© Бизин Н.И., 2021
© ООО «Издательство Родина», 2021
Кто пишет кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не читали, а заучивали наизусть.
Заратустра
Чёрное Солнце взошло над Санкт-Петербургом и (поначалу) никого не потревожило: и тучи оказались низки, и мелочный дождик прилипал к ресницам. Но неизбежное явление царей и цариц, катастрофы и рождения богов не могли (бы) остаться незамеченными. Вот и эта грозная предвестница таковой не оказалась.
Раз (или нота до) – и вялая гладь Обводного канала залоснилась и вспучилась: могло показаться, что только лишь от влаги небесной, посторонней и скользкой.
Два (или нота ре) – ещё и на мосту через канал случайный и пьяный прохожий долго-долго переругивался с каплями и удачливо от них уворачивался, и даже дивился чему-то (невидимому нам); но – в результате и он неизбежно был дождём изгнан и поспешил себе в укрытие.
Другие последствия нарастающей угрозы проявились ближе к вечеру. Тогда пришло время другой гаммы (от альфы до омеги) – к этому времени дождик уже прекратился (как бы за ненадобностью); тогда в толпе людей, по обыкновению своему равнодушной и (как усталый алкоголь) пенной, из неживых подземелий метро на свет Божий поднялся мужчина на вид лет тридцати.
Этот выходец из подземелья ступал по земле чрезвычайно легко. Но иногда (даже) он позволял себе задумываться. И если бы сие незначительное событие происходило летом, а не в самом конце октября, то глаза особо причастные обязательно бы различили рядом с мужчиной две отбрасываемые им очень яркие тени.
Глаз таких пока что поблизости не оказалось (по счастью – ещё не было у них повода здесь оказываться); выходец из метро сразу повернул к каналу и (не без колебаний – словно самую настоящую Лету) пересек его.
Опять же – особо причастным участникам событий могло (бы) показаться, что и непреодолимые ограждения плоских краёв земли словно бы удалось ему перешагнуть. Но человек не стал останавливаться (на этой иллюзии).
Показалось – что вообще всю приземлённую реальность оставил он позади. Что достиг он (уже на другом берегу – когда мост миновал) вовсе не обрушенной вовнутрь коробки универмага (в постперестроечные годы сразу же сгоревшего и в описываемое мной время всё ещё не отремонтированного), а самого полного и настоящего костяка Вавилонской башни (с допотопных эпох единственно сохранившегося); сам он при всём этом остался вполне себе человеком из плоти и костей.
Согласитесь – чем не символ всей человеческой эволюции (по Иоанну Богослову).
Привидения-руины – (прокопченные и огромные) его ничуть не устрашили, он пошагал дальше. Взгляды сторонних людей, словно подошвы по тоненьким инистым лужицам, скользили мимо него и не останавливались на нем.
А меж тем – окружающий мир уже туго стягивался вокруг него (и не только) и уже начинал бурно (хотя безо всякой помпезности) изменяться и сдвигаться в непроходимые области сна.
С этой самой минуты тень от обычного светила (не будь оно столь по осеннему покрыто жидкими тучами) стала бы стремительно у его ног уменьшаться.
В свой черед тень вторая (от совсем другого светила) как-то очень быстро разбухла и принялась напитываться подступающим сумраком вечера. Но (на этом) тень не стала останавливаться.
Она ничуть не скрывала намерений: стремительно вырасти и обязательно включить в себя все остатки первой тени – в чём и преуспела: вторая тень окрепла и скоро превзошла их первоначальную (и взаимную) вселенскую мощь.
Она и далее продолжилась: не скрывала, что собирается распахнуть совиные крыла полусна на полсвета. Сам же выходец из подземелья казался высок и был молчалив, и называл себя без затей: Ильёй.
А ведь когда-то он всё же позволял себе шутить с именами: подчёркивал, что не следует его путать с со-временным и со-звучным ему ветхозаветным пророком; но – теперь (уже на другом берегу) эта лёгкость человеческой мысли стала ему не актуальна: актуальней оказалась визуализация (каждой одушевляемой вещи).
