© Амосов Н.М., правообладатели, 2018
© ООО «Издательство Родина», 2018
Отец нас оставил, поэтому вся семья для меня была в маме. Самый идеальный человек на всю жизнь.
Родина мамы – север Вологодской области, деревня Суворово, 20 домов, «Медвежий угол» – буквально! Охота на белку, на лис, на медведей.
Дед имел крепкое хозяйство. В семье было пять сынов и две дочери. Дядя Павел – чекист с 18-го года, дослужился до генерала, арестован, расстрелян в 1937. Тетка Евгения – колхозница, посажена «за колоски», умерла в тюремной больнице. Слыхал, что еще двух дядей убили под Сталинградом.
Мама была старшей – о ней главный рассказ.
Мама родилась в 1884 году. Умная девочка. Читала книжки. Но согрешила. Родила девочку, назвали Марией. По тому времени – позор. Замуж не возьмут.
Дед решил учить дочку. Отвез в Кириллов, нашли учителя: сдала экстерном за четыре класса гимназии.
Школа повивальных бабок в Петербурге – акушерка. Жизнь в столице: очень бедно, но интересно. В Питере мама стала, скажем так, «средне интеллигентным» человеком. И даже атеисткой.
В 1909 году земство дало ей место акушерки на фельдшерском пункте в село Ольхово, 25 км от Череповца. Тут она и закончила свою жизнь – профессиональную и физическую. «Кирилловной» ее звали во всей округе.
Через три года вышла замуж за Мишу Амосова, в большую семью, против воли свекрови. Об этом я расскажу позднее.
В ранних двадцатых годах «аптека», как звали крестьяне медпункт, со слов мамы, оставалась такой же, как и при земстве.
Всегда было три комнаты: ожидальня, приемная, где фельдшер или акушерка вели прием больных, и сама аптека – шкафы с лекарствами, стол с аптечной кухней для приготовления лекарств. Аптекой ведала мама.
Медпункт обслуживал десять-двенадцать деревень и сел в радиусе десяти километров – шесть-семь тысяч жителей. Ближайший врач в Череповце.
Воспоминание раннего детства: перед медпунктом десяток саней и разномастные лошади, жующие сено из передка. Полная ожидальня мужиков, баб, детей – в армяках, полушубках, платках, тулупах. В лаптях, в валенках.
Главная работа акушерки – принимать роды на дому, от 100 до 150 родов в год. Две трети из них – в других деревнях, иногда за 8–10 километров.
Помню такие сцены. Ночью стук в дверь. Мама встает, зажигает лампу, накидывает платье, открывает дверь в сени. Слышу разговоры примерно такие:
– Кирилловна! Марья родит. Поедем, бога ради!
Мужика впускают в избу, он приносит запах мороза и сена. Усаживают на кухне. Дальнейший разговор: какая Марья, давно ли «схватило», которые роды, приходила ли на осмотр.
Мама уже оделась, бабушка тоже встала, крестится на икону. Я лежу, вида не подаю, что не сплю. Прощальные поцелуи у нас не приняты.
– На, неси ящик.
Был такой особый ящик для акушерских принадлежностей. Довольно тяжелый – много всего с собой брала: в некоторых избах было грязно.
Мужик забирает ящик, мама надевает тулуп, и они отправляются в ночь. Вот скрипнула калитка, у нее был особый скрип, до сих пор не забыл.
Бабушка тушит лампу, забирается на печку, зевает, шепчет молитву.
Все замолкает, и я засыпаю.
Утром мой первый вопрос:
– Мамы нет?
– Больно скоро хочешь. Туда шесть верст, небось снегу намело. Слышь, воет в трубе.
Я слушаю, и мне видится метель: дороги нет, и лошадь, и мужика, и маму занесло снегом.
Пока маму не привезут с родов – в доме тревога. Как там? Что?
Обычно бабы рожали быстро и раньше времени акушерку не тревожили. Мама возвращалась через восемь – двенадцать часов. Но иногда задерживалась на сутки и на двое – у «первородящих». Я это слово знал с раннего детства.
