, Храбр всего лишь объединял телодвижения (и все эти якобы продвижения по темному лесу собственного черепа) с совершениями волшебства и прочими полуизменениями мира.
Он не раз и не два (вот и сейчас) убеждался в бесполезности любого движения; этим он (в очередной раз) подменял собой весь этот мир. Потому что распространил свою неосознанность на его недосказанность.
Но худо или бедно – шли они долго (и даже ещё дольше): выступили утром, шли весь день и всю ночь. То есть – были в пути ровно до тех пор, пока Павол не отогнал от глаз паутину чуждой его природе дрёмы; тогда и пробился сквозь покров листвы рассвет, и словно бы даже (как значимая персона) пошёл с ними рядом.
Видимым «это» – быть (бы) не могло. Более того – по прежнему могло показаться, что (даже вне леса, при полной открытости) рассвета всё ещё нет. А здесь, у самых корней подземелья, ночь всё ещё была безраздельна.
Но оба путника ощутили её смутную неуверенность (и вот только тогда они вышли из леса).
Тогда (со всей своей очевидностью) открылась перед ними очень большая поляна; поначалу её ещё сдавливали со всех сторон узловатые ребра стволов, но потом их общее сердце (словно бы на этом пути и мальчик, и воин, и лес стали единая плоть) получило возможность выдохнуть душу; их общее сердце немедля этим воспользовалось.
Ведь именно как сердцебиение в самом центре поляны возвышался терем.
Он не был окружен частоколом; более того, около него не оказалось даже какой-либо ничтожной, наведенной на плетень тенью плетня (пусть даже воображенной из переплетений пространств); и даже ещё более того: ни над дверью его, ни на маковке над крыльцом, ни вообще нигде не было видно обязательных оберегов жилища.
Либо – силы нечеловеческие свободно бывали сюда допускаемы. Либо – они сами когда-то бежали отсюда и (с тех пор) за сто верст с тех пор обходили, потому – не было нужды их отпугивать. А что до сил человеческих – именно здесь было их средоточие. Именно сюда силы человеческие приходили о себе вопрошать.
Терем – высился. Был одинок и свободен. Терем казался отечеством всем просветляемым душам; и ещё – он казался пустым.
Храбр направился прямо к крыльцу и перед ступенями замер (всё это время терем продолжал казаться пустым); и (перед самым замиранием) Храбру опять пришлось усмирять свои сердце и душу – они, как и терем с его пустотой, существовали раздельно; потому – о Паволе он вспомнил не сразу, а лишь после того как к нему (двери памяти не распахнувши) тихо вышли из тихого терема молчаливые тени тех, кого он когда-либо сюда приводил.
Потому – о Паволе он вспомнил не сразу, но вспомнил:
– Что же ты ждешь? Слезай, – произнес он, почти не прибегнув к губам.
Мальчик – не сразу услышал. Сейчас – он видел перед собой не терем (отдельно) с отдельной его пустотой, а поимённо – разделенность своего существования (вот сам он как есть! А вот он тот, которому быть надлежит, то есть еще не бывавший!); потому – на пути своем от его ушей к его душе голос приведшего его к терему воина несколько задержался.
Но услышал-таки и подчинился. Миг – и он на земле. Земля – люто ударила о его ступни. Показалось – он упал с нечаянной высоты (показалось – подвели затекшие за ночь ноги); причём – даже не сами ноги подломились! А весь он, Павол Гвездослав, по маковку погрузился в утрамбованность почвы двора.
Именно в этом проявилась первая странность Лесной Заставы: в этой инаковости, в возможности бытия между мирами. Пребывать – не «здесь» и «сейчас», а в той тонкости, через которую эти «здесь» и «сейчас» меняют места.
Храбр (понятно) успел мальчика подхватить. Потом – дверь как сама по себе отворилась, и из пустоты терема (то есть именно из этой тонкости) вышел на крыльцо человек.
Человек был по виду не волхв и не воин, просто среднего роста.