В полном соответствии персонифицированному месту действия (Петербургу) и столь же персонифицированному времени (питерской осени) одеянием ему сегодня взялись послужить и джинсы, и куртка, и кожаное кепи; но даже и эта мелочь внешней стороны сегодня оказывалась не просто важна, а архиважна.
Так уже бывало – с лопнувшей струной у волшебника Паганини: звучать может даже не она сама, а её прошлая целостность либо нынешняя разорванность.
И даже гений её звука – как отдельная (и от струн, и от исполнителя) сущность – может стать не производной плохо (или хорошо) настроенного инструмента, а персонифицируясь в каждом отдельном (прошлом или будущем) его бытии; или даже восходя ко всему мировому оркестру.
Сущность может стать более чем персонифицирована. Может (даже) получиться так, что в дальнейшем нам вообще придётся видеть только проявления личностных начал того или иного звука; или ещё какого явления или вещи.
Здесь – вспомнился легковесный субчик на мосту между мирами: почти что отказавшись от внешнего и едва ли не перекинувшись в тончайшие струны мирового созвучия, он словно бы понял, насколь (производная от прометеевой скалы) он не полон! И что эту свою неполноту может он восполнить только коммуникацией со всеми прочими (такими же – полностью неполными) персоналиями.
Например, каплями дождевыми.
Для этого необходимо немногое: признать, что и капля есть личность (с которой следует договариваться – и о цене истины, и о достоинствах или недостатках лжи). А вот то, что поименованный (сам собою) псевдо-Илия не стал бы ни меж капель ходить, ни зонтом от них прикрываться, объяснялось ещё проще: не трогали его капли.
Сами. Даже. Не-до-говариваясь между собой (какова гамма!); точно так же – Илья вполне себе мог (даже глаз не прикрывая ладонью) в упор посмотреть и на Чёрное Солнце: слепота не посмела бы ему угрожать! Вот только под ноги смотреть ему представлялось сейчас важнее.
Иногда, впрочем, он озирался на мир. В такие мгновения его лицо преображалось, подобно лицам великих артистов в минуты подлинных озарений или невиданных прорицаний – когда собственные их черты словно бы становятся мелки и не важны, а как живая ртуть подвижны.
Я (как рассказчик этой истории) даже сказал бы, что черты сами по себе были персонами. Суть происходящего: не как мимическое зеркало становилось тогда лицо Ильи, а предъявляло себя миру именно что ни с чем не уравненным ликом Илии – каждая его черта словно бы становилась пророчествующим ртом, произносящим миру своё «Бог жив»!
Который псевдо-Илия – далеко отстоял от своего ветхозаветного визави: так неизбежно появляется перед его именем беспощадная приставка «псевдо»! Означающая одновременно и сходство, и различие персон; так и в дальнейшем будет происходить с теми персонами нашей истории, кто перекидывается из природы в природу.
Кстати – ещё о том давешнем самому себе прохожем. Он и путался, и вербализировался с питерским дождиком по весьма похабной причине: не мог он всей плотью пройти между капель! А ведь даже черты на его обычном лице (когда он словно бы смотрел сквозь тучи) порывались стать тождественны очертаниям Первородства.
И каждая такая черта (обязательно – по отдельности) словно бы величала себя, именно что именуясь и уступая место почти что исконной черте (прежде сокрытой чуть ли не за горизонтом); да и был этот легковесный человек, что называется, поэтом! То есть – представлялся себе не совсем бескрыл и не случайно оказался на мосту.
То есть – не случайно оказывался столь беспомощен в обретении Первородства. Ничто, кроме как осознание своего ничтожества пред Вечностью, не дарует версификаторов Слова бессмертием.