Но вот наступил вечер, а мамы нет. Я уже не отхожу от окна. Поздно ночью слышу, как бабушка становится на колени перед иконой и громким шепотом творит молитву:
– Господи, разреши от бремени рабу твою Марью. Господи, яви божескую милость к рабе божьей Елизавете, помоги ей. Под молитву я засыпаю: бабушка водит меня в церковь, я знаю о Всемогущем.
Под утро слышу скрип калитки.
Радость – мама приехала.
Мы постоянно жили при родах. Каждый третий-четвертый день мама уезжала или уходила со своими вещами. Иногда с одних родов прямо на другие, потом – на третьи. По неделям дома не бывала. А мы с бабушкой жили в постоянной тревоге (она не только молилась, но и ругалась: «Ишь, прорвало их, б…й!» – грубая была старуха).
У мамы за двадцать четыре года работы на три с лишком тысячи родов умерла одна роженица. Примерно пять она возила в Череповец, там им делали операции, и, кажется, тоже все остались живы. Видимо, деревенские женщины были крепкие, тренированные.
Было в интеллигентской среде слово «бессребреник», тот, кто «не берет». Акушерки всюду принимали (и теперь грешат!) подношения – «на счастье дитя». Так вот, моя мама не брала. При крайней бедности, во все времена. Вообще никогда не видел лжи, хитрости, всегда доброжелательность и доверие к людям. Все о ней так говорили.
Очень вспыльчивая была. То же и на меня: за пустяк, не разбираясь, схватит и отшлепает. Потом жалеет, я видел. Не обижался.
И веселая. Голос был такой звонкий, что разговоры слышно было с другого проулка. Говорили: «Вон Кирилловна идет». Не помню сильно плачущей. Когда уже совсем допечет – смахнет слезу, и все.
Не хочется говорить банальности, но работа была главным смыслом в жизни. Она жила жизнью деревни и ни за что не хотела ее менять.
Ольхово – большое село, домов двести, центр волости. Главная улица тянулась километра на три. Мостовых не было, и грязь по осени и весне была ужасная. А летом – пыль. Двухэтажная школа стояла на самом дальнем конце села, над рекой, а наш дом – на противоположном, километрах в двух.
Старый дом Амосовых тоже помню: хороший, под железной крышей. «Зимовка» – большая кухня с двумя маленькими светелками и «летний дом» по городскому типу: кухня и три комнаты.
К дому через сени примыкал скотный двор с большим сеновалом.
Во дворе высился журавль над колодцем. На участке был огород и сад с яблонями, малиной и смородиной.
В общем, было нормальное хозяйство, называлось «середняцкое».
Село Ольхово при нэпе помню отлично. Бабушка говорила, что так же было и при царе.
Жили бедно. Корова, лошадь, пара овец, куры. Посевы – 3–4 гектара. Многодетные бедствовали: Хлеб – не досыта, с добавками картошки. Мясо – только в праздники и в страду. Молоко – в обрез. Самые бедные одевались в домотканое. Но лапти носили только на покос и в лес – уже была культура.
Сельский кооператив с маслодельней и «лавкой» был центром общения. Правда, была изба-читальня, она же клуб. Кино стали привозить в 1924 году.
Разнообразие в жизни создавали престольные праздники.
Политических страстей не помню. При нэпе крестьяне были лояльны к власти.
Пожалуй, можно перейти к сути дела, к своему детству. Оно было необычным для деревни: до школы с ребятами не общался. Так и в школу пошел – одинокий. Прямо-таки барчук! Читать тоже не умел. Помню только, что много рисовал, фантазировал, больше о войне. Гулять не любил: зимой чуть не силой выгоняли «дышать воздухом». В общем – рохля и рохля! Неправильно воспитывала мама.
Зато школа стала событием. Одна учительница учила два класса: первый и третий. Меня посадили со старшими, у первоклассников места не оказалось. Тут я быстро выучил буквы и стал читать. «Робинзона Крузо» прочел за три месяца. Но школа сначала не нравилась: очень много шума, ребята буйные, все незнакомые. Не было контакта. Даже на переменах я не выходил из-за парты. Освоился только к рождеству.