Лицо его было просто лицом человека, пожившего и повидавшего на своем веку не мало, но и не много; и телом он обладал ладным (но в меру), причём – не из тех пустых и переполненных лишь возрастом (как врастанием в смерть) оболочек, что столь же оформлены, как и песок в часах
Почему-то казалось – он именно что из тех, для кого все течет мимо; а когда он якобы плывет мимо тебя по течению – всегда оказывается: течение уносит твоё тело! Это ты (однодневка) следишь за недвижимым в вечности.
А ещё – были у него на лице русая невеликая бородка и пронзительные глаза (пронзающие – чтобы стать осью души), причём – цвета совершенно изменчивого: такого, каким бывает посреди лета студеный рассвет.
А ещё – вокруг этого человека (совершенно иначе, нежели вокруг Храбра с Паволом) стелилась мякоть рассвета; и точно такими же стелющимися были движения Хозяина Лесной Заставы; в очертаниях этой мякоти сами собой ткались плечи и руки человека много и трудно работавшего с веслом или плугом, и босые его ноги как-то сами собой выткали шаг и ещё шаг, и ещё; в то самое время, как губы ткали слова:
– Здравы будьте! Хорошо ли добрались?
– У меня всегда хорошо, – по утреннему охрипло сказал (всю дорогу глаз не сомкнувший) Храбр; сейчас он был (бы) победителем ночных миражей, но – мягкое перетекание человека в пространство и обратно (причем – прямо на глазах, причем – отдалённо от окружающего) вернуло его во власть миражей.
Потому так неудобно (как в голодные годы полову) перемалывали его скулы неудобно произносимый титул:
– Хозяин… – при этом, как и долженствовало, Храбр поклонился; но – несколько менее вежества.
При этом – Хозяин мелком на него глянул, причём – безо всякой обиды; причём – сердце Павола, распрямляясь после своего поклона, точно так же мельком о его необиду споткнулось.
А потом – точно так же споткнулось оно о тишину слов, что прозвучали вослед тихой и приветливой улыбке этого человека:
– Я назвал тебя, помнится, Храбром?
– Да, Хозяин, – сказал воин, потупившись взором (и состарившись сердцем, на которое Хозяин мельком взглянул).
– Я (перед нашим прошлым прощаньем) рассказал тебе притчу о Дикой Охоте; ты помнишь ли ее?
– Да… Я вспомнил её, Хозяин! Ты, верно, и ему в свое время расскажешь? – воин кивнул было на мальчика, мельком при этом взглянув (как мёртвою водою плеснув); его взгляд, как о каменную поверхность ударив, разбрызгался. Потому что мальчик (лишь услышав о Дикой Охоте) как в столб соляной обратился.
– Не за этим ли приходите все вы ко мне? Но в здравом ли ты уме, воин, что слова говоришь и вопросы задаешь – когда не тебе это место и это время? Тем более что слова твои как о стену горох.
– Прости, Хозяин, – воин опять поклонился человеку, причём – в самом что ни на есть буквальном смысле: он одновременно поклонился человеку в самом себе! Он знал, что не был унижен.
Ему просто-напросто ещё раз напомнили, что каждому дается ноша вровень его силам. Что сколь бы себя не жалел человек, главное, чтобы – он сам себя возжелал настоящего себя (который вне времени).
Псевдо-Храбр, воин и водитель человеческих тел, мог бы с сочувствием отнесись к атлантовой ноше Хозяина (то есть – не к нему самому, а к его лютой роли): быть даже не судьей или определением судеб (вовсе нет!), а всего лишь разделителем и сортировщиком душ.
Поразмыслив – Храбр протянул руку и переворошил волосы мальчика. Причём – Павол очень этому удивился (уже чувствовал себя отдельно от воина); маленький стрелок из лука уже позабыл и дорогу через лес, и дорогу сквозь свои сны.