А ведь поэт – не мог (бы) этого не прочувствовать! Но раздвоения в природе солнечного диска ничем не угрожали – лично ему (как личности); если даже эти (тектонические) подвижки когда-либо могли бы вообще нивелировать весь человеческий род – и что с того именно ему?
А ничего! Он всего лишь оказывался буен (словно бубен шаманский) и с самого утра принялся беспокоиться, потому – этим вечером порешил поездом из Петербурга в Москву перебежать «за карьерой»!
Но какая-такая карьера поэту – коли мира не будет (причём – от слова «совсем»)? Впрочем, с поэтом мы еще повидаемся, подобная чувствительность не остается безнаказанной; так называемая невинность, известно, наказуема гораздо беспощадней, нежели умная вина.
А вот Илья сейчас (хотя – невинною глупостью не грешил никогда) если и озирался, то совершенно без страха. Да и смотрел на все происходящее как будто с безопасного расстояния, от самой души; причём – цвета глаза были ослепительного и бестрепетного (то есть серого), и словно бы оказывались готовы наложить на весь мир свое «вето».
Меж тем, смеркалось. И по всему Московскому проспекту, и в остальном мироздании. Повсюду заполыхали рекламы, потянуло их ароматизированным гальваническим, как в неживых подземельях, дымком (великий Рим разлагается, но как пахнет).
Этот дым (совсем как давешняя дождевая пыль) принялся колоть и отводить глаза; тогда и оправдалось внимание Ильи к реальной (под ногами) земле. Хотя – (вспомним воду канала) реальную землю покидал он уверенно.
Стайка бледных подростков-гаврошей вдруг (эдак – сиреневой дымкой) вытекла из подворотни и обступила его (подобно кольцу сигаретного дыма из сопливой ноздри), принудив задержаться; причём – окруживший нас сумрак тотчас переполнился полуестественными лицами-масками.
Причём – все эти личины голосили ультиматумом-просьбою даже не об одной, а сразу о всех его сигаретах.
Показалось – дымчатый полумрак улицы (как давеча одна из солнечных теней Ильи) прямо-таки желал пополнения. Разумеется, никакой гуманитарной глупостью (или даже приходом бравых прохожих Илье на подмогу) реальность себя не отяготила; хотя – до последнего (то есть крайнего) мига прохожие вполне беззаботно увивались вокруг; как-то сразу и вдруг их не стало.
Ультиматум Ильей был отвергнут (что в свете дальнейших путеводных событий окажется разъяснено) простым пожатием плеча; подростки с готовностью принялись ухмыляться – казалось бы вполне белозубо; но!
При всём при этом – легко заменяя собой прежние толпы вечерних людей. При всём при этом – когтисто-кошачьи клубясь. То есть – гавроши принялись переминаться как бы на месте; но – на самом-то деле перетекали-приближались-кружили, совершая откровенное допотопное камлание перед первобытно-зачарованным изображением (человека даже не видели) будущей жертвы.
Обставлено всё оказывалось, как перед символичным поражением воображаемой (и наиболее желанной) дичи ритуальными копьями! Но – (реально) никаких действий камарилья так и не предприняла: знать, смысл их появления заключался не в овеществлении магической смерти.
Но и сам «псевдо-Илия» (окончательно утвердим это определение) их назойливый рой вовсе не спешил разгонять (причем – не только потому, что сие бессмысленно); напротив – поочередно окинув всю лихую компанию взглядом, он равнодушно достал из кармана нераспечатанную пачечку какого-то курева.
Сам он в быту «табачищем» брезговал. Потому – повертев бессмысленные сигареты туда-сюда в пальцах, он столь же равнодушно спрятал их обратно. Потом – задал разъяренным гаврошам вопрос.
Его интересовал некий спортивный клуб. Причём – обязательно поблизости. Причём – название клуба известно ему не было. Однако он уверенно помянул приметы заведения, разумеется, весьма скудные: внешнюю неброскость и обязательное скопление у входа иномарочных автомобилей, а так же бестрепетное посещение клуба женщинами, причем – не для суетных утех.