В первое школьное лето барство с меня слетело: бегал босиком, дни проводил с товарищами на речке. Но все равно остался неловким: не научился плавать, не дрался, плохо играл в городки, в лапту, не умел ездить на велосипеде, танцевать. Всегда ощущал свою неполноценность. Удивляюсь, как это стал хирургом: ручная все-таки работа!
Учился хорошо, но учили плохо. Условий для этого не было – учебников, бумаги, уменья преподавать. Впрочем, нашу учительницу, Серафиму Петровну, вспоминаю с удовольствием.
В 1924 году организовался отряд пионеров. Это было очень интересно. Тогда же у меня появился первый чин – заместитель вожатого отряда. Такое хорошее было партийное начало – и не получило продолжения!
Общественная работа кипела: сборы отряда, «проработки» нерадивых, походы, стенгазета. Даже участвовал во взрослом драмкружке. На митинге к седьмой годовщине Октября на площади стихи читал! Помню, как в 1924-м году пришел дядя Саша и сказал, что Ленин умер. Нет, не жалели, не слыхал.
В пионерии сложились «политические убеждения»: все богатые – плохие, бедные – хорошие. Революция справедлива – равенство. Белогвардейцы – звери. Имена: Ленин, Троцкий, Зиновьев. О Сталине не слышал.
Еще одно: организовал школьный кооператив – тетради, карандаши.
Красные галстуки привились легко, а вот с трусами было плохо – старухи протестовали: «Стыдобушка!» Случалось, ребята самовольно – ножницами (или даже топором!) – укорачивали подштанники, чтобы получились трусы.
В общем, ничего выдающегося в моем деревенском детстве не было. Река, лес, луг, игры. Лидером по части забав не был. Уважали, что хорошо учился. А летом – работа: сенокос, жатва, молотьба. У нас было тогда скромное, но хозяйство: корова Лушка, собака Арфик, кошка, куры. С 12 лет я был главный работник.
Почему-то не помню, чтобы готовил дома уроки. Наверное, не задавали: много новаций пережила школа.
Читал много книг – библиотека была хорошая. Особенно запомнилась толстая «История Великой французской революции» Карлейля.
В школе все было интересно – шла общественная работа в пионерии.
В 1926 году кончилось мое счастливое детство, и началась довольно грустная жизнь.
Нужно было учиться дальше. Для этого надо ехать в чужой город – Череповец, поступать в школу второй ступени.
Мы приехали на пароходе, мама свела в школу – держать экзамен. Что-то писали, решали задачи, был уверен и не волновался. Познакомился с Леней Тетюевым, другом на целых сорок лет. Вернулись в Ольхово и ждали извещения о приеме. Помню, думалось: «Хотя бы не приняли». Но тут же: «Надо!» И так пошло на всю жизнь: «Надо!» «Надо!»
Пароход «Кассир» ходил от Череповца до Ольхова, ночевал у пристани и в 4 утра отплывал обратно. Такое себе суденышко с дизельным двигателем. Даже сейчас слышу: «Тук-тук-тук» – над рекой.
Горько плакал, когда один пришел с пристани в свою комнатку у Александры Николаевны. До 15 лет меня охватывала лютая тоска по возвращении из дома. В одиночестве, со скупыми слезами.
Почти весь период жизни в Череповце прошел тоскливо. Не было счастья. Полегчало лишь в последние годы, когда появились новые интересы.
Мама поселила меня к своей лучшей подруге Александре Николаевне Доброхотовой. Она учительствовала, жила одна, имела маленький домик, было две комнатки и кухня: площадь метров 20, потолки низкие. Учителя жили нищенски, хуже, чем мы – у нас дома огород. Электричество было дорого, освещались лампой. Пищу готовили в русской печке.
Мне полагалось носить воду от колонки, колоть дрова, чистить тротуар.
Александра Николаевна была отличным человеком и прекрасной учительницей. К ней часто приходили такие же одинокие, как она, коллеги, и разговоры были только об учениках. С тех пор школьные дела остались близки моему сердцу (вспоминаю ее, маму, их подруг – и умиляюсь, до чего все-таки люди были преданы своему делу!).