Отчего-то (не от его ли удивления?) – Храбр руку сразу же отдернул, а Хозяин усмехнулся в бороду; тогда – мальчик спросил:
– Когда я услышу последнюю притчу? – и вопрос этот не был вопросом сомнамбулы: что вы (мне) дадите узнать?
И была тишина. Храбр – не выказал ни негодования, ни ужаса. Хотя – испытуемый должен (как ему многократно твердили) молчать и слушать; впрочем – на Лесной Заставе порой не было различий между молчанием и делом.
Причём – о Слове и речь не шла: только Дело осознания ведомым собственных вершин (или низин – не было различий здесь, на Лесной Заставе); причём – руку воевода Храбр отдёрнул, поглядев на лицо мальчика: белей белого (аки мрамор Буонарроти тончайшей резьбы).
Хозяин – усмехнулся (на этот раз вслух):
– Которую из самых последних? Я имею в виду: по счету? Впрочем, ты все их увидишь (быть может, у твоего зрения имеется слух или осязание, или даже чувство, которое много позже наименуют шестым); ты их даже (если выживешь) – сам и наяву проживешь! Разве что о Дикой Охоте я расскажу тебе перед нашим с тобой расставанием; если оно состоится, и ты не захочешь остаться на моем личном погосте.
– А которое (из последних) расставание? Я имею в виду: по счету? – спросил было (или мог бы ещё и это спросить) у Хозяина мальчик; но – это было бы неоправданным озорством.
Не сказал. Ибо видел: то ли Храбра не хотел еще более обеспокоить Хозяина (а что есть его беспокойство?), то ли сам еще не понимал своих собственных слов! Поэтому мальчик проявил негаданную чуткость, потому (попросту) – сказал о главном:
– Всё, причём – сразу! Расскажешь, даже если я останусь.
– Хорошо. Расскажу, что бы с тобой не сталось, – подумал Хозяин.
– Ты сказал! А я напомню тебе, чтобы исполнил, – подумал (ответно) мальчик.
Хозяин кощунственных мыслей как не расслышал. Поскольку – не нужны были Хозяину слова. Да и мальчику (уже) не всегда были нужны. А ушей Храбра, воина и торговца, слова не коснулись: он стал не нужен здесь(даже себе).
А ведь это большой вопрос: нужен ли хоть кто-то – здесь?
Ибо – мальчик видел, как неподвижны сейчас небо и утренний лес, как неподвижны рассвет и поляна с теремом; но – совершенно не нужны. Поскольку где-то совсем рядом есть новый рассвет и новое небо.
А они (все трое) сейчас могли бы оказываться в их собственной новизне. Но в результате ни один из них так «нигде» и не оказался.
– Что же, ладно! – безразлично улыбнулся Хозяин и (посреди молчания и посреди неподвижных рассвета и неба) не менее безразлично продолжил для Храбра:
– По обычаю после дороги положена баня, но ведь ты уже знаешь: тебе здесь не место! Твое время прошло, а его (Хозяин кивнул на мальчика) пришло.
Освобождаемый воин с готовностью закивал:
– Я привёл. Теперь мне, не мешкая, обратно, – и ещё раз чему-то смутился, и ещё раз произнес бесполезные слова, обращаясь к Паволу:
– Будь прилежен и послушен, и поскорей возвращайся.
Разве что волосы ему на этот раз не попробовал ворошить. Да и Хозяин, позабывши все человеческое вежество, принялся совершенно по человечески переминаться босыми ногами: земля с ночи была холодна, ступни мерзли.
– Прощевайте!
– Прощай, – (не) прозвучало в ответ.
Воин знал, что прошедшим (и выжившим после происшедших с ними изменений) возвращаться обратно к людям предстоит самим, потому более ничего не говорил. Он лишь еще раз поклонился обоим и развернулся, и пошагал деревянно; но!
Уже немного отдалившись от Заставы, заметно ожил и возлетел на коня (словно бы оживая все больше и больше); а потом – всё уверенней (и даже словно бы всею душой) устремился, причём – невидимо опережая коня!