Подростки переглянулись, причём – даже не лицо качнулось к лицу, а ухмылка к ухмылке; причём – на их бледных и влажных зеркалах лиц стали туманиться и проясняться некие (не менее отдельные от лиц) выражения! Одно за другим, подобно калейдоскопической смене трагедийных греческих масок.
Как бы растерянность, как бы понимание и непонимание, откровенное злорадство и – сразу же демонстративное лукавство! Но как и (не) следовало ожидать, ответ был все же получен.
Кто-то самый бойкий – ещё одной переменой лица (как халдей в ресторации), то есть – подчеркнув неуместность поведения незваного гостя и неопределенность сообщаемых примет (позволявших самые привольные истолкования), скупо сквозь зубы соизволил сообщить:
– Это «Атлантида», наверное. Там еще занимаются этими новомодными восточными драками.
Остальные гавроши с ним тотчас согласились и (объясняя дорогу) наперебой зашелестели указаниями; они даже (хотя с некоторой заминкой) вызывались наглеца проводить (всею дружною группой).
Но Илья сразу же молча прошел меж них (стоявших очень плотно); а ещё – он сразу же (пока они озирались) оказался совсем-совсем далеко, и мимолетная связь Атлантиды и Востока оказалась не проясненной.
Разве что паутинки их взглядов, конечно же, прилипли к его куртке. И даже за ним потянулись (пробуя приобщиться к грядущей над пришлецо’м расправе). И кое-кто в предвкушении сдвинулся с места, сделал шаг или два.
Но Илья не обернулся; вообще – больше он нигде не задерживался и скоро с проспекта свернул (на одну из параллельных проспекту улиц), потом прошёл и далее: во двор и мимо рядами выстроившихся автомобилей – прямо к металлической двери в полуподвал. Над оными вратами скромным шедевром каллиграфии сияло неоновое имя затонувшего материка.
Разумеется, дверь оказалась не заперта. Он шагнул к ней и вошёл, и – встретила его тишина.
Которая тишина (персонифицированно) оказывалась этой дверью (персонифицированно) отделена и от гула сердечного (персонифицированного), и даже от здешнего яркого (почти что ультрафиолетового) освещения; потому что – и сама тишина оказалась повсеместна и отдельна (и – ослепительна).
Разумеется, тишина (даже такой – ослепляющей) с очами пседо-Илии совладать не смогла бы; но и сами по себе глаза Ильи могли не только различать – а ещё и услышать могли, и обонять, и осязать (на сырости бетонных стен) все до единой высохшие дождевые слезинки; причём – каждую по индивидуальной отдельности.
Причём – взглядом пройдясь и вглубь, и вкось. Словно бы лучиками расширяясь и (одновременно) одушевляясь. Словно бы распадаясь (хотя и пребывая в удивительном единении) – совсем как спектр великого Исаака Ньютона! Но ведь и речи пока нет о его третьем законе.
Итак, Илья вполне себе мог видеть, причём – всё и сразу: перед ним легко открылась короткая (по дантовски винтовая) лесенка, шелковым полукругом сбегавшая вниз. Илья шагнул по ней (и только тогда дверь масляно запахнулась за ним – как драконьи челюсти с мягкой резиной в зубах).
Илья необратимо покатился по спиральному горлу этой лестницы вниз (как в горле пустыни синайской последний глоточек воды). По прежнему глядя лишь под ноги. Но как будто заранее зная, что сейчас же увидит.
Эти стены, что от пола и до потолка затянуты самой настоящей свиной кожей яркого и кровавого цвета. Эта кожа, что вполне бы могла быть даже и человечьей; почему бы и нет? Причём – не только после всем известной преисподней Освенцима, а и более ранних (допотопных и райских) островов Океании.
Точно так же не мог он избегнуть выстланного зеркалом потолка (что вверху, то и внизу). Потому что – драгоценный паркет под ногами и сам почти что зеркален от знойного воска (словно бы лёд под ногами).