Как я уже упоминал, отец давал мне 15 рублей в месяц. Пять рублей платил за квартиру и на 10 должен был питаться. Два раза в месяц надо было ходить за деньгами к отцу в Губсоюз – там он занимал хорошую должность.
До чего же тягостны были для меня эти походы! Бывало, подойду к лестнице на второй этаж, постою, вернусь, похожу по улице: но куда денешься? У мамы денег не было – училась в институте сестра. Поднимусь, вхожу в комнату – это контора с несколькими столами, его – главный. Подойду, поздороваюсь, он всегда выглядел добрым.
– Папа, мне нужно денег.
– Сколько тебе?
Первого числа я отвечал – десять, а пятнадцатого – пять рублей. Он каждый раз задавал этот вопрос, но я ни разу не попросил больше. А он не предложил.
Все закупки делал сам. Всегда хватало денег: педант с детства. Не так уж плохо питался на 10 рублей. Суп с мясом (1 кг на месяц!), на второе гречневая каша с коровьим жиром – его в плошке растапливали в русской печке, он тут же застывал. Утром и вечером – чай с хлебом без масла, сахар вприкуску. Витаминов мало, поэтому по весне всегда болели глаза. Но других болезней не помню. За все годы своего учения не помню, чтобы пропустил уроки.
Два раза в месяц ходил в кино – 20 копеек, в первых рядах. Изредка покупал на лотке ириску – 1 копейка. Шоколадных конфет не пробовал ни разу.
Одевался бедно – мама обшивала себя и меня. Были две ситцевые рубашки, одинаковые, серенькие. Еще была суконная курточка, перешитая из старья. Матрацную наволочку осенью набивали соломой на весь год. К весне она превращалась в труху и спал уже на досках. Простынь была, пододеяльника не полагалось. Одеяло ватное, лоскутное.
В баню ходил раз в две недели. Стирать белье возил домой.
Образ жизни (скучные слова!). Такой был и «образ».
Вставал в семь, ложился в десять. Ни разу не нарушил режима.
Невесело жил. Но не скучал. Только сильно тосковал по маме и по дому. Через две-три недели обязательно бывал в Ольхове. Осенью и весной – на пароходе, зимой ходил пешком. Много раз я вымерял эти 25 км.
Учиться нравилось: все легко давалось, был первым, даже старостой класса – журнал посещений доверяли. Но «не высовывался». Странные были порядки: оценки – «уд» и «неуд». Равенство? Глупость?
Уроки не готовил. Заданий мало, все успевал делать в классе. Даже сочинений дома не писали. Между прочим, учителя были дореволюционной выучки. Только правильно писать не научили – до сих пор ошибки делаю.
Было и слабое место – физкультура. Неловкий, стыдился, хотя сила была. Поэтому хитрил, даже сбегал с уроков. Петь тоже не мог: ни слуха ни голоса. Музыку не слушал, электричества и радио у Александры Николаевны не было.
Любимый предмет – литература. Все читал, все знал, учительницы были умные.
Не помню, чтобы на переменах бесился, как полагалось мальчишке. Все потому же: «рохля». В драках не участвовал, меня не били, потому что был сильный, сам не задирался. За всю жизнь ударили однажды – еще в Ольхове.
Вне школы с ребятами не общался. Порядок такой: пришел из школы, пообедал, помыл посуду и читать.
Это и было, как говорят: «Одна, но пламенная страсть».
Книги. Состоял в трех библиотеках, детской, взрослой городской и школьной. Кроме того, в чулане у Александры Николаевны были «приложения к Ниве» за несколько лет – собрания Горького, Куприна, Андреева, Бунина, Сервантеса, Золя. Комплекты приносил и прочитывал «от и до». Гоголя и Пушкина уже раньше знал, в Ольхове. Еще читал всю новую литературу, что приходила в городскую библиотеку – в 20-х годах еще свободно печатали «попутчиков». Конечно, был Есенин, кумир молодежи. Но мне больше нравился ранний Маяковский: Строчки из «Облако в штанах» до сих пор помню. Вся моя «образованность» выросла из беллетристики, научных книг читал мало. Разве что историю.