Раздевалка и душ – это слева. Сам спортзал и ещё какие-то стандартные двери – это справа. Воздух прохладен и аристократичен, ни малейших запахов пота и плоти – и нигде никого из людей (как немота простора перед близкою бурей) или – даже уже нелюдей (ибо буря изнутри происходит человечьей природы).
И вот – уже видится, как грядёт (изнутри) эта буря! Уже видится, как буря закогтит всё нутро человечка. Который – не схлопнется, а подхватится через годы и вёрсты (и сквозь мышцы и кости) – прямиком в поджелудочек мира; буре только бы не проломит этот лёд Атлантиды (ни вверху, ни внизу).
Потому – (как по тонкому льду) он ступил по паркету. Потому – понимал иллюзорность такой переправы. Лишь шагнул, и (из внутренней жизни вселенной) явилася первая буря: распахнулась одна из дверей, из проёма которой (отделяя от голоса голос – как от волоса волос) словно бы донеслись до него шевелюры волос-голосов.
Ещё сделал шаг – тотчас из распахнутой бездны дверей показались компактно сплочённые люди (что тотчас принялись распадаться на отдельности взглядов и чувств). Эти люди (почти не касаясь паркета и следуя следом за голосами – при этом чуть-чуть отставая) заклубились как атомы или полёты зрачков.
Они – сразу же переполнили полуграалеву чашу событий. Тотчас третья буря явилась: при виде Ильи разговор не прервался (много чести незваному гостю!), но стал как по люду тормозиться; потом – (через одно или два сердцебиения) шесть пар глаз обратились-таки персонально к неуместному здесь пришельцу (словно бы веки вдруг сузились у каменных глыб Стоунхенджа).
Как будто бы – некая особливая вечность взглянула на другую, отличную вечность.
Казалось бы – таких различений не бывает в реальности мира (хотя – в остальном мироздании такие и доже большие разделения на вечность и вечность случаются); потом – прямо-таки наяву (понимай, настоящее чудо) у явившихся нам аборигенов на их бугристых и глыбистых лбах принялись прирастать и копиться морщины (что отчасти напомнило историю теней от Чёрного Солнца).
Словно бы (в каждой морщине) кричала душа каждой мысли. И от этого крика рождалось подобие каждого возможного и невозможного эха, причём – весьма неприятного свойства: персонифицируясь, эхо тотчас зазмеилось по коридору, прямиком направляясь к Илье.
– Кто такой? Как посмел и сумел? – прозвучало не слышно и даже без слов; но услышали все.
А Илья – всё услышал (ещё до «прозвучания»). Потому и ответил (точно так же, в словах не нуждаясь) почти в унисон:
– Дверь не заперта.
А после легко усмехнулся и отметил их колючие взгляды, причем – уже друг на друга: небрежение, вестимо! Кто виновен?
И привиделся взлет капюшонов змеиных, и даже горькое ядоплевание привиделось; запредельно был ясен их искренние страх с угрызением: о небрежении учителю станет известно, и всем здешним адептам непременно придется наяву погибать от стыда!
Учитель? Да ещё и у этаких гордецов первобытных? Очевидно (пока только лишь очами пророка), что Илья здесь ни в чем не ошибся. Причём – не потому, что не только вчера или завтра, а все тысячелетия вокруг у него не было сил ошибаться.
Да и времени не было; всему миру (быть может) ещё только предстоит перестать, а времени уже нет вообще.
Наконец – легко отделившись от группы, к Илье подлетел (как бы оседлав крылья змеиного эха) человек особенной внешности: коротконогий и по-обезьяньи рукастый, и торсом гранитным вполне мускулистый; причём – в прошлой своей ипостаси явно умелый спортсмен.
Причём – явно из тех, что (в тогдашние годы, карьеру свою завершая) колобками докатились до успешного бандитизма.