Общение. Первые четыре года домашних друзей совсем не было, только в школе. Пионеры не понравились, комсомола даже не попробовал. Однако культурные «мероприятия» были. Во-первых, театр. Для школьников по субботам билет последние ряды – 10 копеек. Выходной одежды не было, немного смущался, но превозмогал. Еще ходил на публичные лекции. Еще помню «чистки партии»: здорово драили!
Историю как предмет нам не преподавали, было «обществоведение». Я был «за революцию и социализм». Мама и Александра Николаевна в основном тоже. Верили, что власть – для народа, и надеялись на будущее. О ЧК говорили шепотом.
Вел дневник. Неблаговидное о себе тоже писал, но по-немецки. Тетрадочку позднее взяла моя «любовь» и не вернула.
О любви. Конечно, влюблялся, и очень рано. Под домом ходил. Сирень в окна бросал. Но писем не писал и слов не произнес. Предметы: сначала Шура Венчинова, потом Валя Шобырева, особенно долго. Влюбленность чистая, в постели себя воображал с другими. Да, романтика была, мотивы в уме звучали.
Самое счастливое время – каникулы. От деревенских приятелей отошел сразу, как попал в Череповец. Общался с сестрами, они жили рядом. Пока вели хозяйство – была работа: сенокос, картошка, огород. Грибы, ягоды собирал в лесу. Все вместе не очень много времени занимало. А в зимние каникулы даже этой работы не было. В 1928 году организовались колхозы и хозяйство ликвидировали – остался только огород. Все свободное время лежал на диване и читал книги. Мама называла «книжным червем» и грозилась продать диван.
В восьмом классе, на границе 15–16 лет, я сам и жизнь изменились.
Даже и страна. Нэп кончился, началось движение в социализм.
В классе были «лишенцы» – дети, у которых родители относились к «нетрудовым элементам», лишенным избирательных прав. Это все «бывшие» дворяне, купцы, кулаки, попы. Мы знали о таких детях, но «дискриминации» не подвергали – слишком абстрактно для мальчишек.
За съездами партии не следил, но был в курсе дела: планы индустриализации. Первая пятилетка. «Левый уклон» – Троцкий. Дальше – «правый уклон»: Зиновьев, Бухарин, Рыков. Но пока их только ругали, не судили. Знали слово «вредители»: «Шахтинское дело», «Промпартия».
Пошло наступление на кулака – сначала налогами, а потом раскулачиванием. Образовались колхозы, сплошная коллективизация. Партия посылала читать мужикам «Головокружение от успехов» даже нас, восьмиклассников. Началось массовое бегство из деревни наиболее предприимчивых мужиков. В том числе и на «стройки социализма». Уверен, что без коллективизации и арестов партия бы не построила пятилетки.
На рынке ломали ларьки и магазинчики частников. За год все товары исчезли. Ввели талоны, а потом и карточки.
Мама в колхоз не вступила, определилась как служащая и ликвидировала хозяйство. Это уже назревало – работать некому. Мы уже жили в новом домике – маминой личной собственности, хотя с долгами. Маруся кончила институт и поехала на врачебный участок за 20 км. Отказались от папиной помощи и даже купили мне ботинки вместо деревенских сапог.
Между тем идея социализма уже укоренилась в умах «малой интеллигенции», и не помню, чтобы мама и учительницы у Александры Николаевны роптали на коммунистов. Конечно, мама переживала за «баб», что плакали, отводя скотину в общественные дворы. Но это относили за счет «ошибок». ГПУ еще так не свирепствовало, как в 37-м, богатеев в наших деревнях было мало, поэтому раскулачивание в Ольхово шло сравнительно легко.
Школьные дела тоже изменились: после 7-го класса многие ученики отсеялись. Создали один класс из двух. В средних школах ввели специализацию – «уклоны». Нам достался «лесотехнический»: инженеры из леспромхоза читали лекции. Было ново и интересно: «таксация», «геодезия», «лесоустройство». Зачетов не устраивали, но водили «в поле» – работать с приборами. Чего еще лучше?
Любовь. Валя Шобырева из нашего класса. Каждое утро, как шел в школу, глядел, не появится ли из-за угла черный берет с красным помпоном. Лицо, как сейчас вижу, очень красивое. Было «тихое воздыхание», никаких провожаний, встречаний и записок. Не скажу, что пользовался взаимностью, так – благосклонность. Был даже соперник – школьный поэт.
Странное это чувство – отроческая любовь без сексуальности. Кажется, так пели: «только сердце от чего-то сладко таяло в груди». Притом что грешные желания были, но к другим предметам, к взрослым женщинам.
На летнюю практику в лес мы поехали вчетвером: Валя, Шура Ванчинова, Коля Чернышов и я.
Маленький лесной поселок с конторой, с заводиком, службами. Встретили как взрослых. Выдали продукты, отвели комнату в новом недостроенном доме – одну на всех. Мы, мужчины, устроились в углу за печкой, девочкам – лучшее место. Молодой техник (ревновал!) два дня водил в лес и показывал, как отводить лесные делянки и пересчитывать в них деревья.
Вечером девочки варили суп из мясных консервов. До этого о консервах только читал в романах.
Сплошной праздник жить в одной комнате с любимой! Через несколько дней отправились в «настоящий лес» еще за 20 км. Дали нам в помощь двух лесников. Поселились в лесной избушке, с нарами, очагом в центре, маленьким оконцем без стекла и тучами комаров. Спасались только дымом.
Работали с утра до вечера: мужчины измеряли (инструмент – «мерная вилка»), кричали цифры, девочки записывали на фанере. Уставали. Вечером лесники варили вкусный «кулеш» из консервов и крупы, чай в котелке, еще – вяленая вобла. Спали на голых нарах из отесанных жердей, подстелив одежду. Очень хотелось поцеловать Валю, приложиться, как к иконе, но не решился. Работу сделали за семь дней и вернулись на базу. Прошла одна из самых счастливых недель моей жизни.
Дальше все было плохо.
Вернулись. Заявились в контору, к этим молодым и красивым техникам. Написали отчет. Потом нас с Колькой отправили в лес, а девочек оставили.
Второй заход в лес был очень грустный. Совершенная глушь, вырубки, пустоши. Болота, кочки, комары. Кукушки тоскливо кукуют. Ветрено, деревья скрипят. Дождики, крыша в землянке течет. Мужики неприятные. Работа непродуктивная – измерять и самим записывать, лес редкий, кусты.
А там, в леспромхозе, осталась любовь в окружении мужчин.
Через неделю я люто затосковал. Поздним вечером сидел перед дымным очагом, смотрел на огонь и думал горькие ревнивые думы, сжавши зубы, чтобы не заплакать. А тут еще забытый дневник. Что тут ждать хорошего?
Результат – я сбежал с практики. Симулировал болезнь и рванул на станцию прямо из леса, вещи на Колю оставил.
Приехал домой. Сочинил «легенду». Мама была рада. Не думаю, что она поверила, но напрямую не пристыдила. Просто пропустила мимо ушей. Зато Маруся как-то потом сказала: «Все ты выдумал!» Я не упорствовал.
Написал письмо Вале на леспромхоз с тем же враньем. Стыдно было признаться. И стал ждать ответ с большим страхом.
Письмо пришло через месяц, уже из Череповца. Очень грустное: «Я все прочла. Поняла, что сбежал. Очень жаль, что ты такой». Обидных эпитетов не было, признаний, что любила, – тем более, но дело ясное – конец!
Все у меня сжалось внутри.
– Что ж, заслужил – получил.
Я не помню, чтобы произносил клятву, но чувствовал без слов:
– Никогда больше не допущу.
Чего «не допущу?» – позора перед людьми? Греха перед Богом? Ни то, ни другое. По-прежнему считал себя главным судьей своих поступков. Выше людей. И не верил в Бога. «Не допущу слабости». Что это было? Пробуждение совести? Еще нет. Была гордыня.
Только много позднее сформировался другой внутренний закон – уважение к чувствам других людей, не причинять им горя. Права не имею! Сам слаб и грешен.