Вместе с тем – очевидно, что коротконогий ещё не совсем оскоти’лся (они даже бывают умны); очевидно – что был он (как галька морская) весьма пообтёсан в очень подвижной среде; но – всё равно всё более и более округляется от радостей жизни, потребляемых с тщанием (и ведёт это к полному уничтожению).
Вместе с тем – очевидно, что особенным образом этот необратимый распад в данном конкретном субъекте оказался на самом краю «остановлен»; причём – «остановили» его не от нашего края (человеческой) пропасти, а совсем с другой стороны запределья.
Впрочем – в этом раздвоении тонких влияний (с той или другой стороны от погибели) тоже нет ничего необычного: ведь ежели мир наш куда-либо идёт (пусть даже – от конечного бытия к бес-конечному небытию), то и движется он сразу же ото всех сторон Света и Тьмы (что бы под этими понятиями в виду не имелось).
И если «темная» сторона «настоящего» бытия рукастого коротконогого спортсмена была в те годы всем очевидна, что подразумевало не менее очевидным катастрофический финал его жизни! Разве что – в данном случае случилось некое (безразличное и весьма персональное) чудо.
Неизбежную гибель «спортсмена» удалось повернуть, причём – не только лицом к осмысленному и имеющему значение существованию, а ещё и к некоей мыслительной власти над оным (вновь припомнились тени: их осмысленные прирастание и убытие) К тому же (благодаря такому «регрессу» – от конечной смерти к начальной жизни) сейчас человек выглядел выделенным (или даже выделанным – ибо спортсмен) из глади повсеместного проживания.
Он словно бы продавливал плоскость реальности. Или даже оказывался совладельцем незримых объёмов «той стороны» невидимого, которая была «на его стороне». Отсюда и великолепное уродство рукастого.
Если (бы) совершенная красота могла (бы) воскрешать из мёртвых, то и совершенное уродство несомненно (и без всякого «бы») могло делать мёртвое живым. Разница здесь в некоторой тонкости произнесения (как, например, вещ-щ-щь и вещ-щ-е-е). А так же в том, что стило-стилет (для написания Слова или убийства оного) и инструмент (для делания Вавилонской башни) берут именно в руки.
Эта тонкая разница не была различием добра и зла. Но оказывалась их единством (и даже кровным) родством; таким – неуловимым (сущим в невидимом мире); причём – нерушимым, как скала Прометея! Таким, как тонкости различения людей и «всё ещё людей» (механистически вышедших в свехлюди, демоны или боги).
Представший перед Ильёй человек (ото всех отдельный и со всеми схожий) оказывался со всеми людьми именно в таком (странном – ненастоящем, но несомненном) родстве.
Родстве не то чтобы крови (и не то чтобы духа), а некоего понимания сути понятия homo sum. Это было неправильно – с точки зрения человека как животного с рассудком и душой; с точки зрения человека как недо-бога состояние это было желанным.
Такой экзи’станс предполагал количественное изменение всех качеств и сил человеческих – вместо того чтобы стать даже не единственными качеством и силой, а естественным единством (стать Первородством) всего и вся.
Бытие рукастого бандита виделось псевдо-Илии именно что неправильным псевдо-бытием; разве что – находилось в родстве с недостижимой правотой настоящего бытия.
Казалось – подобное родство должно быть у нас (у людей) только с Адамом и Евой; казалось – лишь благодаря такому родству «все мы» – тоже «всё ещё люди» (в какой-то своей частице), бесконечно стремящиеся к своему Первородству.
Но о главаре бандитов нельзя было с уверенностью сказать, что он «всё ещё человек» – какой-то частью он остался в миру; нечто от deus ex machina в нём неизбежно было (впрочем, как и в любом человеке) – но и от человека в нём осталось одно уникальное качество! Он – «был таков».
А ещё – «не был не таков» (стихийная воля к власти не стала ему взамен всего остального – отсюда, кстати, и некоторая перекормленность); казалось – ещё немного, и он бы вообще из своего тела вышел и ушёл (кстати, не обязательно в ту сторону, которая его на свете держит).
Таким образом он оказывался и больше человека, и меньше. А уродливым он виделся потому, что полностью «ветхим Адамом» уже не был; но (как тень от светила) стремился к нему прирасти – приобретя свойства Первоматерии: согласитесь, что может быть желанней для deus ex machina, нежели довести возможности версификации своей реальности до бесконечности?
Но для этого следует отказаться от очевидности: ведь бесконечность – тоже число (количество, а не качество).
И если Адама (или Еву) взять точкой отсчёта, тогда они – падшие в количественный мир бесконечности Перволюди (сущности неизмеримого качества), а мы так и не нашедшие мира дети их не нашедших мира детей.
Генетически или кровно мы способны заглядывать дальше жизни и жить дольше смерти (отчасти и об этом вся наша история); это наши способы бытия.
Избери первое, и станешь совершенно красив. Рукастый предводитель бандитов избрал второе (и хорошо это понимал). А вот в каком качестве здесь пребывает Илья, понять рукастому не удавалось.
Впрочем, об этом «спортсмене из людей» (в чём-то даже не deus ex maxhine, а machine ex homo) сразу можно было сказать что-то определённое: перед нами один из тех, кто не просто претендует быть больше себя (в видимом), но и реально чего-то достиг (в невидимом).
Сейчас перед Ильей стоял человек жизни «с другой стороны»: не ставший так называемым добром, но и не оказавшийся так называемым злом. Он был горд и уверен, что всегда может пройти посреди зла и добра. Используя те или иные возможности и избегая тех или иных последствий.
Человек был лют и радостен в своей наивности.
– А кто не наивен? – сказал о себе Илья.
Говорил он о себе (и только себе), и слышал себя – только он сам. Никому из людей (или всё ещё людей) услышать его было бы невозможно. Ведь он, отведавший зла и добра и прекрасно осведомлённый о последствиях любого с ними двурушничества, видел сейчас перед собой именно что двурушника: говорить с ним было не о чем.
Хотя он (псевдо-Илия) и сам собирался проделать то, что совершить невозможно. Потому напрасно он видел перед собой всего лишь бандита. Пусть и полагающего возможным искупить не искупаемое. Для чего положившего себе стать инструментом для извлечения из человеческой мякоти нужного ему миропорядка.
Принявшего на себя только те железные правила, что придавали всему его бытию некую форму резца. Для него бытие означало: ему можно всё! На что хватит сил у того, кто направляет резец. Резчик за всё и ответит (насколько на ответ у него сил хватит). Ничего нового под луной.
Прекрасно понимая напрасность своего мнения, Илья повторил для себя:
– Я видел ангела в куске мрамора и резал камень, пока не освободил его, – процитировал он слова Микеланджело. – Даже если бы я захотел стать таким резчиком (и готов был за всё отвечать), где мне найти инструмент для удаления лишнего?
Сказал и улыбнулся своей заведомой глупости.
А потом на эту заведомую глупость пришёл не менее заведомый ответ (тоже никем из людей неслышимый).
– А захочешь ли подвергать себе вивисекции? Инструментом для которой можешь быть только ты сам.
– Не могу. Я смертен.
С кем он говорил? Глыбообразный главарь (сам казавшийся неоконченной скульптурой того же Буонарроти) вряд ли смог участвовать в подобном дискурсе. Очевидно, что ещё не все действующие лица были предъявлены.
Так же очевидно, что ни содержание, ни форма дискурса не зависят ни от местоположения его участников, ни от времени их жизни и смерти.
– Ты смертен, потому что так решил.
– Выходи, – сказал Илья.
– Перед тобой и так выходец из людей, – невидимый говорун имел в виду рукастого, – А сам я выйду, когда меня позовут люди.
Невидимый собеседник заведомо исключал Илью из числа людей.
– Я человек.
– Ты сказал!
Невидимый повторил слова Христа (по одной версии перед Синедрионом, по другой – перед Пилатом; третьей – самой доподлинной – версией было молчание). После чего подвёл некий итог дискурса:
– Если ты человек и не хочешь быть резцом самого себя, тогда твоя смертоносная возлюбленная есть средство, чтобы удалить с тебя лишний мрамор.
– И это тоже, – ответил Илья населянту невидимого мира.
Что есть этот мир невидимый? Чтобы объяснить его, придётся обратиться к образам банальным и поэтическим: например, к образу весны. О которой можно сказать всё что угодно, кроме одного: что её нет на свете.
А меж тем это именно так! Она настолько повсеместна, что присутствует всюду и является нормой, и (словно бы) перестает быть тем, чем должна быть: воскресением воскресения и смертью смерти. Если всё вокруг становится вершинами и глубинами, перед нами составленная из них гладкость.
Так можно сказать о воздухе: его нет, поскольку он везде.
Настоящая весна (и настоящий воздух) повсеместны, а преходящая весна (время года) – краткая иллюзия повсеместности; точно так и санкт-петербургским Атлантам на улице Миллионной можно сказать: конкретного небесного свода нет просто потому, что вы его везде (а не только на улице Миллионной) держите.
И воздуха нигде нет – именно потому, что вы везде им дышите.
Но всё это не относилось к рукастому бандиту, что стоял перед Ильей. Впрочем, и на него распространялась невидимая повсеместность: стоявший перед Ильей головорез не задохнулся бы и в космосе (как в иллюзии безвоздушного).
Но не потому, что сам обернулся изменением неизменного. Да и не им были произнесены слова о резце.
Просто и у коротконогого бандита был свой учитель. Открывший ему бытие там, где нет смерти (просто потому, что она повсеместна) и где нет жизни (просто потому, что не смертному её отнимать); в чём-то этот учитель сделал своего ученика неуязвимым, а в чём-то ненастоящим.
Или сам ученик смог стать только тем, кем стал.
Что есть настоящее? То, что изначально. А ненастоящее есть отпадшее от настоящего. Падшая сущность, сохранившая память о должном и (благодаря этой памяти) обретшая некие ограниченные возможности в невидимом.
Но как настоящее, так и ненастоящее – сродни всему и (потому) они неистребимо повсеместны; ни от того, ни от другого нельзя уйти. Да и никто не пытается со времён (пожалуй) ноевых.
Потому – не будем от времён ноевых уходить, а раз и навсегда утвердим: ни одно имя здесь не произносится впустую.
«Ной был человек праведный и непорочный в роде своем; Ной ходил пред Богом.» (Быт. 6:9). Здесь говорится о его праведности, но умалчивается о внешности; и это всё тогда, когда поверхность и есть почти всё, что необходимо для выживания в мире.
А ведь Ной тоже вполне мог бы оказаться столь же красив или столь же уродлив – ненастоящими красотой и уродством (красотою или уродством поверхности: видимости лишь «для рода его»); точно так же «спортсмен» был (или – мог быть) праведен в лишь своих глубинах, если можно так сказать.
Но что нам до такой праведности (и до его глубин)? У нас есть своё.
К тому же – пора отделываться от слова «спортсмен»: оно лжёт. Не разъясняет – за какие-такие пределы (уже в этом мире) возможно человеку «шагнуть» не только душою, а ещё и телом; например – тот же самый предъявленный нам «спортсмен» уже более чем пограничен в этом миру, нежели нам, здешним аборигенам, возможно!
Рукастый и мышцами, и волей продавливает себя в невидимое. Навязывает себя невидимому. И ведь он прав в своём праве – невидимому следует докучать. Иначе – оно «не замечает».
Что-то в этом есть допотопное: строить свой Ковчег, городить свою «диогенову» бочку тела. Потому какое-то время «спортсмена» я иногда буду величать пседо-Ноем. Хотя – до Ноя ему столь же далеко, как мне до Сергия Радонежского (тоже, не в меньших масштабах, прародителя моего этноса).